не мог бы сказать, что это ему не удалось. Он встал рано, обошел загоны для
скота в час доения, зашел в казарму гренадеров, поговорил с ними об их
нуждах и приказал офицерам лучше заботиться о них. Возвращаясь, заглянул в
один из кабачков на рынке, заказал кофе и донес до столика чашку, не разбив
ее и тем самым избавив себя от унижения. Он уже шел домой, как вдруг дети,
выходившие из школы, подстерегли его из-за угла и стали кричать, хлопая в
ладоши: "Да здравствует Освободитель! Да здравствует Освободитель!" Он
всегда смущался и не знал, что делать, когда толпа, пусть даже детей, не
давала ему пройти.
Дома он увидел графа де Режекура, который явился без предупреждения
вместе с женщиной, такой красивой, элегантной и горделивой, какой он не
видел за всю свою жизнь. Она была одета в костюм для верховой езды, хотя
приехала в шарабане, запряженном ослом. Единственное, что она сказала о
себе: ее зовут Камилла, и она с Мартиники. Граф не прибавил к этому ничего,
но за время, что они провели втроем, стало слишком ясно, что он от нее без
ума.
Присутствие Камиллы словно вернуло генералу молодость, и он
распорядился как можно быстрее приготовить праздничный завтрак. Несмотря на
то что граф хорошо говорил по-испански, разговор шел на французском, потому
что это был язык Камиллы. Когда она сказала, что родилась в Труа-Илет, он
оживился, и его поблекшие глаза вдруг засияли.
- А-а, - сказал он. - Там родилась Жозефина. Она засмеялась.
- Помилуйте, ваше превосходительство, никак не ожидала услышать от вас
то же самое, что говорят все.
Он дал понять, что задет, и в свое оправдание процитировал лирическое
описание асьенды Ла Пажери - отчего дома Марии-Жозефы, будущей императрицы
Франции, присутствие которой ощущалось на расстоянии нескольких лиг, через
огромные пространства зарослей тростника, птичий гомон и жаркий запах
перегара. Она удивилась, что генерал так хорошо знает этот дом.
- На самом деле я никогда там не был, ни в этом месте, ни вообще
где-либо на Мартинике, - сказал он.
- Но тогда откуда ваши познания? - спросила она.
- Я узнал об этом давно и запомнил, - ответил генерал, - потому что был
уверен: когда-нибудь мне это пригодится, чтобы сделать приятное самой
красивой женщине этих островов.
Он говорил и говорил, надтреснутым голосом, но с блестящим
красноречием, - этот генерал, одетый в брюки из тисненого хлопка, атласный
мундир и яркие туфли. Она обратила внимание на благоухание одеколона,
которое наполняло столовую. Он признался, что это его слабость и что враги
обвиняли его в растрате на одеколон восьми тысяч песо из общественных
фондов. Он был так же худ, как и накануне, однако единственное, в чем
проявлялась его болезнь, - он старался не делать лишних движений.
Когда генерал находился среди мужчин, он мог позволить себе говорить,
как какой-нибудь самый распоследний скотокрад, но в присутствии хотя бы
одной женщины его манеры и язык были безупречны. Он самолично открыл,
попробовал на вкус и налил в бокалы бургундское самого лучшего сорта: граф,
попробовав, тотчас назвал вино нежным, как прикосновение женской кожи. Им
принесли кофе, и тут капитан Итурбиде сказал что-то генералу на ухо. Он
выслушал капитана со всей серьезностью, а потом вдруг откинулся на спинку
стула, смеясь от всего сердца.
- Вы только послушайте, - сказал он, - на мои похороны прибыла
делегация из Картахены.
