Глава 4. Преодоление скуки
Что дает отказ от привычного?
Обновление взгляда — это выход из состояния, обычно называемого скукой. Об обыденщине и скуке мы говорим тогда, когда близкий, знакомый, устойчивый повседневный мир начинает восприниматься человеком как рутинный, тягостный, неинтересный и безрадостный. Привычное и знакомое, то, что обеспечивает нам легкую ориентацию в действительности, вдруг оказывается оковами, не дает дышать. Стереотипы жизни и поведения, непосредственно распознаваемые в силу нашей изначальной «сращенности» с ними, обнаруживают себя как скучные, ведущие наше существо в тупик. Продолжение такого существования переживается как труднопереносимое. Жить вроде бы и можно, но скверно. Необходимо переменить жизнь или точку зрения на жизнь, или и то и другое.
Побег от заевшей скуки совершается двумя основными путями: через внешнее — активное практическое изменение обстоятельств и через внутреннее — изменение самого взгляда на мир, не выходя за рамки наличной повседневности, у которой свои собственные законы, не подвластные субъекту.
Попытка практически преодолеть наскучившую повседневность (слишком известное, ничего нового не обещающее бытие) возможна на индивидуальном уровне и на уровне общества. В индивидуальной жизни это целеустремленное изменение личных обстоятельств: был неженат — женился, надоела профессия — бросил ее и начал «искать себя» в другой сфере (Как в стихах у А. Вознесенского: «Добились ли почестей постных, рука ли гашетку нажала. В любое мгновение — не поздно. Начните сначала!») Утомила прежняя семья '(и женины недостатки наперечет известны, и капризы детишек) — отправился на поиски новой пристани или, вернее, новых «туманных берегов». А еще можно квартиру поменять, или службу, или город. Онегин от хандры полсвета изъездил: «Им овладело беспокойство, охота к перемене мест...» Если подходить к этому без иронии, то такие «бегства» до некоторой степени действительно способны вывести человека из обыденщины, смысловой и эмоциональной пустоты, внутренней неудовлетворенности, обновить его мировосприятие. Однако подобное обновление, связанное с внешним отказом от привычного, как правило, оказывается кратковременным и неглубоким. Недаром говорят: от себя не уедешь. Мы быстро привыкаем к сегодняшней новизне, и на месте прежней скучной обыденности возникает относительно новая, но тоже скучная: с той же жизненной размеренностью, известными правилами игры, повторяемостью социальных событий, ритуалов, стереотипами поведения и т. д. Повседневный мир он и есть повседневный мир! В нем не может каждую минуту рождаться экстраординарность!
Более коварный путь изживания обыденщины и скуки — это революционный романтизм, желание до основания разрушить старый, приевшийся быт, чтобы на его обломках создать нечто доселе небывалое и сплошь интересное и праздничное. У активистов-революционеров, как правило, интеллигентов, была очень сильная тяга к избавлению от «ветхого старого мира», не просто от «народного страдания», но от скуки и обыденности. В конце концов все они так или иначе разделяли томление чеховских персонажей, погибающих под гнетом повседневной рутинности и застоя.
Это сугубо интеллигентское стремление вырваться за обыденность выразилось, например, в стихах Маяковского, в произведениях Ю. Олеши и во всем движении Пролеткульта, во взвинченном желании непрерывных потрясений, взрывов и фейерверков. Не миновало оно и «буржуазных революционеров» наших дней, разрушивших Советский Союз и пытающихся «сжечь в огне инфляции» прежнюю советскую повседневность. Однако «сжигание повседневности» возможно лишь вместе со сжиганием граждан, живущих обычной жизнью, в пласте обыденной реальности. Когда «рвется связь времен» идет крупная социальная ломка, вместе с объективными обстоятельствами меняются, конечно, и взгляды людей, ракурсы их видения. Но происходит это не добровольно, а насильственно. Такая перемена «позиции наблюдения» оказывается вынужденной, навязанной извне и жестко. Группка политиков и теоретиков, тяготящихся отчасти обыденщиной наличного состояния, отчасти отсутствием личной власти, подводят общество к ситуации, которая вынуждает массы резко и в короткий период пережить крушение ценностей, потерять определенность своего положения, расстаться с повседневной налаженной жизнью. Вряд ли такой «отказ от привычного» можно считать благотворным. Ситуация просто выбрасывает человека из старых форм повседневности сначала в руины, а потом— в новые формы, которые совсем не застрахованы от того, что очень скоро опротивят хуже прежних (для многих людей «новая обыденность» становится просто «плохой, обыденностью», потому что у них не было времени приспособиться к ней должным образом).
Нередко бывает, что с социальными и экономическими пертурбациями у людей меняются взгляды (на политику, экономику, возможность социальной справедливости при наличной общественной форме), но не меняется взгляд. Этот взгляд может оставаться по-прежнему тоскливым и унылым, безжизненным- и безрадостным, пронизанным привычным страхом и привычной безнадежностью. Взгляд, в котором нет будущего. Тяжелая обыденщина грызет в новых вынужденных условиях, возможно, еще больше, чем прежде.
Вот почему истинное обновление взгляда достигается все же не на сомнительных путях «радикальной переделки мира». Для него не надо крушить направо и налево и впопыхах строить замки на песке. Вырваться из плена каждодневной рутинности можно, не убегая далеко, в рамках тех самых социальных и культурных форм, которые есть в данный момент, «здесь и сейчас», медленно развиваясь по своим собственным глубинным законам. Внутреннее изменение — это изменение не внешних обстоятельств, а точки зрения на них, когда в прежние формы вливается обновленное, как бы омытое солнцем содержание. На такой путь каждый вступает добровольно. Впрочем, озарения, выводящие нас за пределы рутины, могут возникать и спонтанно, однако всегда — из нас самих, глубин нашей собственной души, нашей подспудной готовности и стремления окунуться в чудо, выпрыгнуть из оков привычного, за границу насквозь известного.
С определенной степенью условности можно говорить о трех путях приобретения нового взгляда. Каждый из путей возникает на основе конкретной духовной потребности и решает свои собственные задачи.
Повседневный мир нашей жизни может быть осознан и прочувствован как неистинный, ограниченный, частичный и самозамкнутый. Та реальность, в которой мы обретаем себя, выступает хаотичной, зыбкой, вероятностной, не имеющей твердого фундамента. В ней нет ни подлинности, ни «чисто
го смысла». Все затемнено, затуманено, интерпретации громоздятся на интерпретации, мнения на мнения. Внешняя упорядоченность такого мира не отменяет его текучести, его Протеева лика, его переплетенной с правдой лжи, наконец, его нецельности, эклектичности. Это взвесь, смесь, коллаж, лоскутное одеяло, на котором каждый из нас занимает собственный лоскут, смотрит, на все с партикулярной обособленной позиции.
В повседневной жизни мы безнадежно субъективны в самом скверном смысле слова: мы ставим маленькие, быстро поглощаемые временем цели, достигаем их хотя и по «наличным канонам», а все же наугад, ибо сами каноны несовершенны, познаем без гарантий истинности. И мы не умеем вырваться за пределы своего узко прагматического бытия-быта. Нам незнакомы просторы Духа, идеальное совершенство Логики, чистота Смысла. Мы все пятнаем своей повседневной погоней за едой, питьем, чувственностью, социальными благами. Но к высшим и чистым истокам нет иного пути, как только перемена точки зрения. Надо иначе взглянуть на действительность, лишь тогда откроются в глубине нашего собственного сознания (а оно не идентично миру предметов!) истинная реальность, универсальность, вечная простота и чистота непогрешимых форм.
Эту универсальность, истину и чистоту можно искать с разными целями. Можно искать, чтобы в ней жить. Но можно искать и для того, чтобы научить людей подлинному познанию. По этому пути поиска «истинного видения реальности» идут два разных на первый взгляд культурных направления: эзотерическая философия и современное феноменологическое знание. Их волнуют истина и универсальность, чистота и: ясность сознания, противоположного туману повседневности.
