Итальянский дневник
В те годы, а именно в 1952 году, из Москвы в Дели ездили через Рим. Так что прежде чем открыть для себя Индию, что он сделал не только в своих индийских полотнах, но и в изданной в 1956 году книге «Образы Индии», Чуйков увидел Италию. Вот почему свою следующую книгу этого периода – «Итальянский дневник», изданную в 1966 году, он начал задолго до того, как подумал о ней. Яйцо или курица, что прежде? Ведь одним из доводов, убедивших его в 1952 году ехать в Индию, было то обстоятельство, что он проездом непременно окажется в Италии. Какой художник откажется от возможности посетить Вечный город, чтобы вместо гипсовых слепков и альбомных репродукций ощутить, наконец, настоящую антику, подлинных мастеров Возрождения, увидеть под их родным небом, в музеях, одно название которых вызывает душевное волнение? И когда поезд, спускаясь с Альп, стремительно влетел в пределы Италии, когда в вагоне послышались голоса, что скоро Венеция, ему показалось, что все говорят о том, что скоро Тициан, Веронезе и Тинторетто, что впереди не Рим и Ватикан, а Рафаэль, Микеланджело и, конечно же, Александр Иванов. И потому первым ощущением, испытанным в Риме, было ощущение узнавания, чувство, что все это когда-то уже было, пережито, а вот теперь повторяется вновь.
Два дня провели они тогда в Риме. Он увидел Сикстинскую капеллу и «Афинскую школу», собор святого Петра и галерею Боргезе, Колизей и церковь Сан Пьетро ин Винколи с микеланджеловским «Моисеем», с воплощенным в нем сверхчеловеческим темпераментом и мощью творца… Титанические, бессмертные творения! Великое счастье видеть их, дышать их воздухом, почувствовать себя хоть в какой-то степени причастным к возвышенному миру прекрасных, героических образов…
Были на знаменитой «Испанской» лестнице. Заглянули в не менее знаменитое кафе Греко. Здесь сиживали Гете и Байрон, Россини и Вагнер, Стендаль и Бальзак, Гоголь и Александр Иванов. Удивительно, как все, ну абсолютно, кажется, все напоминает Чуйкову здесь, в Италии, об Александре Иванове. Лица людей, цвет неба, тающие вдали очертания гор, их рисунок, колорит, сам воздух, даже состояние природы, даже настроение, вызываемое этим состоянием, – все «ивановское». На обратном пути из Индии к Италии подлетали со стороны моря, какое-то время шли вдоль берега, совсем низко над землей. Чуйков выглянул в иллюминатор, и первая мысль при виде итальянского берега была все та же: «ивановский» пейзаж, «ивановское» настроение!
Позади были сто два дня напряженной работы на индийской земле. И все-таки – вновь Рафаэль, Тициан и Караваджо, с утра до вечера галерея Дориа, Капитолий, Палаццо Веккио, галерея Уффици, галерея Питти, с поезда на поезд, из города в город, так что капеллу Медичи осматривали сидя – не было сил стоять. И вновь мысли об Иванове, о масштабности, гениальности его полотен. Чуйков и раньше был убежден в том, что великий русский живописец изображал природу Италии «так верно, глубоко, поэтично и совершенно, как никто из итальянских художников, включая и мастеров Возрождения, его учителей». Теперь Чуйков увидел подтверждение своим мыслям в самой Италии. И когда в 1956 году Чуйков в составе делегации советских художников опять приезжает в Италию на всемирную выставку ХХVIII Биеналле, то выкраивает полдня, едет на берег Неаполитанского залива и пишет этюд. Именно с той точки, откуда Иванов писал «Неаполитанский залив у Кастелламаре». В 1957 году проездом в Индию он вновь оказывается в Италии и, хотя времени не было совершенно, выбирается-таки в Кастелламаре, чтобы попытаться снова писать этот мотив, не только отдавая таким образом дань уважения великому художнику, но прежде всего видя в этом немыслимо редкую, глубоко волнующую возможность получить урок мастерства у самого Иванова…
В 1963 году он ехал в Италию основательно, на два месяца. Ехал отдыхать. Именно так, потому что летом предстояла напряженная работа в Киргизии и надо было набраться сил. Он позволит себе разве что написать еще раз вид на Кастелламаре. Но это семь–восемь сеансов, и все. Больше ничем заниматься не будет. Только отдыхать!