Он велел им войти. Монтилье и тем, кто с ним пришел, не оставалось
ничего другого, как поддержать игру. Адъютанты распорядились позвать
волынщиков, которые были здесь накануне; несколько мужчин и женщин в
старинных одеждах танцевали в честь приглашенных кумбию. Камиллу поразила
прелесть этого народного танца, пришедшего в Америку из Африки, и она
захотела разучить его. У генерала была слава превосходного танцора, и
кое-кто из присутствующих вспомнил, что в последний свой приезд он танцевал
кумбию, как бог. Но когда его пригласила Камилла, он отклонил предложенную
честь. "Три года - это большой срок", - сказал он, улыбаясь. Ей показали
несколько движений, и она стала танцевать одна. Вдруг, в тот момент, когда
музыка на секунду умолкла, послышались восторженные крики, несколько мощных
взрывов и ружейные выстрелы. Камилла испугалась.
Граф встревоженно сказал:
- Черт возьми, да это революция!
- Пожалуй, только ее нам и недостает, - сказал, смеясь, генерал. - К
сожалению, это всего лишь петушиные бои.
И, почти машинально допив кофе, широким жестом руки пригласил всех на
петушиные бои в гальере.
- Идемте с нами, Монтилья, посмотрите, какой из меня покойник, - сказал
он.
И вот в два часа он появился в гальере вместе с многочисленной толпой
приглашенных, возглавляемой графом де Режекуром. Однако мужчины, собравшиеся
там, - а там были только мужчины, - смотрели не на него, а на Камиллу. Никто
и подумать не мог, что такая блестящая женщина принадлежит не ему, тем более
что он пришел с ней в такое место, куда женщинам доступ запрещен. А когда он
попросил ее идти с графом, все убедились окончательно, что это его женщина,
поскольку было известно: генерал всегда поручает другим сопровождать своих
тайных любовниц - для сокрытия правды.
Второй бой оказался жестоким. Пестрый петух выцарапал шпорами глаза
своему противнику. Но ослепленный петух не сдался. Он разъярился до того,
что оторвал пестрому петуху голову и склевал ее.
- Никогда не думала, что петушиный бой - кровавое зрелище, - сказала
Камилла. - Но я в восторге.
Генерал объяснил, что обычно бывает гораздо больше крови, когда петухов
раззадоривают непристойными криками и стреляют в воздух, но в этот раз из-за
присутствия женщины, причем такой красивой, болельщики чувствуют себя
скованно. Он лукаво взглянул на нее и сказал: "Это ваша вина". Она весело
рассмеялась:
- Нет, ваше превосходительство, ваша, вы столько лет правили страной и
не позаботились о законе, по которому мужчины должны вести себя одинаково -
и при женщинах, и без них.
Он начал терять терпение.
- Умоляю, не называйте меня превосходительством, - сказал он. - С меня
достаточно того, что я есть я.
Когда поздно вечером генерал принимал надоевшую целебную ванну, Хосе
Паласиос сказал ему: "Это самая красивая женщина, которую я видел рядом с
вами". Генерал ответил, не открывая глаз'
- Она отвратительна.
Появление в гальере, согласно общему мнению, было продуманным поступком
генерала: развеять различные слухи о том, что он серьезно болен; эти слухи в
последние дни были столь упорными, что никто даже не усомнился в его смерти.
Этот поступок повлек за собой некоторые последствия, так как почтальоны,
которые выехали из Картахены во все концы, понесли весть о его добром
здравии, и сторонники генерала устраивали в его честь празднества, однако не
столько от радости, сколько для того, чтобы бросить вызов правительству.
Генералу удалось обмануть даже собственный организм, поскольку в
последующие дни он сохранял бодрость и даже дважды садился за карточный стол
- его адъютанты разгоняли скуку бесконечной игрой в карты. Андрес Ибарра,
который был моложе и легкомысленней других и еще не утратил романтического
представления о войне, написал в эти дни своей подруге в Кито: "Я предпочел
бы умереть в твоих объятиях, чем жить в этом покое без тебя". Они играли дни
и ночи, иногда углублялись в решения загадочных карточных комбинаций, иногда
спорили до крика, атакуемые москитами, что в пору дождей нападали даже среди
бела дня, несмотря на факелы из коровьего помета, поджигаемые ординарцами.