Совсем иной потребностью вызваны два других способа обновления взгляда; Повседневный мир может предстать как стереотипный, нетворческий, связывающий свободу, шаблонный, слишком привычный, наперед известный. А привычный взгляд равен слепоте. Он незряч. Чтобы вновь приобрести способность видения, следует избавиться от привычных контекстов, ухватить знакомое как незнакомое, банальное как оригинальное, изученное как встреченное впервые. Только тогда можно творить, получать эстетические радости, обрести свободу суждения, не скованную цепями чужих мнений. Здесь помогают одиночество и отстранение. Это приемы, характерные прежде всего для людей искусства, желающих обрести оригинальную позицию, способную пробить брешь в приевшейся обыденности.
И, наконец, повседневный мир может явиться как скучный, серый, лишенный жизненных смыслов (не тех, вселенских и логических, за которыми следуют эзотерики и феноменологи, а обычных, которые одушевляют нашу каждодневную жизнь). В данном случае — весьма тяжелом — нужно, не выходя из сиюминутных забот, из всех этих «подмести пол» и «сходить в магазин», высветить свое обыденное бытие новым светом. Чтобы самому себе ответить на вопрос «Зачем?». Чтобы не сделаться отупевшим исполнителем машинизирующих «рациональных требований». «...Повседневность,— пишет Б. Вальденфельс, — только тогда сохраняет или даже приобретает силу сопротивления против нажима упорядоченной рациональности, когда она сама становится большим, чем просто повседневная жизнь, т. е. когда она сама себя превосходит. Это превосходство над собой возможно, пока повседневное сохраняет свою обратную сторону — внеповседневное»58. Итак, в третьем случае отказ от привычного совершается не ради «иных измерений бытия», не ради истины и даже не ради творчества как такового, а ради самой повседневности. Основой обновления взгляда должна стать внутренняя диалектика обыденной жизни, диалектика обыденного и необыденного, привычного и непривычного, освоенного и неосвоенного. Это взаимодействие моментов заведомо ясных и неопасных, с романтикой и героикой, с душевными и духовными-взлетами, посещающими людей во внешне привычной и совсем не оригинальной обстановке. Это открытие «свечения вещей и событий изнутри», не запредельным, а «посюсторонним» смысловым светом. Кстати, фоном любого откровения и любого открытия, самого сильного и высокого переживания всегда является обыденность. Без повседневных подробностей повествование о высоких страстях пусто, ибо в реальном мире высокое облечено в живую плоть низкого. Трудно указать специальные приемы для достижения нового взгляда на повседневность. Это сложная и тонкая проблема. И тем не менее, я попытаюсь, хотя бы схематично, очертить все три пути обновления взгляда.
Феноменология и эзотеризм: поворот к смыслу и истине
На первый взгляд между строгим рационалистом Э. Гуссерлем, желавшим дать описание идеальных типов логического опыта, и западно-восточным пестрым мистицизмом нет и не может быть ничего общего. Э. Гуссерль — гносеолог, он стремится к открытию фундаментальных рациональных истин, приговор Разума — для него последний приговор, что вызывало немалое раздражение религиозных философов, например, Л. Шестова. В противоположность ему эзотерики — люди, ведущие онтологический и нравственный поиск, их интересует наша личная соотнесенность с Богом, Абсолютом как единством бытийного и морального начал. Разум для них — иллюзия, а то и враждебная сила. Гуссерль нерелигиозен по направленности своих исследований, его может интересовать как конституируется в сознании образ Бога, но не Бог как таковой. Он не аксиологичен, сух и точен, ведет свое описание сознания на отчетливом понятийном языке. Мистики — моралистичны и поэтичны, они не протоколируют, а взывают и проповедуют, постятся и медитируют, завлекают в свою веру личным примером. И все-таки крайности сходятся. «Стихи и 'проза, лед и пламень» оказываются изнутри родственными друг другу. Это касается прежде всего того поворота сознания, без которого невозможны ни эзотеризм, ни феноменология, и который радикально отличает их от всех других теоретических учений и духовных практик.
Знаменитое гуссерлевское «эпохе» должно привести исследователя не к чему иному, как к «чистой жизни сознания». Эта «чистая жизнь сознания» со всем многообразием присущих ей феноменов в корне отлична от жизни реального эмпирического мира. Она качественно иная, не похожа, ни в чем не совпадает с бытием материальных вещей. Слепая и немая предметность нашего повседневного бытия фактически является противоположным полюсом «смысла мира». «Чистое сознание» и «чистое я» возможны как результат дереализации предметного мира. Смысловые флуктуации «чистого сознания» не имеют вне себя никаких аналогов, но, будучи спроецированы на предметный мир, они одушевляют его, придают ему значение и вменяют логический закон. В гуссерлевской феноменологии к сознанию запрещено обращаться через «что-то другое», что не есть сознание. «Чистое сознание»— своеобразный регион бытия со своими собственными правилами и порядками, это «безбытийное», идеальнее бытие, и исследователь тоже должен как бы преобразиться в «чистый дух», чтобы чувствовать себя как дома среди бесплотных смыслов, функционирующих в своем собственном режиме.
Взгляд мистиков и эзотериков также обращен к «чистому сознанию», «чистому духу», который выступает для них как основа мира и источник всякой жизненности. Для Шри Ауробиндо это сознание-сила — чистое духовное начало, не несущее в себе ни грана материальности, вещественности, плотскости, не подверженное раздробленности на безгласные, ощетинившиеся друг против друга предметы. Для Анни Безант — это Логос, Божественное Слово, искра которого живет в духе каждого из нас. Для Вивекананды человек, желающий обрести истину, обязан преодолеть обманную материальную поверхность вещей, чтобы осознать наше фундаментальное единство в духовном, в Брахмане. Коренное отличие сознания-духа от всех проявлений повседневности мира, необходимость сменить установку, чтобы прикоснуться к святая святых «иномирности», — ведущая мысль эзотерических учений. Природа — лишь зачарованная гробница Бога, вторичное бытие, которое надо решительно отодвинуть в сторону ради проникновения в одушевляющее и осмысляющее начало мира.
Каков же путь к этому одухотворяющему началу? «Его нельзя найти, оставаясь в плену повседневной действительности»,— отвечают нам и Гуссерль, и мистики. Нужно идти внутрь «я», пласт за пластом снимая все наносное, избавляясь от чисто человеческих пристрастий, привычек, схем, от всего того, что навязывает нам назойливая и грубая материальность. Следует углубляться в себя, безжалостно расставаясь с прагматической суетой, с механическими и однообразными действиями, с низкими чувствованиями и животными импульсами. И там, в нашем «я», в таинственном царстве сознания нас ждет не темнота и пустота, как может показаться тому, кто привык потворствовать эмпирии, а ясный смысловой свет, тот самый смысловой свет, который изнутри заживает для нас вещи, включает их в единое поле сознания.
Э. Гуссерль предлагает нам поэтапный путь, ведущий в глубины смыслового океана. Это путь строгого воздержания.. - Необходимо воздерживаться от суждений «в естественной установке сознания», не высказываться в привычном духе о материальном мире-, освободиться от концепций, зашоривающих наше внутреннее зрение, не ставить вообще проблему реальности или не реальности предметов, ибо смысловая реальность уравнивает самые разные вещи. На причинные объяснения наложен запрет. Материальная необходимость с ее примитивным детерминизмом остается на долю внешнего мира, потому мы можем лишь описывать, но не объяснять жизнь сознания со всеми ее неожиданностями, актами иначе действия, смысловыми взрывами и хитросплетениями.