Впрочем, на встрече художников с работниками советского посольства скажет, что приехал учиться. Поскольку возникло некоторое оживление, люди заулыбались, счел нужным пояснить, что ничуть не оговорился, что действительно приехал учиться у мастеров древности, что свои шестьдесят лет помехой для учебы не считает, поскольку художник «остается художником пока учится, а как только перестает учиться, так и перестает быть художником». Невольно заговорил об Александре Иванове, о его подвижнической жизни, просил работников посольства сделать так, чтобы имя было известно и здесь, в Италии, а главное – помочь отыскать мастерскую Иванова, установить там мемориальную доску. Так сложилась программа пребывания в Италии, а с первой дневниковой записью появились и первые страницы новой книги – «Итальянского дневника».
«13 мая. Вагон Москва – Рим.
Сейчас тронулись из Вены.
В Вене стояли около четырех часов. Нам удалось побывать в музее «Гешихте Кунст», и вот теперь, потрясенный увиденным там чудом, не могу успокоиться. Не доехав до Италии, я уже «хлебнул» таких впечатлений, которые не забудутся до конца жизни. Что же будет в Италии?»
В Италии была Аричча. Он увидел этот городок во время первой же вылазки в окрестности Рима. «Это было разноцветное, какое-то пластинчатое крошево, но крошево, организованное в стройную конструктивную симфонию… Мы были в восторге и решили, что этот изумительный, неповторимый по красоте мотив обязательно нужно написать…» Потом ему «наклюнулся один мотив со старым башнеобразным домом», потом он открыл для себя римское Заречье – Трастевере, а в нем, - вот прелесть! – маленькую площадь де Ренци. «Это нечто изумительное! Описывать ее нет никакой возможности!» Он начинает размышлять над тем, почему так трогает его римское Заречье и дает ему повод поразмышлять о том, почему его так не трогает родное Замоскворечье. Родное? А почему нет? Полвека в Москве прожил. Но у него, естественно, этому свое объяснение: «Еще потому, я думаю, нравятся мне эти старинные узкие улочки и маленькие площади со старыми домами, что чем-то они мне напоминают родной Восток»…
И тогда началось то, что, конечно, должно было начаться. Он уже не вспоминает о решении «отдохнуть перед предстоящей напряженной работой», и в дневнике появляется запись, что, «когда живешь уже шестой день в Риме, а этюд написан всего один, да и тот плохой, поневоле начнешь «психовать». Очень уютно на вилле «Абамелек». Просто не верится, что этот обширный парк с лугами и дорожками, с пиниями и магнолиями расположен в центре города, под боком у Ватикана. Косят сено, дышать и дышать бы этим воздухом, запахом вянущих трав, ан нет, совершенно нет времени, он почти не бывает на вилле «Абамелек», разве только ночует.
«Сегодня с утра работал в Трастевере».
«С утра заканчивал свой большой этюд на виа Чедре».
«Вечером начал еще один этюд с куполом Св. Петра»…
Правда, иногда спохватывался. Ну зачем заниматься ему этими этюдами, пусть воспевают Италию итальянские художники! Ему другое необходимо – учиться на шедеврах древности, Ренессанса, вот чему надо посвятить столь драгоценное время!
Итак, Капитолий с Венерой Капиталийской, галерея Дориа с «Папой Иннокентием Х» Веласкеса, галерея Римского муниципалитета, галерея Барберини, Ватикан, Сикстинская капелла, «Афинская школа» Рафаэля… И античная скульптура. Сначала в Ватикане, затем – в термах Диоклетиана. Он рисует ее много, с наслаждением, а вечером в дневнике придирчиво анализирует свое ненасытное стремление, пытаясь то ли обосновать, то ли докопаться до его корней.
«Сегодня снова был в термах Диоклетиана и снова пережил прекрасные часы… Не только рисовать, но даже просто находиться в «обществе» этих бессмертных изваяний – неизъяснимое блаженство. Удивительное чувство покоя, равновесия, гармонии охватывает тебя… Было так же хорошо, как в горах Киргизии на берегу прозрачной горной речки…»
«Я все думаю о том, почему мне так хочется их рисовать и почему это рисование доставляет мне такое наслаждение»… Надо ли это делать? Конечно, на каждом углу всеми говорится о том, что надо усваивать наследие прошлого, это – прописная истина!
