[260]
да отторгла человека, а общество постоянно его угнетает, то единственное, что ему остается, - это изменить это соотношение полюсов и заняться поиском общества, близкого к природе, чтобы в нем размышлять о природе общества. Таков, как мне кажется, единый и неделимый смысл "Общественного договора", "Писем о ботанике" и "Прогулок одинокого мечтателя"12.
В "Стаканчике рома" суровая критика Дидро и прославление Руссо ("единственный этнограф среди философов... наш учитель... наш брат, которого мы, неблагодарные, не оценили; мы посвятили бы ему каждую страницу этой книги, если бы такая почесть была достойна памяти этого великого человека") завершаются так: "Можно ли сказать, что эти недостатки как таковые внутренне присущи [общественному] состоянию — вот единственный наш вопрос. За всеми злоупотреблениями и преступлениями нужно искать несокрушимую основу человеческого общества"13.
Мы обеднили бы мысль Леви-Стросса, столь неоднозначную, если бы забыли о том, что этот вопрос неисчерпаем. Он не только постоянно сопровождает труд ученого, но глубинно воздействует на его содержание.
Но ведь мы упомянули еще и о другом случае. Те самые намбик-вара, которые участвуют в сцене "Урока письма", а сами писать не умеют, - добры: беда вторгается к ним извне (exothen, как говорится в "Федре") вместе с письмом. Стало быть, иезуиты, миссионеры-протестанты, американские этнологи, служащие с телеграфной линии — все те, кто считал намбиквара жестокими и злобными, не только ошибались, но, возможно, и переносили на них свою собственную злобу, порождая тем самым то зло, которое они будто бы потом видели или хотели видеть. Обратимся вновь к концу XVII главы, удачно названной "В семье". Этот отрывок непосредственно предшествует "Уроку письма" и в известном смысле необходим для его понимания. Но сначала нужно уточнить то, что как бы само собой разумеется: хотя мы можем принять заявления Леви-Стросса о невинности и доброте намбиквара, об "их чрезвычайной мягкости", "самом истинном выражении человеческой нежности" и проч., лишь как утверждения эмпирические, вторичные, относительные, усматривая в них описания эмпирических аффектов героев этой главы (т. е. как самих намбиквара, так и автора), - хотя мы принимаем эти заявления лишь как фиксацию некоторых эмпирических отношений,
12 Р. 245. Курсив автора.
13 "Tristes tropiques", ch. XVIII. Насчет Дидро отметим мимоходом, что его суровые суждения о письме и книге ни в чем не уступают суждениям Руссо. Его статья о книге в "Энциклопедии" - это яркое обличение.
[261]
то отсюда вовсе не следует, что мы сочли бы более надежными свидетельствами морализаторские описания американского этнолога, обличающего злобу, жестокость и невоспитанность дикарей. В действительности обе эти позиции симметрично противоположны, соразмерны и соупорядочены вокруг общей оси. Сославшись на работы зарубежного коллеги, осуждающего намбиквара за их нежелание бороться с болезнями, грязь, нищету, неучтивость, за их злобный и недоверчивый характер, Леви-Стросс продолжает:
"Что касается меня — а я знал их в те времена, когда болезни, принесенные белым человеком, уже их истребляли, однако после вполне гуманных мероприятий Рондона никто не стремился их поработить, — то мне хотелось бы забыть это удручающее описание и запомнить намбиквара так, как они предстают на страницах моего дневника, в записи, набросанной ночью, при свете карманного фонаря: "В сумеречной саванне видны огни костров на стоянке. Вокруг очага, единственной защиты от наступающего холода, за непрочной оградой из пальм и веток кустарника, в спешке укрепленной с той стороны, откуда дует ветер и хлещет дождь, рядом с корзинками, наполненными бедным скарбом, составляющим все их земное богатство, прямо на широкой земле, опасаясь других племен, столь же враждебных и столь же всего страшащихся, супружеские пары лежат, крепко обнявшись и ища друг в друге опору, утешение, единственную защиту от повседневных трудностей и той созерцательной меланхолии, которая время от времени овладевает душой намбиквара. Иностранец, который впервые поселяется вместе с индейцами, не может не чувствовать тревогу и сострадание, видя перед собой людей, совершенно лишенных средств к существованию, прикованных к враждебной им земле какими-то неумолимыми катаклизмами, обнаженных и дрожащих перед неверным пламенем костра. Он пробирается на ощупь среди зарослей кустарника, всячески стараясь не задеть руку, плечо, грудь людей, лежащих на земле при свете костров. Однако эта картина нищеты оживляется шепотом и смехом. Двое обнимают друг друга как бы в ностальгии по потерянному единству, и шаги чужеземца не прерывают их ласк. В них чувствуется безграничная мягкость, полнейшая беззаботность, наивное и чарующее животное удовлетворение и в целом — нечто такое, что является самым трогательным и подлинным выражением человеческой нежности".