Следующий этап — трансцендентальная редукция, где превращение мира, в совокупность феноменов затрагивает основу основ — наше собственное «я». От своего маленького конечного «я», интендирующего смыслы тем или иным образом, мы должны шагнуть к безличной трансцендентальной субъективности, обратиться к неосознанной интенциональной деятельности, являющейся источником феноменов как таковых.. «Результатом феноменологического объяснения смысла бытия реального мира и мыслимого мира вообще, — пишет Э. Гуссерль, — является то, что только трансцендентальная субъективность имеет смысл абсолютного бытия (выделено мною.— Е. З.- А.), только она является безотносительной, в. то время как реальный мир, хотя и существует, является относительным, поскольку он есть интенциональное смысловое образование субъективности»59. Но аналогичное движение к аналогичной цели предполагает и эзотеризм! Он тоже зовет нас к поиску истинного абсолютного бытия, смыслового и духовного, которое можно звать Логосом или Брахманом, Космическим сознанием или Всевышним. 14 реальный мир — это внешность, майя, смысловая игра с материальными предметами как осадками исходного живого смысла. Эзотерика тоже предлагает нам обширную программу отказа от эмпирической действительности и связанных с нею помыслов и интересов. Это прежде всего самоотстранение от повседневных желаний, пронизывающих нашу жизнь и увлекающих нас в материальное, в область грубых, выражаясь языком феноменологии, «неинтенциональных» чувств. Как известно, Е. П. Блаватская условием продвижения по пути посвящения ставила запрет на физическое прикосновение к другому человеку, ибо загромождение внутреннего мира грубофизическими переживаниями не дает обратиться к более тонким началам. От «естественной установки» следует отвернуться и в смысле отказа от привязанностей любого рода. По Мейстеру Экхарту, надо стать открытым, сделаться потоком, где никакое впечатление внешнего мира не «застревает» надолго. Шри Ауробиндо разрабатывает целую сложную систему, призванную помочь осуществить радикальный поворот от материального, грубофизического примитивно-ментального к сознанию как внутренней сути вещей. Он предлагает стратегию успокоения ментального, витального и физического разума с тем, чтобы полностью оторваться от поглощающей наше внимание внешней жизни. Земное, дробное, все разделяющее, концептуализированное зрение в итоге уступит место интегральному духовному видению, где индивидуальное «я» сбрасывает остатки личностной социальной определенности и пребывает в гармонии с «трансцендентальной субъективностью» Сознания-Силы, которая на самом деле есть высшая объективность.
Повторяю, между Э. Гуссерлем и эзотериками нельзя ставить знака равенства, ибо он решает задачу познания, а они — задачу собственного онтологического перехода в иное измерение действительности, и тем не менее сходство налицо. Главный пафос: свобода от привычного, прорыв за рамки наивной установки, радикальный поворот взгляда, пребывание в незапятнанной миром духовно-смысловой сфере.
Объединяет столь различных авторов и способ восприятия явлений сознания тогда, когда таинственный и внезапный поворот от мира уже совершился. Это восприятие по сути своей — созерцание, наблюдение, невмешательство, в то время как активизм столь характерен для нашего внешнего поведения! Реалии сознания (с одной стороны, гуссерлевские «смыслы», с другой — эзотерические «мысли» и «световые существа») даны воспринимающему непосредственно, они очевидны, явлены внутреннему зрению без всякого зазора, опосредования, интерпретации. Это «сами вещи», сама «последняя почва» осознания. Нет никаких «сил» ни в каких измерениях бытия, которые стояли бы «за ними», у них за спиной и могли бы неожиданную скорчить нам рожу. Последняя, исходная, головокружительная данность смотрит нам в глаза и сама себя являет, сама себя рассказывает. Это требует высочайшего спокойствия и высочайшего внимания, так как такое проникновение «к самим вещам» есть полная сознательность, где сознание само себя перед собой высвечивает, проясняет собственные пласты и формы и утверждает собственное бытие, ни в чем не похожее на жизнь предметов.
Идеал «гностического человека», о котором пишет Шри-Ауробиндо, включает в себя именно это представление о «полной сознательности», самопроникновении, равном единству с трансцендентным; «Гностический человек будет лежащее глубоко внутри бытие, в котором он един с Богом, един с Вечным, бытие, самопогруженное в глубины безграничного, в связь с Его высотами и его светящимися безднами тайн. Ничто не сможет тревожить или вторгаться в эти глубины или спустить, его с высот, ни содержание мира, ни его действие, ни все, что есть вокруг него. Это — трансцендентный аспект спиритуальной жизни, и это необходимо для свободы Духа, ибо иначе идентичность в натуре с миром была бы связующим ограничением»60 (выделено мною.— Е. З.-А.) «Последняя очевидность», и по Гуссерлю, и по эзотерикам, раскрывает для нас универсальные определения действительности, в равной степени важные для людей, богов и ангелов, присущие как космической жизни, так и жизни на земле.
Разумеется, показав некую серьезную общность гуссерлевской феноменологии и эзотеризма, нельзя не указать и на их принципиальные различия. Прежде всего, гуссерлевский путь погружения в субъективность — путь рефлексии, сознательного самоанализа. Это не понятийное гегелевское развертывание, но и не иррациональное падение в глубины «я» (иррационален только сам первоначальный акт «эпохе», уподобляемый Гуссерлем религиозному обращению). Его наблюдение за жизнью сознания — род интеллектуальной интуиции, где сама интеллектуальность не теряется и оказывается способна к тонким различениям, сопоставлениям и дифференцированным описаниям. Это, несомненно, рационально-логическая мистерия, пристальный анализ малейших движений идеального мира.
Иное дело — мистические практики. Путь медитации — путь принципиально арефлексивный, в том смысле, что рациональности в любых проявлениях дорога закрыта. Йогин должен найти проход между мыслями и заскочить в него, не попав в силки суждений и понятий. Это не легче, чем проплыть между Сциллой и Харибдой. Мысли оплетают наше сознание, как паутина, непрерывно пересекают все наши пути, но к истинной духовности можно прорваться лишь «выйдя из .Ума», из этого различающего неутомимого начала, непрестанно воспроизводящего дифференциацию внешней «вещной» действительности. Поэтому «переживания», наблюдаемые Гуссерлем в сознании, отличаются от «переживаний» мистиков, они интеллектуальны, в то время как мистический опыт находится за пределами любых интеллектуальных форм.
С этим моментом связано второе различие между логико-смысловой «эзотерикой» Гуссерля и мистическими учениями. Метод Э. Гуссерля — дескриптивный, он весь направлен на описание, словесное воспроизведение обнаруженного внутри «я». Вербализация неотрывна здесь от переживания, возникающего в рефлексии, более того, она тесно связана с конституированием самих смыслов. «Немые смыслы», «молчащие феномены», «безгласные» структуры сознания для Гуссерля невозможны. Опыт сознания рождается через самоописание, самоговорение, а иначе это уже не сознание. Все «скрытые интенциональные акты» могут быть раскрыты. Весь вопрос лишь в том, чтобы найти, обнаружить адекватный язык, точное слово.
Совсем иначе выглядит проблема описания внутреннего опыта в эзотерике. Здесь аксиомой выступает несказанность. Пласт, в которой погружается медитирующий мистик, принципиально безъязык. Для того, что является в мистических откровениях, нет никаких аналогов в предметном мире и его абстрагирующих теориях, поэтому в человеческой речи отсутствуют слова и словосочетания, способные аутентично передать суть переживаемого. Все описания медитативного опыта грешат искажениями, упрощениями и неточностями/о чем прямо говорят сами люди, имеющие подобного рода опыт. Многое просто остается невыразимым. В то же время подчеркивается глубокая ясность сознавания этих смысловых реалий, находящихся за пределами знакомого мира. Создавая свой метод «антиномистического монодуализма», С. Л. Франк как раз и пытался выразить или хотя бы «транспонировать» опыт откровения, передать в доступной форме его ведущие переживания, глубоко противоречивые с точки зрения обыденного человеческого восприятия. Кстати, М. Хайдеггер в некотором роде оказывается гораздо ближе к классическому мистицизму, нежели к Э. Гуссерлю. Его «бытие» — несказанно, оно — свет, в котором обнаруживаются вещи (свет — любимый образ мистиков), и лучше всего его выражает поэзия, весьма далекая от точных рациональных дескрипций.
Третье различие между Гуссерлем и эзотерическими учениями касается темпоральности сознания. Для Гуссерля время — специфический способ бытия сознания, его собственная определенность, вне которой сознание как сознание невозможно. При этом объективное время «мира вещей», измеряемое при помощи часов, календарей и хронометров не принимается во внимание. Мы должны углубиться в способы деятельности самого сознания, полагающего «теперь», отличное от «раньше» и «позже». В противоположность Гуссерлю, мистики, углубляясь в сознание, минуют в нем темпоральный уровень и выходят за пределы временной определенности. Самоотождествление с Духом, Космическим сознанием, возникающее благодаря «трансцендированию вовнутрь» приводит к «мгновению, равному вечности», где уже нет вчера, сегодня и завтра, свойственных обыденному миру. Это некое абсолютное пребывание, полная неизменность, остановка Времени, где все мгновения сосчитаны и замкнуты сами на себя. Звучит парадоксально, и представить себе это очень трудно, но ведь уже отмечалось выше, что для мистического опыта характерна невыразимость.