Но кто ее, эту старую прописную истину сейчас претворяет в жизнь? Да никто! И не только из-за лени или из модернистских убеждений, отрицающих освоение традиций вообще. Мне кажется, что многие боятся стать подражателями, потерять современный характер своего творчества»…
«Ну а он? Его не приведут эти школярские наброски к подражанию? Нет, он убежден в этом. В сущности всякого искусства – гармония. А на чем же учиться ей, на чем совершенствовать свой глаз, свой вкус, как не на этих шедеврах? Здесь она, гармония, в чистейшем виде. А этой самой гармонии, мне кажется, больше всего и не хватает нам, современным художникам».
Несмотря на ежедневные этюдные вылазки на облюбованные им «точки» и постоянные упражнения в «набросках» с антиков Ватикана и терм Диоклетиана, он не упускает ни одной возможности побывать на каком-нибудь спектакле, на той же премьере оперы «Разбойники» Верди по Шиллеру в постановке Эрвина Пискатора в исполнении итальянских певцов. «Певцы изумительные, хотя имена их я слышу впервые. Особенно хорош баритон Цанази. Опера сама же малосценична и воспринимается скорее как концерт (потому, вероятно, она так редко ставится)».
«Уже около двух часов ночи, а мы только что возвратились с оперы «Аида», которую смотрели в термах Каракаллы. Именно «Аиду» надо было ставить в этих древнеримских развалинах. Хотя они и не египетские, гармония получилась своеобразная и волнующая. И «живая», настоящая луна со звездами на темном небе, и монументальные руины терм, и декорации египетских храмов – все это удивительно подошло одно к другому. Певцы в общем очень неплохие, хотя для Италии, видимо, это – середняки. Имена все новые для меня. Безусловно, хороша была сама Аида – артистка Паррада. Удивительная певица. Такую нежность, музыкальность, глубину чувств редко встретишь на оперной сцене»…
Невольно думаешь, кто это пишет? Музыковед, оперный критик? И вспоминаются опять-таки Ташкент, Сеня Чуйков, его увлечения музыкой, вокалом, которые не отпускают его, оказывается, до сих пор. А возможно, это была для него дополнительная степень свободы от ремесла, обретенная по своей воле еще одна форма жизни личности?
«Вчера не пришлось записать ни слова, так как был на концерте и вернулся домой около часа ночи. Концерт давали на Форо Романо, среди руин базилики под звездным небом. Исполнялись симфонии Моцарта, Брамса и Эльгара. Гениальная музыка в талантливом, подлинно художественном исполнении и в такой обстановке производила потрясающее впечатление. Луна и электричество заливали древнеримские руины несказанным светом, и вся эта необычная и впечатляющая картина сливалась с музыкой особым, неповторимым образом».
«Зашел в тот магазин на виа Корсо, где мы вскоре по приезде видели хорошую монографию Мазаччо. Рылся, рылся продавец, показал несколько монографий, и все не то. И почему я ее тогда сразу не взял, раз она мне так понравилась? Купил огромный фолиант издания «Юнеско». Тоже хорошие репродукции, но мне кажется, что та книга издана еще лучше»…
«Пошел в магазин пластинок, где меня ждали и обещали найти и приготовить что-нибудь из интересующих меня вещей. Нашли для меня еще один акт «Риголетто» с участием Марии Каллас и моего любимца Тито Гобби. Прослушав несколько пластинок из так называемой народной музыки, вернее, песни. Все – не то. Не нравится. По-моему, это не народные песни, а эстрадные. Или продавщицы меня не понимают (я спросил «канцони пополаре», может быть, это слишком неправильное и потому непонятное выражение? Вероятно, нужно было сказать «канцони фольклористико»?), или у меня какое-то неправильное представление об итальянских народных песнях, но сколько бы мне не предлагали в разных магазинах пластинок – все это были эстрадные песенки»…
Круг интересов шестидесятилетнего мастера поистине поражает. И это в который раз противоречит его декларациям, в частности, о том, что художник, если он хочет чего-то добиться, не должен разбрасываться, тратя время и силы на какие-то увлечения. А сам-то! Сам!