Генерал не играл с той самой неудачной ночи в Гуадуасе, потому что
неприятный эпизод с Вильсоном оставил у него в душе горький осадок - его
никак не удавалось забыть, - однако он слышал, лежа в гамаке, крики офицеров
за игрой, их откровенные разговоры, их тоску по войне - тоску, вызванную
вынужденным бездельем в дни мира. Однажды ночью он бродил по дому и не
устоял перед искушением задержаться в коридоре. Тем, кто увидел его, он
сделал знак молчать и, тихо приблизившись к Андресу Ибарре, встал у него за
спиной. Он положил ему на плечи руки, похожие на птичьи лапы, и спросил:
- Скажите мне, кузен, вам тоже кажется, что у меня лицо мертвеца?
Ибарра, привыкший к подобным неожиданностям, ответил не оборачиваясь и
не глядя на него:
- Мне - нет, мой генерал.
- Вы либо слепы, либо лжете, - сказал он.
- Или сижу к вам спиной, - ответил Ибарра.
Генерал заинтересовался игрой, сел за стол и, в конце концов, стал
играть. Все восприняли это как его возвращение к нормальной жизни - и не
только в эту ночь, но и в последующие. "Так легче ждать паспорт", - сказал
генерал. Однако Хосе Паласиос ему ясно дал понять, что, несмотря на
увлечение картами, несмотря на личное внимание, которое он оказывал
офицерам, и несмотря на него самого, офицеры сыты по горло этим бездельем и
дорогой в никуда.
Никто так не зависел от судьбы своих офицеров, от их повседневных нужд,
от их будущей судьбы, как он, однако, когда их проблемы становились
неразрешимыми, он, обманывая себя, решал их. После памятной сцены с
Вильсоном на протяжении всего плавания генерал, преодолевая болезнь,
занимался ими. Поведение Вильсона было необдуманным, и только тяжелое
ощущение провала могло вызвать у него столь резкую реакцию. "Он такой же
прекрасный воин, как и его отец", - сказал генерал, когда увидел, как
Вильсон воевал при Ху-нине. "Но более скромен", - добавил он, когда тот
отказался от звания полковника, пожалованного ему маршалом Сукре после битвы
на берегах Тарки, - однако генерал все-таки заставил его принять
пожалованное звание.
Политический режим, который устраивал их всех, - будь то мир или война
- состоял не только в героическом соблюдении дисциплины, но и в соблюдении
законности, чего требовала сама реальная жизнь. Это были люди военные, не
казарменные, а именно военные, ибо они столь часто сражались, что им едва
хватало времени, чтобы разбить лагерь. Это были разные люди, но ядро тех,
кто завоевал независимость, будучи рядом с генералом, являлись цветом
креольской аристократии, юноши, воспитанные в школах, предназначенных для
принцев. Они жили, воюя, то тут то там, вдали от дома, вдали от жен и детей,
от всего, и нужда заставляла их становиться политиками и государственными
чиновниками. Все они были венесуэльцами, кроме Итурбиде и адъютантов из
Европы, и почти все приходились генералу родственниками либо по крови, либо
по политической жизни: Фернандо, Хосе Лауренсио, семья Ибар-ры, Брисеньо
Мендес. Принадлежность к одному и тому же классу или к одной и той же семье
придавала им много общих черт и объединяла их.
И только один отличался от всех: Хосе Лауренсио Сильва, сын деревенской
акушерки из Эль-Тинако, что в Льянос, и рыбака. От родителей он унаследовал
смуглую кожу мулата. Был он из простонародья, однако генерал женил его на
Фелисии, одной из своих племянниц. Хосе Лауренсио начал свою карьеру
рекрутом-добровольцем в армии Освободителя в шестнадцать лет и дошел до
генерала-аншефа в пятьдесят восемь, получил пятнадцать тяжелых ранений и
огромное число легких в пятидесяти двух боях, почти во всех кампаниях борьбы
за независимость. Единственная несчастливая минута, которая выпала на его
долю из-за того, что он был мулатом, - минута, когда представительница одной
из аристократических семей отказалась как-то раз танцевать с ним на
праздничном балу. Тогда генерал велел повторить вальс, и она протанцевала
его с Хосе Лауренсио Сильвой.