Наконец, последний момент, резко отличающий Гуссерля от мистиков: его «феноменологическая редукция» происходит полностью спонтанно, неожиданно. Это такая перемена точки зрения, которую невозможно произвести целенаправленно, она или случается, или не случается (кому-то повезет, а кому-то — нет...). В сущности, сознание сопротивляется такому его выворачиванию, когда глаз, привыкший глядеть наружу, должен обратиться на самого себя и исследовать собственный способ видения.
Зная о трудностях переориентации, которые ожидают ищущего, эзотерики разных культур выработали целую серию приемов и способов, помогающих отвратить свой взгляд от повседневного материального мира и избавиться от естественной установки. Эзотерическое «эпохе» становится, таким образом, тем экспромтом, который готовится годами, долгим путем расшатывания прежнего привычного способа видения. Я могу назвать лишь несколько известных мне приемов. Это дзенские «коаны» с их парадоксальностью и неожиданностью, призванные разрушить устоявшиеся представления о непоколебимых правилах материальной действительности. Они приводят в замешательство и ставят в тупик. Приемами, близкими к дзенским, пользовался в своей школе Георгий Гюрджиев. «Коаны» указывают ученику, что внешний мир — еще не все, что он зависим и произведен от чего-то иного, более истинного, чем его неизбежная каждодневная натуральность и прагматичность.
Второй способ — йогический прием «молчания разума», остановка ментальной суеты, направленной па практическое жизнеобеспечение и опирающейся на эмпирические законы. Третий способ, упоминаемый Дж. Кришнамурти и развиваемый Шри Раджнишем,— смех, образующий как бы провал в обыденной ментальности и позволяющий внезапно оказаться в пространстве чистого сознания, не замусоренного предметно-логическим хламом. За каждым из этих способов — долгая традиция, нередко наработанная веками.
Итак, мое размышление подходит к концу, и феноменология Гуссерля предстает передо мной действительно как специфическая разновидность эзотерического учения. Поле ее исследований — «не от мира сего», она требует своеобразного ментального подвижничества, суровой душевно-духовной аскезы, запрещающей касаться всего, что привычно, естественно, к чему присмотрелся глаз и прикипела душа. За стереотипами и истинами этого мира она стремится усмотреть те трудноуловимые духовные формы, которые делают повседневный мир таким, но могут сделать и иным, тайные механизмы, свободно и спонтанно меняющие смысловую картину реальности. Это трудно. Это движение по лезвию бритвы. Грань между собственно феноменологическим анализом и обычной психологической рефлексией очень зыбка, легко проницаема, и провести между ними границу оказывается так же сложно, как в практике «дзен» установить водораздел между реализацией и нереализацией. Только ты подумал: «Вот она, реализация!», — как в то же мгновение оказался за ее пределами.
Именно поэтому феноменология Гуссерля — эзотерична, т. е. доступна немногим. Почти все исследователи Гуссерля пошли по другому пути: вернулись к вопросам повседневной человеческой психологии, характеристик актуального бытия, тех или иных ценностных представлений, фактически циркулирующих в обществе. Так, феноменологическая социология — не что иное, как практическое приложение некоторых идей, характерных для феноменологического метода. Приложение к делам мирским. Это тоже очень нужно, но главный вопрос – вопрос о специфике сознания, как особой смысловой реальности — неизбежно теряется в таком «приложенческом» варианте.
Вопросы, которые мы осветим в следующей лекции, касаются обновленного взгляда ради творческого переживания мира и придания нового смысла нашей привычной взрослой жизни, в которой мы успели многое познать, но еще ничего не исчерпали.
Дистанцирование ради творчества
Творческое мировосприятие требует отойти от привычного. Пока мы находимся в наезженной колее, воспроизводим одни и те же привычные действия, ритуалы, созерцаем один и тот же пейзаж, мир не может в полной мере заиграть для пас всеми своими смысловыми красками. Мы перестаем видеть вещи «сами по себе» и воспринимаем их в одном и том же единожды заданном ракурсе. Единственный доминирующий смысл, например, некая функция предмета, как бы устраняет все другие его смыслы, нивелирует поливариантность видения.
Например, дорога, по которой проходишь каждый день. Можно воспринимать ее чисто функционально, тогда мы замечаем, скользкая ли она, где она пересекает трассу, подводит непосредственно к цели или нет. Необходимо ли такое восприятие? Несомненно, да. Иначе мы не сможем пользоваться дорогой как средством для достижения некоего пункта. Достаточно ли такого восприятия дороги? Да, если не выходить за рамки стандартной ситуации. Нет, если двигаясь по этой дороге, мы желаем избежать стандарта и чувствовать себя целостной личностью, творческим субъектом, а не «пешеходом, идущим из пункта А в пункт Б». «Дистанцирование взгляда» от дороги, взятой только как отрезок между двумя точками, позволяет нам увидеть травку на обочине, муравейник, вокруг которого кипит совсем отдельная от нас жизнь, заметить встречных пешеходов. Может быть, дорога станет для нас «дорогой к раю», если в конце пути нас ждет радость, или же «дорогой испытаний», если предстоит претерпеть трудности. Можно так отрешиться от привычного взгляда, что знакомые места покажутся увиденными впервые, и на мгновение возникает вопрос: «Где это я, куда иду?» (Такой эффект порой бывает, когда смотришь на фотографию родного города, сделанную фотографом в необычном ракурсе. Некоторое время невозможно понять, что это за стены, шпили, пока не возникает радостное удивление: да ведь это же место, где я живу...)
Уход из приевшейся точки наблюдения, смена угла зрения, дистанцирование («большое видится на расстоянии») —-все это «зрительные» обозначения для отхода от привычного,, взятого в более широком смысле слова. Чтобы увидеть новые грани мира, чтобы можно было творчески пережить его и творчески выразить свое переживание в произведении искусства, необходим побег от стандарта. Тем более, что стандарт не только лишает нас восприятия других сторон предмета, ко, нередко, вообще уничтожает видение. Того, к чему мы привыкли, мы вообще не замечаем. Становимся слепы. Часто бывает, что человек не замечает благ, которые имеет, любви, которая его окружает, комфорта, в котором протекает его жизнь. И не потому лишь, что он, человек, «плох», а потому, что никогда не отходил от привычного, пи с кем и ни с чем его не сравнивал, для того чтобы наличное рельефно обнаруживало себя. В этом случае, чтобы незамечаемые реалии были обнаружены (и осознаны как ценности!) необходимы толчок, препятствие, контрастный фон. Сознание, видение, творчество просыпаются при выпадении из заданной схемы, при неожиданном сопоставлении прежде казавшихся знакомыми моментов, при их взаимной игре на фоне друг друга.