Днем он знакомится с выдающимся итальянским скульптором Джакомо Манцу, «кардиналы» и «балерины» которого потрясли его еще на ХХVIII Биеннале в 1956 году. Вечером был на просмотре нового итальянского фильма «Леопард» по роману Лампедузо. Фильм он назвал бы выдающимся, а то, что он несколько растянут, – так это недостаток всех экранизаций, что лично ему совершенно не мешает. Конечно, Анжелику он представлял совсем иною, но теперь она для него такая, какой ее создала Клаудиа Кардинале.
А вот фильм Феллини «Восемь с половиной» ему не понравился, несмотря на целый ряд «замечательных кусков и прекрасную игру актеров». Фильм показался не только не в плане итальянского неореализма, но и вообще не в плане реализма, настолько сильна оказалась в нем формалистическая тенденция.
В этом стремлении запечатлеть, рассказать обо всем увиденном угадывается не только отзвук далекой «Вершинной были», хотя ее автор когда-то и обещал наступить на «горло собственной песне», но и озартный спорщик из Ташкентской художественной школы, не просто старающийся отстоять правоту своих творческих принципов, но и понять инакомыслящего, как бы ни была чужда его позиция. Все органы чувств души, все ее поры открыты для увлеченного восприятия окружающего мира. И эта жажда у него не знает усталости и пресыщения, как неиссякаемы для него источники эстетического наслаждения, в чем бы они не проявлялись. Его занимают улица, толпа, дружеское общение совершенно незнакомых пассажиров пригородного автобуса, ему приятно, что сидевший рядом с ним пожилой крестьянин принял его за своего, а на конечной станции трамвая, когда Чуйков возвращался с этюдов, в вагоне вновь появился давешний разносчик карамели, пленивший его накануне незамысловатым юмором и легким шутовством.
«Я смотрел на него и думал, кто кому подражает? Или этот парень – знаменитому кинокомику Тото, или, наоборот, последний удивительно метко шаржирует таких, как он, маленьких людей, но сходство между ними несомненное и разительное. Вероятнее всего, здесь взаимное влияние»…
Московские перебивки
К кино Чуйков явно неравнодушен. И как тут не вспомнить одну из последних с ним встреч в Москве в метро, в хвостовом вагоне на перроне Динамо – Аэропорт, такая невероятная и все-таки случившаяся в этой многомиллионной и суматошной столице…
Он стоял с Евгенией Алексеевной у самых дверей, спиной к салону, видимо, готовясь к выходу.
- Вы слазите? – почему-то отважился я вдруг на эту не бог весть какую шутку, встав за спиной Семена Афанасьевича и старательно изменив голос.
- Слазим, - не поворачиваясь, тут же среагировал Семен Афанасьевич, точно в таком же ключе, с такой же интонацией.
- Слазите? – скрипуче повторил я свой невообразимый вопрос, - и гражданка слазит?
- Cлазим! – чуть повысил голос старый художник, - и гражданка.
- Сейчас слазите иль на следующей? – рискнул я еще на одну попытку, примерно зная, чем она может кончиться, - так слазите, нет?
- Да сходим, сходим! – наконец не выдержал Семен Афанасьевич и повернулся… И враз узнал, просиял, закатился на весь вагон довольным смешочком, слету оценив и ситуацию, и розыгрыш.
- Ты глянь, - шутливо подтолкнул он локтем жену, - вот народ, а? Совсем культурный остался!
Они ехали в кино. В какой-то клубный кинотеатр при какой-то фабрике. Больших кинотеатров они не любили, а любили вот такие, чуть ли не дворовые, где и народу поменьше, и люди попроще, а главное – в таких кинотеатрах можно увидеть старые фильмы, а иногда и любимые. Ради них можно терпеливо изучать огромные простыни московских киноафиш, ехать иной раз чуть ли не через весь город в какой-нибудь никому не ведомый призаводской ДК, упрямо, с завидной настырностью преодолевая вязкую круговерть будничных забот, усталость, а то и недомогание.