Генерал О'Лири был полной противоположностью Хосе Лауренсио: белокурый,
высокий, молодцеватый, что подчеркивалось его флорентийской формой. Он
приехал в Венесуэлу, когда ему было восемнадцать лет, прапорщиком Красных
гусар, и сделал военную карьеру, участвуя почти во всех битвах Войны за
независимость. Как у всех, у него тоже была своя несчастливая минута: когда
генерал послал его найти способ к примирению - он посчитал Сантандера правым
в споре с Хосе Антонио Паэсом. Генерал перестал здороваться с ним и
предоставил его на милость собственной судьбы на целых четырнадцать месяцев,
пока не утих гнев.
Личные достоинства обоих невозможно было оспорить. Плохо было то, что
генерал никогда не осознавал: он для них обоих являлся оплотом власти, и
барьер между ними был тем более непреодолимым, чем более он был с ними
любезен и приветлив. Но в ту ночь, когда Хосе Паласиос указал ему на
состояние духа, в котором офицеры находились, он сел играть с ними, как
равный с равными, хотя и без особенного удовольствия, пока офицеры не
почувствовали себя вполне непринужденно. Ясно было, что они не помнили
старых обид. Они не придавали большого значения чувству поражения,
владевшему ими, - поражения, несмотря на выигранную войну. Не придавали
значения и тому, как медленно он повышал их в звании, стараясь не умножать
число привилегированных, не придавали значения и бесприютной бродячей жизни
и случайной любви. Военное жалованье уменьшилось на треть из-за оскудевшей
государственной казны, но даже и его выплачивали с опозданием на три месяца,
государственными билетами неопределенного курса, которые они продавали себе
в убыток биржевым спекулянтам. Все это было им не важно, как не важно и то,
что генерал уходит, так сильно хлопнув дверью, что это отозвалось на весь
мир, не важно было даже то, что он оставляет их на милость врагов. Все было
не важно: слава не для них, - но они не могли вынести неопределенности, в
которой находились с того момента, как он отказался от власти, и которая
делалась все более невыносимой по мере того, как они увязали в болоте этого
бесконечного путешествия в никуда.
В тот вечер генерал был занят мыслями об их участи и, принимая ванну,
сказал Хосе Паласиосу, что не позволит и малейшей тени промелькнуть между
ним и офицерами. Однако у офицеров осталось ощущение, что генерал не только
не преисполнен благодарностью и чувством вины, а наоборот - в нем зреет
зерно недоверия к ним.
Особенно сильным такое ощущение было у Хосе Марии Карреньо. С той ночи,
когда они разговорились в джонке, Карреньо сделался мрачным и, сам не желая
того, усиливал слухи о своей причастности к сепаратистам Венесуэлы. Или, как
тогда говорили, снова стал сочувствующим. Четыре года назад генерал вырвал
его из своего сердца, так же как и О'Лири, Монтилью, Брисе-ньо Мендеса,
Сантану, как многих других, по одному только подозрению, что они хотели
добиться личной популярности за счет популярности армии. И сейчас он
продолжал так думать, следил за ними, вызнавал, что за шутки они отпускают в
его адрес, пытался хоть что-то высветить в сумерках собственных сомнений.
Однажды ночью, не то во сне, не то наяву, он слышал, как Карреньо
говорил в соседней комнате, что для здоровья нации законно даже
предательство. Тогда он взял Карреньо за руку, отвел в патио и переубедил,
употребив для этого все свое знаменитое обаяние, называя его на "ты", к чему
прибегал только в самых крайних случаях. Карреньо рассказал ему правду.