Понимание необходимости такого дистанцирования для того; чтобы оживилось и заиграло творческое воображение, привела к возникновению понятия остранения, введенного В. Шкловским. Аналогичным понятием (и приемом) пользовался Б. Брехт. В. Шкловский считал, что нужно заменить эффект «узнавания» многократно виденной вещи на ее восприятие '«как бы впервые», для этого надо затруднить восприятие, намеренно продлить его. «Целью образа является не приближение значения его к нашему пониманию, а создание особого восприятия предмета, создание «видения» его, а не «узнавания»61. (Так, в театре для раскрепощения новых смыслов и открытия «вещей как они есть» используется целый ряд приемов. Это прежде всего разные способы разрушения самой «иллюзии реальности», свойственной театру, подчеркивание искусственности, нарочитости, придуманности театрального действа. На сцене прямо на глазах зрителей меняются декорации, исполнитель не перевоплощается в персонажа пьесы, а «держит дистанцию» по отношению к нему, применяются прямые обращения к публике, зонги, комментарии происходящего на подмостках. Все это позволяет открыть для зрителя творческую лабораторию авторов спектакля, выявить для них тонкий механизм создания театральной мистерии, дать возможность как бы соучастия в той истории, которая разыгрывается перед ними. Этот начатый в зале совместный творческий процесс «производства смыслов» продолжается и много после спектакля, когда те, кто видел пьесу, разошлись по домам, но продолжают переживать ее перипетии и думать о ней. Достаточно интересным выступает и будящий мысль прием «перспективы, уходящей в бесконечность», чаще всего имеющей вид «театра в театре». Этот прием предполагает, что
внутри пьесы разыгрывается еще одна пьеса, воспроизводящая как зеркальное отражение сюжет первой, присутствует актер, играющий в «малой пьесе» себя же, и т. д. Такой «театр в театре» есть в «Гамлете» и «Чайке». Но приём этот
возможен и в литературе. Так, в романе Роберта Пенна Уоренна «Вся королевская рать» появляется «роман в романе», задающий основную идею центральной темы произведения. Таким образом, в искусстве так же, как в эзотерике, изменение взгляда становится не только вопросом желания или настоятельной устремленности, но и вопросом техники, разработки
и применения определенных, достаточно хорошо проверенных
приемов.
Важнейшим способом стимулирования творчества и освобождения нашего сознания от тенет привычки является одиночество или, вернее, добровольное 'уединение. Об уединении как способе вырваться за пределы давящего общественного мнения говорили немецкие романтики и американские трансценденталисты. Как известно, Генри Торо провел некоторое
время в уединении на берегу Уолденского озера и нашел, что
это прекрасный способ выявить собственную индивидуальность, обнаружить дремлющие на дне души возможности. Надо сказать, что и для эзотериков, особенно связанных с конкретной конфессией, уединение было важнейшим способом отвернуться от грешного мира и обратить лик к Богу. «Уйти
в пустынь» — означало уйти от мирских привычек и точек
зрения, которым мы рабски следуем, когда окружены другими людьми.:
Уединение, сознательное одиночество высоко ценят поэты. Вот как пишет об этом Р.-М. Рильке: «Есть только одно, что необходимо нам: это одиночество, великое одиночество духа. Уйти в себя, часами не видеться ни с кем — вот чего надо, добиться. Быть одиноким, как это с каждым из: нас бывает в детстве, когда взрослые ходят мимо, и их окружают вещи, которые нам кажутся большими и важными, и взрослые выглядят такими занятыми, потому что тебе непонятны их дела, И когда ты, наконец, увидишь, что всё их дела ничтожны их: занятия окостенели и ничем уже не связаны с жизнью, почему бы и впредь не смотреть на них, как смотрит ребенок, смотреть, как на что-то чуждое, из самой глубины своего мира, из беспредельности своего одиночества, которое само по себе есть труд, и отличие, и призвание?»62. Одиночество для Рильке — катализатор творческого видения, избавление от «картины мира», навязанной другими, это возможность: чувствовать видеть и мыслить по-новому, по-своему, так, как это можешь делать только ты.
Обратившись к цитате из Рильке, мы затронули тему «детского взгляда», и именно ему будут посвящены мои дальнейшие размышления. Чаще всего люди нуждаются в «обновлении сидения» все-таки не ради приобретения «мира иного» и даже не ради творческого порыва (это удел художников), но ради восстановления жизнерадостности, смыслонаполненности, а приобрести их не так уж и просто. Думается, одним из способов «обновления своего «я» мог бы стать поворот сознания, который можно обозначить как возвращение Детского взгляда.
Преимущества Детского видения
Итак, Детский взгляд — хорош ли он? И что может он дать взрослому зрелому человеку, уже прошедшему путь жизненной выучки, набившему себе все положенные синяки и шишки, искушенному, опытному, усталому? Не является ли прелесть детского взгляда, воспетая Рильке, поэтической иллюзией? Что может дать взрослому пробудившийся в нем ребенок?
Проблема сохранения Ребенка во Взрослом постоянно обсуждалась и обсуждается в западной психологии и философии. Известно, что уже З. Фрейд придавал огромное значение первым младенческим впечатлениям человека, выводя из них многие характеристики ставшего индивида. Выдающийся американский медик и психолог Станислав Гроф считает, что в тайниках бессознательного человек хранит впечатлений своего рождения, которые не могут не оказывать на него серьезного воздействия. Но если подход 3. Фрейда и С. Грофа делает акцент на психофизиологических моментах, то работы таких психоаналитиков, как Э. Фромм и Э. Берн, подчеркивают социально-психологические моменты присутствия Ребенка в личности взрослого человека.
Так, Э. Фромм считает, что взрослость, равная свободе и сознательному волеизъявлению, возможна лишь тогда, когда человек преодолевает в себе Ребенка, т. е. избавляется от несамостоятельности и избыточной привязанности к ближайшему окружению. «Отсечение пуповины не в физическом, а в психологическом смысле,— пишет он,— великий вызов развитию человека, а также самая трудная его задача. Пока человек соединен этими первоначальными нитями с матерью, отцом, семьей, он чувствует себя в безопасности. Он все еще плод, кто-то другой за него отвечает. Он не желает быть «отдельным» существом, облеченным ответственностью за свои действия, обязанным выносить суждения, «брать жизнь в собственные руки»... Все его умственные и эмоциональные действия связаны с авторитетом первичной группы; поэтому его убеждения и интуиции ему не принадлежат»63.
Аналогичный взгляд на детство принадлежит и Э. Берну, выделяющему в человеке три психологических состояния, три структуры сознания: Взрослого, Родителя и Ребенка. И хотя он признает, что Ребенок — это источник интуиции, творчества, спонтанных побуждений и радости, тем не менее, конкретный анализ психологических ситуаций, который разворачивается перед читателем, показывает, что Ребенок во взрослом—начало неуправляемое, хаотическое, и в то же время — инерционное. Одна из главных идей Э. Берна состоит (как и у Э. Фромма) в необходимости преодолеть «родительское программирование», ибо только это позволяет человеку стать действительно взрослым, вырасти из коротких штанишек зависимости64 Можно соглашаться или не соглашаться с психоаналитиками в вопросах о том, какова роль приобретенных с детства привязанностей в жизни взрослого человека, хорош или плох «внутренний Ребенок», однако хотелось бы посмотреть на проблему с другой стороны. Избавляясь от детскости, теряя Детский взгляд, вырастая физически и социально, человек далеко не всегда становится Взрослым в лучшем идеальном смысле этого слова. Он не обязательно «теряет зависимость» и «приобретает свободу», нередко он именно обрастает зависимостями, во многом превосходящими его детскую несвободу (социальную и душевную). Как Лаокоон змеями, он оказывается спеленут тысячами крепчайших нитей необходимости. Он, быть может, не инфант, и способен отвечать за каждый свой шаг, но ответственность не равна свободе, она по сути своей— необходимость. Монотонные «необходимости» обыденной жизни, воспроизводящиеся каждый день, убивают спонтанность, гасят жизнерадостность, делают человеческое существование сплошной Заботой, скучной, сонной, однообразной, от которой не убежишь (потому что от себя не убежишь!).
Чтобы обновиться, омыться, снять с себя напластования повседневности, накопленные в ходе взрослой жизни, нужно разбудить в себе лучшие черты детскости, подчеркиваю: лучшие ее черты (детство в данном случае — доподростковый и ранний подростковый возраст, т. е. период от трех-четырех до двенадцати-тринадцати лет).
Прежде всего, это яркость мировосприятия, сила впечатлений. Вспомните свое собственное детство: небо было синее, сахар — слаще, радость переходила в восторг, а горе не поддавалось описанию. Детский взгляд как бы рождает мир впервые, заново, и мир предстает перед глазами ребенка в своей первозданности (еще незаданности) ясным, звонким, красочным. Он еще не затерт, не захватан, не потускнел от «долгого употребления», восприятие не притупилось. Его пока не с чем сравнивать, ребенок не может сказать: «А вот, помнится, лет двадцать назад на месте этой отвратительной автомобильной стоянки был чудесный скверик с каруселями...». Или: «В наше время трубы так не дымили». Трубы, конечно, не дымили, но, наверное, было что-то другое, про что другие взрослые говаривали: «Если бы теперь, как прежде...».