"Урок письма", который следует за этим описанием, вполне можно читать как то, чем он хочет быть прежде всего: как страницу из "записной книжки", набросанную ночью при свете карманного фонарика. Однако картина получится иная, если видеть в этом трогательном изображении рассуждение этнолога. В основе "Урока" несомненно лежит определенная предпосылка - тезис о доброте или невинное-
[262]
ти намбиквара, — необходимая для следующей за этим тезисом картиной того, как насилие вторгается в жизнь намбиквара вместе с письмом. Именно здесь проходит четкая граница между исповедью этнографа и теоретическим рассуждением этнолога. И это различие между эмпирическим и сущностным должно строго соблюдаться.
Как известно, Леви-Стросс резко отзывался как раз о тех философиях, которые открыли мысли доступ к этому различию: чаще всего это философии сознания, когито — в картезианском или гуссерлевском смысле слова. Он резко отзывался и об авторе "Опыта о непосредственных данных сознания". Леви-Стросс упрекает своих бывших учителей в том, что они слишком много размышляли, вместо того чтобы изучать "Курс общей лингвистики" Соссюра14. Однако, что бы мы ни думали о философиях, которые тем самым подвергаются обвинениям или насмешкам (в этой связи укажем лишь, что речь здесь фактически идет об их призраках - из учебников, пособий или людских слухов), нельзя не признать, что различение между эмпирической эмоцией и сущностной структурой всегда было их главным правилом. Ни Декарт, ни Гуссерль никогда бы не допустили, чтобы эмпирическое изменение их отношения к миру или к другому человеку считалось научной истиной, а какая-то эмоция превращалась в посылку логического рассуждения. В "Правилах метода" (Regulae) переход от неопровержимой феноменологической истины "я вижу желтое" к суждению "мир желтый" — невозможен. Есть ли смысл продолжать? Во всяком случае, очевидно, что строгая философия сознания никогда бы не стала выводить из определенных эмпирических данных тезис об изначальной доброте и девственной невинности намбиквара. С точки зрения этнологической науки такой вывод столь же удивителен, сколь "удручающе" мнение недоброго американского этнолога, о котором рассказывает Леви-Стросс. Удивительным кажется это безусловное утверждение о глубинной доброте намбиквара у этнолога, который в начале "Печальных тропиков" противопоставляет бескровным фантомам философий сознания и интуиции своих единственных истинных учителей - Маркса и Фрейда.
Все те мыслители, которые поспешно перечисляются в начале этой книги в качестве представителей метафизики, феноменологии или экзистенциализма, не узнали бы себя в этих своих изображениях. Это и так ясно. Однако из этого вовсе не следует, что Маркс или Фрейд согласились бы с теми рассуждениями, которые произносятся от их имени, — прежде всего в тех главах, которые нас сейчас интересуют. Они, конечно, потребовали бы доказательств, услышав рас-
14 "Tristes tropiques", ch.VI. "Comment on devient ethnologue".