Конечно, его огорчало, что генерал оставил свое дело и плывет по течению со
всеми и что его не трогает сиротское положение остальных. Однако его измена
носила законный характер. Устав искать свет надежды в этом путешествии
слепцов, не имея возможности продолжать жить без душевной отдачи, Карреньо
решил сбежать в Венесуэлу, чтобы возглавить там вооруженное движение за
объединение континента.
- Мне не пришло в голову ничего более достойного, - закончил он.
- А как ты думаешь: в Венесуэле к тебе будут относиться лучше? -
спросил его генерал.
Карреньо не решился ответить утвердительно.
- Там видно будет, но там, по крайней мере, моя родина, - сказал он.
- Не будь дураком, - произнес генерал. - Наша родина - Америка, вся
Америка - и только так.
Генерал не дал ему возразить. Он говорил долго, вкладывая душу в каждое
слово, однако ни Карреньо, ни кто другой так никогда и не узнали, какова же
она на самом деле, его душа. Закончив, генерал хлопнул его по плечу и
оставил одного во мраке.
- Не болтай чепухи, - сказал он напоследок. - Говоришь черт знает что.
В среду 16 июня пришла весть о том, что правительство назначило
генералу пожизненную пенсию и конгресс утвердил ее. Генерал подтвердил
получение письма президента Москеры и ответил вежливым письмом, в котором
сквозила ирония, а закончив диктовать его, сказал Фернандо, употребляя
величественное множественное число и ритуальную торжественность, с которой
выражался обычно Хосе Паласиос: "Мы богаты". Во вторник, 22-го, он получил
паспорт для выезда из страны и, подбросив его в воздух, сказал: "Мы
свободны". Через два дня, проснувшись после дурно проведенной ночи, он
открыл глаза и, лежа в гамаке, сказал: "Мы печальны". И тут же решил срочно
ехать в Картахену, благо день был облачный и прохладный. Единственный его
приказ был необычен: офицеры свиты должны ехать в гражданском и без оружия.
Он ничего больше не сказал, не объяснил причины отъезда и не дал времени на
прощание. Они тронулись в путь так скоро, как только приготовилась личная
охрана, и оставили багаж "на потом" вместе с остающимися членами свиты.
По дороге генерал обычно делал остановки, чтобы поговорить с людьми,
которые попадались им на пути. Он спрашивал обо всем: о возрасте детей,
какими болезнями болеют, как идут дела, что они думают о том о сем. Но в
этот раз он не произнес ни слова, не замедлял шага, не кашлял, не выказывал
признаков усталости и прожил весь день на одной рюмке портвейна. Около
четырех часов дня на горизонте показался старый монастырь на Холме Попутных
Ветров. Было время молитв, и на королевской дороге виднелись вереницы
паломников, похожих на рыжих муравьев, карабкающихся по крутому карнизу.
Через некоторое время они увидели: ветер кружит комки куриного помета над
рынком и из-под ворот скотобойни течет вода. Когда они приблизились к
стенам, генерал сделал знак Хосе Мария Карреньо. Тот понял и подставил свое
крепкое плечо сокольничего, чтобы генерал мог на него опереться. "У меня к
вам одно доверительное дело, - тихо сказал ему генерал. - Когда мы будем на
месте, узнайте, где сейчас Сукре". Он хлопнул Карреньо по плечу, как обычно,
когда прощался, и закончил:
- Это между нами, разумеется.