В детстве деревья не только большие, они и красивые, просто потому, что они есть, существуют, потому что вступают в поле нашего зрения освещенные солнцем или отяжелевшие от дождя. Детские впечатления — это действительно впечатления, от слова «печать», печатью — на душу. У Льва Николаевича Толстого или у Марселя Пруста мы можем найти такие впечатанные, запечатленные сцены: час утреннего пробуждения или отхода ко сну, острота мироощущения на переломе дня и ночи — дня с его шумными играми, страстями, и ночи с волшебным светом настольной лампы.
Мир, заново рождаемый Детским взглядом, синкретичен и целостен. Краски и звуки, переживания и мысли не существуют в нем порознь (как и в мифе — детском самосознании человечества). Они переходят друг в друга, друг друга усиливают: цвет звучит, звук улыбается, от улыбки делается жарко, тепло вновь оборачивается формами, красками и звуками. Очень показательно в этом отношении детское (в пять лет) воспоминание Марины Цветаевой о рояле: «...клавиши я любила: за черноту и белизну (чуть желтизну!), за черноту, такую явно,— за белизну (чуть желтизну!) такую тайно-грустную, за то, что одни широкие, а другие узкие (обиженные!), за то, что по ним, сдвигаясь с места, можно как по лестнице, что эта лестница — из-под рук!— и что от этой лестницы сразу ледяные ручьи — ледяные лестницы ручьев вдоль спины — и жар в глазах — тот самый жар в долине Дагестана из Андрюшиной хрестоматии...»65 Яркость и переливчатость действительности, ее «незамыленность» незаштампованность воплощена и в детской речи, о которой К. И. Чуковским была написана замечательная книга «От двух до пяти». Великолепные «абракадабры», слова-перевертыши, причудливые ассоциаций, творчество на каждом шагу, причем творчество свободное, бесстрашное, органичное, как дыхание...
Вторая черта детского взгляда — это взгляд бессмертного существа. Не то чтобы детство не знало смерти, сказать так было бы неверно. После трех лет ребенок так или иначе знакомится с фактом смертности живого: людей, животных, птиц и т. д. Однако смерть, воспринимаемая как некий рубеж, граница, не ведет к представлению о небытии. Это Другая жизнь. Смерть — что-то вроде наказания за дурное поведение, легкомыслие, неосторожность, она не лишает человека свободы Быть, являя собой лишь разновидность бытийности. У Андерсена Смерть — родной брат доброго Оле-Лукойе, одетый в серебряный кафтан и черный бархатный плащ. «Но ведь Смерть — чудеснейший Оле-Лукойе!— сказал Яльмар. — И я ничуть не боюсь его!
— Да и нечего бояться, — сказал Оле.— Смотри только, чтобы у тебя всегда были хорошие отметки»66
В книге «Слова» Ж.-П. Сартр воспроизводит свое детское знакомство со смертью, связанное с похоронами бабушки: «Я играл, читал, изо всех сил изображая образцовую печаль, но ничего не чувствовал. Не чувствовал и тогда, когда мы шли за гробом на кладбище. Смерть блистала своим отсутствием— скончаться не значило умереть, мне даже нравилось превращение этой старухи в могильную плиту. В этом было преображение, своеобразное приобщение к бытию... Когда мне было семь лет, настоящую смерть, курносую я встречал повсюду, только не среди могил. Как я ее себе представлял? Живым существом и угрозой»67 .
В своем отношении к смерти ребенок полностью противостоит «абсурдному человеку» А. Камю. Абсурдный человек — это человек, до конца осознавший тщетность надежд на Иной Мир, на вечную жизнь, обреченный на ежесекундное понимание своей неизбежной конечности, обуянный чувством бессмысленности собственных усилий, разбивающихся о смерть. Абсурдный человек Камю — герой не по призванию, но по несчастью, мученик, вынужденный делать хорошую мину при плохой игре. Я не верю автору «Мифа о Сизифе», когда он пишет: «Одной борьбы за вершину достаточно, чтобы заполнить сердце человека. Сизифа следует представлять себе счастливым»68 . Простой житейский опыт (не говоря об опыте психологических и психиатрических служб) показывает, что тот, кто живет с постоянным ощущением собственной конечности и тщеты усилий,— отнюдь же здоровый и счастливый человек, это невротик, пребывающий в аду собственного мироотношения.
Разумеется, ребенок подрастает и когда-то открывает для себя смерть как обрыв своего индивидуального, уникального бытия. У одних это происходит раньше, у других позже (я хорошо помню, как лет шести, долго не засыпая, прислушивалась к своему сердцу: а не может ли оно ни с того ни с сего взять и остановиться!). И все-таки Детский взгляд на смерть ценен тем, что он дает возможность жить как бы в бессмертии, радоваться цветному калейдоскопу действительности не стеная постоянно о том, что этот калейдоскоп того и гляди отнимут. Поистине Детским взглядом обладает тот, кто «и за пять минут до смерти все еще жив», т. е. продолжает испытывать интерес к миру, хранить память, чувствовать все, что в силах ощутить живой. Детский взгляд сродни знаменитому высказыванию Спинозы: «Свободный человек ни о чем так мало не думает, как о смерти». Избегать, обманывать «старуху с косой», сражаться с ней (как мы обманываем врага и сражаемся с ним!), но жить с полным ощущением жизни как жизни, как самоценности, которая сама рождает высшие смыслы.
Детский взгляд — это взгляд, постоянно делающий открытия. Лишь взрослость, уже искушенная, уже немного уставшая, зевая от скуки, может заявлять, что «все знает наперед» (и то не без кокетства). Раннее детство по части открытий вообще могло бы снискать себе лавры, которые не снились ни великим ученым, ни великим путешественникам. «Бабушка! Знаешь, как кошка шипит? Ш-ш-ш!» И вопль восторга. «Дедушка! Туча на небо налезла: черная-черная с громомолнией!». И опять восторг. Открывается все: звезда Сириус, умение сидеть на горшке, то, что лунные зайчики похожи на человечков, то, что имя Маша — это то же самое, что и Мария, и т. д. и т. п. Открываются материки песочниц под деревянными грибками и сладкие моря каш с вареньем. Ах, взрослые, взрослые, скучные, озабоченные, растворенные в своей повседневности и вместе с тем абсурдно боящиеся своей абсурдной смерти, давно ли вы что-нибудь открывали? Открывали ли вы что-нибудь, кроме ледка недоброжелательности, паутины зависти, трясины равнодушия? Оглянитесь на последние десять лет своей взрослой жизни, вы открыли что-нибудь хорошее? Повизжали хоть разок от радости? А если нет, почему?
В отличие от младшего, старшее детство делает открытия, которые можно назвать экзистенциальными. Они великолепно описаны в повести Рэя Брэдбери «Вино из одуванчиков».
Герой книги двенадцатилетний Дуглас в первые дни летних каникул шутливо борется с младшим братишкой во время прогулки в лесу. С самого утра его не покидало чувство, что должно случиться что-то важное и необычное. И это «что-то» открывается ему внезапно во время веселой возни на траве. «Точно огромный зрачок исполинского глаза, который тоже только что раскрылся и глядит в изумлении, на него в упор смотрел весь мир. И он понял: вот что нежданно пришло к нему, и теперь останется с ним, и уже никогда его не покинет. «Я живой,— подумал он. Пальцы его дрожали, розовея на свету стремительной кровью, точно клочки неведомого флага, прежде невиданного, обретенного впервые (...) Под Дугом шептались травы. Он опустил руку и ощутил их пушистые ножны (...) Многоцветный мир переливался в зрачках, точно пестрые картинки в хрустальном шаре (...) В каждом ухе его стучало по сердцу, третье колотилось в горле, а настоящее гулко ухало в груди. Тело жадно дышало миллионами пор. Я и правда живой,— думал Дуглас. Прежде я этого не знал, а может и знал, да не помню. Он выкрикнул это про себя раз, другой, десять! Надо же! Прожил на свете целых двенадцать лет и ничегошеньки не понимал! И вдруг такая находка: дрался с Томом и вот тебе — тут, под деревом сверкающие золотые часы, редкостный хронометр с заводом на семьдесят лет!»69 (Брэдбери Р. Сборник научно-фантастических произведений. Кишинев, 1986. С. 440—441).