- Вы, конечно, современные, цивилизованные, - добродушно подкалывает меня на свой лад Семен Афанасьевич, - вы смеяться будете, мол, старые, мол, сентиментальная чепуха и мелодрама, а вот мы с Лексевной видели эту чаплинскую картину раз сто и можем смотреть еще столько же – вот что значит искусство! Какая там чаплинская музыка! Какой Кальверо! Какая Терри! А помните второго клоуна, его играет Бестер Китон? Какой музыкальный эксцентрик! Помните, как он раскладывает ноты, а ноты все время соскальзывают, и он снова их раскладывает, а Чаплин смотрит на него, и у Чаплина что-то начинает происходить с ногами, одна удлиняется, другая укорачивается, и он никак не может с ними справиться, нет, это невозможно смотреть, это до слез…
Семен Афанасьевич машет рукой, он смеется на весь вагон, на нас оглядываются, и мы чуть не проехали остановку, нужную им для пересадки.
Он был великолепным рассказчиком, очень увлекающимся и потому всегда увлекающим других, даже если рассказы эти затягивались глубоко за полночь. Он мастерски, с удовольствием живописал всяческие случаи, забавные и незабавные, из своей жизни и из жизни своих товарищей – художников, очень точно и зримо, словно кистью прорабатывая образы и характеры, житейские ситуации и поведение в них людей. И в каждой такой историйке, если даже Семен Афанасьевич лишь пересказывал услышанное, были его, чуйковский, взгляд на происходящее, его жизненная позиция, по какому бы, подчас самому неожиданному, поводу ее не пришлось бы проявлять. Он любил, например, пересказывать небольшой случай из жизни Аркадия Александровича Пластова, причем рассказ этот при всей его безыскусности и непритязательности всегда обретал характер притчи.
Однажды Пластов, этот истинно, как принято говорить, русский живописец, родившийся и всю жизнь проживший в своем родном селе Прислонихе, писал небольшой этюд проселочной дороги – одну из рабочих заготовок к будущей картине. А по этому проселку шли мимо два мужичка, увидев художника, остановились, подошли поближе начали смотреть.
- И сколько тебе за эту штуку заплотют? – не выдержав, полюбопытствовал один, небось, красненькую?
- Бери выше, - привычно ответил художник, не отвлекаясь от своего занятия.
- Что, неуж четвертную? – удивился прохожий, - за эту картонку?
- Бери выше, - повторил Пластов, продолжая работу.
- Скажешь, зелененькую? – ошеломленно предположил настырный сельчанин, для которого подобная плата была, видимо, пределом всех мыслимых взаиморасчетов работодателя и работоделателя, - зелененькую?
- Бери выше, - и на этот раз сказал Пластов.
Мужичок помолчал, переглянулся со своим спутником и неожиданно подытожил: «А все с нас».
- А все с нас, - не раз вспоминал по самому разному поводу эти простые слова Семен Афанасьевич Чуйков. И они всегда звучали в его устах, как самая высокая и единственно возможная мера ответственности художника и перед народом, и перед самим собой.
Арте модерн
Может, еще и поэтому так живо интересовала его в Италии современная живопись.
«Сегодня с утра пошел в музей «Арте модерна» и на выставку «Художники Рима» в галерее «Муничипале». И тут, и там много очень порядочных, талантливых вещей. Снова понравились работы Пиранделло, а также Кавалли, Омичиоли, Энотрио и многих других.
У современных итальянских художников-реалистов мне нравится то, что они почти все любят и чувствуют форму, пластику. Она для них главное. Нет рыхлости, случайности, пассивности формы, как у импрессионистов и всех, идущих от импрессионизма и культивирующих колорит. Хотя реализм у них - сугубо «современный», с несомненной печатью новейших формалистических школ западной живописи, иногда стоящей даже очень близко к какой-нибудь из них, и уж во всяком случае не традиционный реализм, - все же неизменно присутствует эта черта – уважение к пластике, черта, безусловно, глубоко традиционная. В этом, я думаю, скрывается вечно живой дух античного искусства, и искусства Ренессанса, их влияние».