Многочисленная свита во главе с Монтильей ждала его на королевской
дороге, и генерал понял, что обречен завершить путешествие в старой карете
испанского губернатора, которую тащила упряжка резвых мулов. Хотя солнце уже
начало клониться к закату, ветки кустов мангле, казалось, закипали от зноя
на мертвых болотах, окружавших город, ядовитые испарения которых были еще
более невыносимы, чем вонь от воды в бухте, гниющей уже целый век от крови и
требухи, попадающей туда с бойни. Когда они входили через ворота Медиа Луна,
вихрь потревоженного куриного помета вновь поднялся над рынком. В городе еще
не утихла паника, вызванная бешеной собакой, которая утром покусала
несколько человек, а кроме людей, одну сороку, что мародерствовала где не
следовало. Собака покусала также нескольких детей из невольничьего квартала,
и ее убили, закидав камнями. Труп собаки подвесили над дверями школы.
Генерал Монтилья приказал его сжечь, не только из соображений гигиены, но
чтобы пресечь всякие попытки африканского колдовства при помощи мертвой
собаки.
Население невольничьего квартала, окруженного стенами, узнав о приезде
генерала, высыпало на улицы. Было время летнего солнцестояния, вечера были
долгими и прозрачными: дома увешаны гирляндами цветов, а на балконах домов -
много женщин, одетых по-мадридски, звонили колокола, гремела полковая
музыка, артиллерийские залпы были слышны даже на берегу моря, но ничто не
могло скрыть нищету, которую жители квартала так не хотели показывать. В
знак приветствия генерал, сидя в своей разбитой коляске, махал шляпой и не
мог не чувствовать жалости к самому себе, сравнивая эту убогую встречу с
триумфальным въездом в Каракас в августе 1813 года, - он в лавровом венке, в
карете, которой управляли шесть самых красивых девушек города, а вокруг
ликующая толпа со слезами радости на глазах, увенчавшая тот день присвоением
ему славного имени: Освободитель. Каракас был тогда небольшим городком
колониальной провинции, некрасивым, унылым, убогим, однако вечера генерала в
Авиле были заполнены тоской по нему.
Тогдашнее и теперешнее казалось воспоминаниями из двух разных жизней.
Потому что благородный и героический город Картахена-де-Индиас, который
неоднократно был столицей вице-королевства и тысячи раз был воспет как один
из прекраснейших городов мира, даже отдаленно не напоминал тот, каким он был
тогда в действительности. Девять раз он подвергался военным осадам с моря и
суши, и многажды был разграблен корсарами и генералами. Однако ничто так не
способствовало его разрушению, как борьба за независимость, а затем войны
между фракциями. Богатые семьи покинули его Прежние рабы, получившие не
нужную им свободу, были предоставлены самим себе, а из дворцов маркизов,
теперь занятых бедняками, выбегали на уличные свалки крысы - большие, будто
коты. Непобедимые бастионы, опоясывающие город, которые дон Фе-липе II
пожелал увидеть в подзорную трубу со смотровых площадок Эскориала, едва
угадывались среди густого кустарника. Коммерция, процветавшая в XVII веке
благодаря работорговле, теперь была представлена только несколькими
облупившимися лавчонками. Былая слава никак не сочеталась со зловонием
сточных канав. Генерал вздохнул и тихо сказал Монтилье:
- Вот на что мы похожи теперь из-за этой дерьмовой независимости!
В тот вечер Монтилья собрал весь цвет города у себя на улице Ла
Фактория в господском доме, где когда-то жил разорившийся маркиз де
Вальдехойос и где благодаря контрабанде мукой и торговле черными рабами
процветала его маркиза. Зажглись огни в самых больших домах на улице Паскуа
Флорида <Светлая Пасха (исп.).>, однако генерал не строил на свой счет
никаких иллюзий, хорошо зная, что на Карибском побережье достаточно любого
предлога и любого повода, даже кончины какого-нибудь уважаемого лица, чтобы
устроить народное гулянье. Конечно, праздник был поддельный. Всего несколько
дней назад по городу ходили листовки оскорбительного содержания, а партия
противников натравливала свою банду, чтобы те били окна и полицейских. "По
крайней мере, больше нечего разбивать и некого бить", - сказал Монтилья со
своим обычным юмором, сознавая, что народный гнев направлен в большей
Достарыңызбен бөлісу: |