Другое важное открытие Дуглас совершает, когда вдруг осознает, что он не помнит, какой цвет глаз у его уезжающего друга. Он открывает страх Забывания, ускользания, исчезновения того, что дорого, и что совсем не хочется терять. И потому как заклинание звучит просьба его уезжающего друга Джона: «Обещай мне одну вещь, Друг. Обещай, что ты всегда будешь меня помнить, обещай, что будешь помнить мое лицо и вообще все. Обещаешь?»
Весь роман Р. Брэдбери — обнаружение детством разных измерений бытия: пространства, времени, страха и торжества, юности и старости, дружбы и разлуки.
Много страниц мировой художественной литературы посвящено первой любви, любви шестнадцати- и семнадцатилетней, однако вряд ли я буду оригинальна, если скажу, что настоящая первая любовь возникает гораздо раньше. Она связана с открытием того, что присутствие некоего конкретного человека начинает наполнять мир очарованием, придает ему смысл и значение, становится условием радости и полноты существования. Такое открытие совершается нередко уже на уровне детского сада, но к двенадцати-тринадцати годам через него проходит абсолютное большинство девочек и многие мальчики. Это открытие далеко не всегда выливается в слова, получает точное название, осмысливается именно как «первая любовь». Но запоминается оно всем, ибо открывает ребенку новое измерение жизни, один из самых прекрасных ее обликов.
Еще одна черта детского взгляда — это преломление мира через призму таинственности, загадочности. Действительность предстает как не равная самой себе, не сводимая к неким простым, неразложимым очевидностям, не способная быть разъятой на механические «первоатомы». В ней всегда есть тот «остаток», который порождает бесконечную вереницу «почему?» В ней за каждым углом и каждым поворотом живут волшебные превращения, чудесные неожиданности, удивительные приключения. В этом отношении Детский взгляд есть не столько мифоподобное мировосприятие, сколько миро-восприятие, родственное любви. Миф полон чудес, но они не воспринимаются как чудесные. Для мифологического сознания превращение Юпитера в быка или вмешательство богов в дела и события человеческой жизни есть явление обычное, оно то — в порядке вещей, не вызывает ни восторга, ни ужаса. Древняя или даже современная литература — художественная мифология одинаково спокойно и невозмутимо воспринимают самые головокружительные события, самые отчаянные нелепицы, как будто ничего особенного и не происходит (так, в могучем, стопроцентно взрослом романе Г. Г. Маркеса «Сто лет одиночества» никого не поражает ни вознесение Ремедиос-прекрасной, ни возвращение братьев Буэндиа с пепельными крестами на лбу).
Иное дело — детский взгляд, он не просто фиксирует чудесное как событие в ряду других событий, но переживает его, живет им, ищет и находит таинственное в мире, в другом человеке, в себе самом. Детство купается в таинственности, оно любит глядеться в волшебные зеркала, уходить в Зазеркалье, ловить неуловимое. Кто не собирал в детстве цветных стекляшек, синих и красных осколков разбитого вдребезги, и кто не видел в них бесценного клада? Кто не всматривался до ряби в глазах в детский коврик над кроватью или картину на стене, пытаясь оторваться от пола, выпрыгнуть из трехмерной своей повседневности, чтобы уйти по извилистым дорожкам вглубь изображения и поблуждать там с медведями и оленями среди нарисованных или вышитых цветов, чтобы добраться до того места, которое не изображено (за рекой или лесом), но которое есть, не может не быть.
Детский взгляд превращает в тайну самую простую вещь, вкладывает в нее душу и разум, наделяет ее вечной жизнью и именно в этом смысле он близок к любви. Увидеть живое существо в человечке, сложенном на скатерти из спичек — значит полюбить его. Услышать разговоры зверей — значит вступить близким и равным в их мир.
Вообще любовь и тайна — неразрывны. Любви без тайны не бывает, она всегда возвышение над обыденностью и никогда не может исчерпать до конца предмет своего интереса. Может быть, любовь есть единственный способ актуально пережить бесконечное, которое в этом случае дается не в разуме, а в чувствах. Описывая в стихотворении «Тайны» черты первой отроческой любви (а отрочество — последняя грань, последний всплеск детства), Е. Евтушенко говорит:
Были тайнами звёзды, звери,
Под осинами стайки опят,
И скрипели таинственно двери —
Только в детстве так двери скрипят.
Мы таинственно что-то шептали
На таинственном льду катка,
И пугливо, как тайна к тайне
Прикасалась к руке рука...
На мой взгляд, это очень точное воспроизведение мироощущения детства, его восторженной и охотной погруженности в таинственное. Там, где взрослый (по взгляду, а не по возрасту) — здравый, утомленный человек — видит перевернутую табуретку, ребенок видит поезд или самолет, да еще не простой, а все время превращающийся то в ракету, то в птицу. И возможности метаморфоз беспредельны. Там, где взрослый видит лишь другое существо — обычное, телесное, вполне физиологичное, смертное, там Детский взгляд (он же взгляд любви, он же магический преобразователь) видит бесконечность Другого, той же девочки, которая в этом случае и Принцесса, и Герда, и Снежная королева — главное — вечная Загадка. Вся светлая романтика, существующая как в поэзии и прозе, так и просто в жизни людей, создается теми, кто не утратил свой Детский взгляд.
И, наконец, последнее. Детский взгляд — взгляд, который еще не знает запретов, возникающих в объективном мире. Разумеется, ребенок практически с момента рождения начинает испытывать некие ограничения своей спонтанной активности со стороны внешнего мира. Недаром существует мнение о том, что рождение травматично для человека не только своими физическими перегрузками и болью, но и самим фактом перехода из внутриутробного «рая» в действительность, полную необходимостей. И все-таки мера осознания этих необходимостей у детей совсем иная, чему взрослых. Тем более, что в первую очередь дитя сталкивается не с бытийными запретами, а с табу, исходящими от взрослых. Именно поэтому и возникает традиционная детская мечта, так хорошо выраженная Янушем Корчаком в его книге «Король Матеуш Первый»: пусть дети правят миром и тогда все становится возможным. Источник запрета, таким образом, это прежде всего — другой человек, все остальное — свободно и беззапретно, поэтому и может строиться по принципу желаемого. Такую линию детского мировосприятия продолжает и развивает фантастика, ибо фантастика — «...мир без дистанций; не знающий пространственно-временных барьеров и запретов реальности, ее непроницаемых масс и непроходимых пустот... здесь допустимы мгновенные внешние и внутренние контакты — перемещение быстрее света, телепатия, телекинез, превращение существ и явлений друг в друга и во что угодно — словом, бесконечные переливы «всего» во «все»70.
Особенно важным мне представляется то, что детство не знает запрета, исходящего от уже свершившегося. Очень типичен детский вопрос: «Мама, а когда ты будешь маленькой?» И если говоришь: «Уже никогда»,— не верит. Детскому взгляду не понятен запрет, диктуемый свершенностью, застылостью, законченностью, ибо сам ребенок — открытая возможность. Он еще может стать всем и чем угодно.
Тема человеческого призвания — одна из основных тем философии жизни. В небольшой работе «В поисках Гете» Хосе Ортега-и-Гассет проводит мысль о том, что великий Гете не услышал голоса своей истинной судьбы. Веймарский придворный не написал лучших своих книг, так как бежал от поиска своего уникального призвания и оправдывал себя тем, что у человека много возможностей. «Гете отказывается подчинить себя определенной судьбе, которая по определению дает человеку только одну возможность, исключая все остальные. Он хочет оставить за собой право распоряжаться. Всегда»71 .