«Днем рисовал в Музее терм и заглянул еще раз в галерею «Муничипале», пробежал по выставке «Художники Рима» и по постоянной экспозиции. Снова то же впечатление – любят итальянцы форму, пластику. Понимают в ней «смак». Очень. Молодцы. Еще одобряю я их музеи за то, что нет в них засилия абстракционистов и других шарлатанов.Очень мало я видел этого добра в тех музеях, где побывал…
Чем дальше, тем больше убеждаюсь я, что все эти абстракционизмы и сурреализмы – самый беспардонный авантюризм. Как это можно отказаться от поэзии, красоты, настроения, созерцания природы, воспитания прекрасного в людях, от сострадания к ним; отказаться от участия в борьбе за лучшее будущее, отказаться от всего того, что составляет сущность всякого искусства? Зачем нужно обкрадывать себя? И зачем тогда это антиискусство называть искусством? Наглость и цинизм этих «художников» раздражает так же, как деятельность ремесленников – дельцов и халтурщиков от реализма. Бедное искусство: сколько всякой дряни липнет к нему со всех сторон».
Пройдут годы, Фрунзе сменит свое название, сменится политический и социальный климат, и в том музее, который когда-то создавал Чуйков, откроются выставки, словно специально организованные для того, чтобы подтвердить справедливость его суровых оценок.
С другой стороны, трудно было бы придумать более издевательскую карикатуру на тот «авангард», который пытаются ввести в культуру молодой страны некие культуртрегеры из-за «бугра» и их апологеты местного розлива, спохватившиеся о том, что свято место пусто не бывает. В некоторых СМИ самые «продвинутые» перья об этом излагают так рискованно, будто задались целью парадировать не только авангард, но и самих себя. И эти перлы надо сберечь, их надо тиражировать в учебных целях, без малейших изменений, иначе пропадет все их первобытное очарование. И вот на всю газетную полосу кричащий аншлаг - «В объятиях метафизической Азии». В музее изобразительных искусств имени Г. Айтиева открылась самая непостижимая для обыкновенного сознания выставка современного авангарда «Внутренняя Азия».
Если просто, то автор проекта, искусствовед из Новосибирска Владимир Назанский, решил, что пришло самое время создать метафизический образ Азии, постичь ее надчувственное естество, дух, разорвав при этом всевозможные цепи и границы сознания – исторические, национальные, религиозные и т.д.
- Понятно, что любителям традиционно горных пейзажей при луне или солнечном свете здесь делать нечего, - сразу расставляют все точки над i соответствующие искусствоведы. – Каждый экспонат заставляет либо усиленно размышлять, либо уж вовсе отказаться от столь непосильной задачи и просто созерцать, надеясь, что ментальное подсознание поможет.
Осознать, например, художественный смысл и значение центральной инсталляции, состоящей из пустых чугунных котлов, расставленных на черной пленке, заляпанной глиной с изредка проглядывающей в ней соломой. Впрочем, на это и инсталляция – конструирование художественного рассуждения, в котором даже комья земли, насыпанные у выставочной стены, - уже образ».
В этом репортаже с выставки в списке экспонентов я увидел и Джамбула Джумабаева, выставившего свою графическую серию «Смущенная».
- Как ты попал в это, - бестактно спросил я при встрече старого товарища. Джамбул смущенно отмахнулся, дескать, не обращай внимания.
- Володя хороший парень, мы с ним вместе когда-то учились. Он приехал, попросил поддержать. А жалко - нету.
Вот такие «объятия метофизической Азии». И что было на сердце у Чуйкова, когда он треть века назад писал обо всем этом, поминутно помня, какое «надчувственное» естество висит на стенах его московской мастерской, можно только догадываться.
Но об этом в «Итальянском дневнике» нет, конечно, ни слова, а воспоминания о доме редки и носят сугубо милый, пасторальный характер.
«На обратном пути, когда я уже не спешил и не волновался, увидел в двух местах почти на самой обочине шоссе шалаш и горку арбузов около него, почти как у нас, в Средней Азии… Повеяло от этой картины чем-то родным…
Скоро, скоро я буду там, на родине, посреди полей и бахчей».
Похожие мысли приходят и во время работы над этюдами Римской Кампаньи, куда влечет хотя бы потому, что эти дали с их воздухом, грядами гор «очень близки подобным мотивам Киргизии и, следовательно, могут оказаться полезными для моего роста».
Но не подражает ли он Александру Иванову? Не повторяет ли мотивы, подсмотренные у гениального певца неаполитанских далей?
Достарыңызбен бөлісу: |