Ортега порицает Гете. Однако трудно полностью согласиться с ним. Ощущение спектра возможностей, того самого иначе-действия, свободы выбора себя — великое вдохновляющее чувство. Взрослость часто лишена его. Взрослость нередко выступает как смирение, согласие не столько по доброй воле, сколько от усталости с тем выбором, который был сделан раньше. И пусть детство еще наивно, неопытно, судит о будущем с позиций полета фантазии, тем не менее в этом полете есть, существует, наличествует тот «расколдовыватель», который позволит взрослому стать другим, вырваться из прокрустова ложа состоявшихся и, казалось бы, непреодолимых обстоятельств. Именно эту детскую способность быть иным, быть любым, разным использует в своей терапии психоанализ, позволяющий сложившемуся человеку избавляться от «сценарного программирования», которое, казалось бы, навек слито с самостью личности.
Таковы, в самых общих чертах, особенности Детского взгляда.
Как вернуть «Детский взгляд»?
Итак, Взрослый взгляд на мир — это не только приобретение, но и потеря. Накапливая опыт, формируя свое неповторимое индивидуальное «я», осуществляя свое призвание, мы вынуждены платить утратой непосредственности и жизнерадостности, утратой волшебства. Наверное, поэтому взрослость, когда она становится стопроцентной, похожа на болезнь, симптомами которой являются скука, робость (как следствие полного понимания всего спектра необходимостей), вялость чувств, унылый прагматизм, лишающий мир покрова таинственности. Но всякую болезнь нужно лечить, пока она не стала губительной.
Конечно, было бы нелепо призывать взрослость отбросить душевный багаж, накопленный годами трудов и переживаний, и «впасть в детство». Да это и невозможно. Возвращение к детскому взгляду должно быть не инволюцией, не бесплодной попыткой вернуть прошлое (которое в принципе невозвратимо). Обращение к Детскому взгляду, восстановление, пусть на совсем короткий период, черт детского мировосприятия призвано сыграть роль волшебного лекарства, живой воды, смывающей ту неизбежную пыль, которой покрывается душа, прошедшая по жизненным дорогам. Возвращение хоть на миг к детскому взгляду — акт обновления.
Но как произвести этот таинственный акт? Очевидно, нельзя начать вести себя как дитя: капризничать, позволять себе неконтролируемые эмоциональные вспышки, спонтанные, ничем не скованные поступки. Это будет приобретением лишь поведенческой инфантильности. Возвратившись во «взрослое» поведение, «внутренний ребенок» может наломать дров, ибо он — могучее начало, связанное с силами подсознания, с теми подвалами нашего «я», где как вино в бочках бродят самые разные импульсы и страсти.
Может быть, следует больше играть, пытаться активизировать Детский взгляд через практическое обращение к тому виду деятельности, который занимает такое большое место на первых этапах нашей жизни? Однако игра игре рознь. Азартные игры, связанные с прагматическими моментами, вряд ли вернут нам детскую красочность и незамутненность мировосприятия, ибо они ориентированы на деньги, наживу, непременное верховенство, фактически на разновидность «взрослой власти», которая желает довлеть и поэтому всегда не в ладу с миром. В этом смысле модные нынче коммерческие игры для детей, приучающие их к занятию бизнесом, возможно, и дают детям ряд умений, но гораздо раньше отлучают их от детства, пропитывая «принципом полезности» даже тот нежный возрастной этап, когда человек способен быть максимально бескорыстным и открытым действительности.
Другое дело — игры спортивные, а также разного рода викторины, состязания, преследующие не собственно прагматические цели, но включающие момент соревновательности. Й. Хейзинга подчеркивает в своей знаменитой книге, посвященной игре, что такого рода игра очень близка к ритуалу, для нее создается некое сакральное пространство, будь то теннисный корт или шахматная доска. Именно в этом «игровом пространстве» и должна твориться мистерия, уводящая человека от привычной повседневности, позволяющая ему покинуть заботы обыденности и предаться состязательной полуритуальной игре. Идущая по заданным правилам в рамках «магического круга», игра как бы помещает играющего в иное измерение бытия, по крайней мере, на некоторое время. Обыденная жизнь остановлена, обременительным заботам объявлен антракт. Однако «игровое настроение лабильно по своей природе,— пишет Й. Хейзинга — В любую минуту обыденная жизнь может предъявить свои права, например, из-за какого-нибудь толчка извне, нарушения правил игры, либо изнутри самой игры из-за выпадения игрового сознания, разочарования, либо отрезвления играющих»72. Стоит добавить, что игровое настроение неизбежно кончается и тогда, когда время игры истекло, ибо игра как особое действо, как ритуал, как особого рода занятие не может охватывать всей жизни, а занимает лишь небольшую ее часть.
В некотором смысле это праздник, но не тот, «который всегда с тобой», а который закономерно кончается с достижением стрелкой часов назначенной точки. На спортивную площадку или в зал викторины приходят другие, а ты уходишь, и что именно унесешь ты в своей душе, зависит не от процесса игры, а от тебя лично.
Судя по всему, мы не можем обрести столь желанную для нас новизну и прелесть детского взгляда через внешнее действие. Путь к собственной новизне — это все же путь внутрь, хотя выводит он на самые широкие просторы сегодняшней реальной жизни. Для многих эзотериков переход к «состоянию ребенка» тесно связан с молитвой и медитацией. «Когда вы начинаете медитировать,— пишет Шри Чинмой,— всегда старайтесь почувствовать себя ребенком. (...)... Ребенок — само сердце. (...) Сначала почувствуйте, что вы — ребенок, а затем постарайтесь почувствовать, что вы находитесь в цветущем саду. Этот цветущий сад — ваше сердце... Если вы сможете оставаться в сердце, то начнете чувствовать внутреннюю мольбу. (...) Когда ребенок взывает, немедленно его отец или мать приходят к нему. Если вы можете просить глубоко внутри себя покоя, света и истины, и если это — единственное, что удовлетворит Вас, тогда Бог, ваш вечный Отец и вечная Мать, обязательно придет и поможет вам»73.
«Ребенок — сердце — непосредственность — непредвзятость взгляда» — именно такая взаимосвязь прослеживается в советах Шри Чинмоя. Несколько изменив направленность его поучения, можно сказать, что путь к открытию ребенка в себе лежит через сердце, через внутреннее отстранение от «ментальной суеты», через переживание надежды и перспективы. Для гуру образ ребенка — путь к сердцу и к Богу. Для неверующего, напротив, путь к собственному сердцу — путь к своему детству, а если при этом нам откликнется Бог, то можно лишь благодарить судьбу за неожиданное экзистенциальное открытие. Медитация на «духовное сердце» способна таким образом, раскрепостить наш Детский взгляд, стереть грязь и копоть с красок мира.
О возможности восстанавливать детское мировосприятие говорят и психологи. Они предлагают постепенную регрессию в воспоминаниях, мысленное возвращение назад не для того, чтобы стать «ребенком вообще», но чтобы ощутить с новой силой свое собственное детство. Так, у психолога Джаннет Рейнуотер есть упражнение, которое так и называется «Возрастная регрессия». Необходимо, расслабившись, вообразить экран, на котором «бегут назад годы твоей жизни, и ты можешь остановиться на любом и вспомнить минута за минутой какой-нибудь счастливый день детства. Утро, полдень, вечер, ничего не упуская. Необходимо восстановить как можно подробнее все детали этого дня, людей, которые тебя окружали, их имена, заботы, разговоры. Вспомнить, что ты ел и пил, и какая была погода, и какое настроение. Только тогда, сотканная из мельчайших деталей, вновь вспыхнет картина мира, увиденная детскими глазами, еще не затуманенными последующим неизбежно однобоким опытом. И свет ее распространится на настоящее, растечется по всем его уголкам. Если уловить в себе способность видеть мир своими собственными детскими глазами, она уже не исчезнет, останется с вами, из нее нельзя уйти, как с игровой площадки. Конечно, вновь открытый детский взгляд может и не сопровождать вас ежеминутно, но то, когда и сколько вы глядите на жизнь именно так, не зависит от внешних обстоятельств. Волшебный ключик располагается в собственной душе.
Возможно, есть и другие способы возвращения детского взгляда, радостного обновления себя. Каждый волен искать их сам с тем, чтобы обыденная жизнь, наша повседневность никогда не превращалась в тоскливую обыденщину, но всегда была исполнена яркого солнца и глубокого смысла.
Часть 4. Философские загадки повседневности
Достарыңызбен бөлісу: |