[263]
суждения о "безграничной мягкости", "полнейшей беззаботности", "наивном и очаровательном животном удовлетворении", о чем-то таком, "что является самым трогательным и подлинным выражением человеческой нежности". Они потребовали бы доказательств и не приняли бы на веру ссылок на "изначальный и наконец-то восстановленный союз", позволяющий "совместно обосновать мы в противоположность ему" (см. выше), или же на "эту упорядоченную, как бы кристаллическую структуру, которая, как показывают нам лучше всего сохранившиеся первобытные общества, не противоречит человеческому состоянию" (Вступительная речь в Коллеж де Франс). Оказавшись в этой системе философского родства и генеалогических притязаний, Руссо бы, наверное, вовсе не удивился. Разве он не требовал, чтобы ему позволили жить в мире с философиями сознания и внутреннего чувства, в мире с чувствующим когито15, с тем внутренним голосом, который, как он считал, никогда не лжет? Согласовать Руссо, Маркса и Фрейда в самом себе - задача нелегкая. Но согласовать их друг с другом в строгой системе понятий - возможно ли это вообще?
Письмо и эксплуатация человека человеком
Никогда не будучи в силах осуществить свой замысел, самодельщик (bricoleur) всегда вкладывает в него частицу самого себя.
"Первобытное мышление"
Его система, быть может, и ложна, однако, развивая ее, он истинно изобразил самого себя.
Ж.-Ж. Руссо. "Диалоги"
Откроем, наконец, "Урок письма". Мы уделяем этой главе такое внимание вовсе не для того, чтобы злоупотребить путевым дневником — этим наименее научным выражением мысли. С одной стороны, и в других текстах16, в другой форме, в более или менее сжатом виде мы находим все темы той вполне продуманной теории письма, которая впервые была представлена в " Печальных тропиках". С другой стороны, именно в этой работе собственно теоретическое со-
15 В "Conférence de Genève" Леви-Стросс прямо противопоставляет Руссо тем философам, которые "исходят из cogito" (p. 242).
16 В особенности в "Entretiens" с Ж. Шарбонье, которые не добавляют ничего теоретически существенного к "Leçon d'écriture".
[264]
держание изложено как комментарий к некоему "чрезвычайному происшествию", т. е. более подробно, нежели где-либо еще. Об этом происшествии почти теми же словами рассказывается и в начале диссертации о намбиквара, написанной семью годами раньше. Однако лишь в "Печальных тропиках" вся эта система представлена в наиболее строгом и полном виде. Нигде более мы не находим столь четкого изложения ее необходимых предпосылок, а именно сведений о природе организма, подвергшегося агрессии письма. Вот почему мы так долго говорили об описании невинности намбиквара. Лишь невинное сообщество, лишь малое сообщество (эта руссоистская тема будет проясняться постепенно), лишь микрообщество ненасилия и свободы, все члены которого находятся друг от друга на расстоянии непосредственного, прозрачного, кристально ясного обращения, лишь сообщество, всецело самоналичное в живой речи, может оказаться добычей в результате агрессии извне, местом проникновения письма, его внедрения путем "хитрости" и "вероломства". Лишь такое сообщество может заимствовать из-за границы "эксплуатацию человека человеком". "Урок", следовательно, полон и окончателен: в последующих текстах теоретические выводы из этого происшествия будут представлены без конкретных предпосылок, когда, скажем, изначальная невинность уже заведомо предполагается, а не изображается, а в предыдущем тексте, т. е. в диссертации о намбиквара, в отличие от "Печальных тропиков", это происшествие просто пересказывается без сколько-нибудь пространного размышления о смысле, происхождении и исторической роли письма. Правда, в диссертации мы находим сведения, которые были бы ценным дополнением к "Печальным тропикам".
"Письмо", "эксплуатация человека человеком" - не мы навязываем такой язык Леви-Строссу. Проверим это, обратившись к "Беседам": "...письмо с самого своего возникновения, по-видимому, прочно связано лишь с обществами, основанными на эксплуатации человека человеком" (с. 36). Леви-Стросс вполне сознательно выдвигает в "Печальных тропиках" марксистскую теорию письма. Он говорит об этом в письме 1955 года (год выхода книги), посланном в журнал "Нувель критик"17. В ответе М. Роденсону, который критикует его от имени марксизма, он сокрушается:
"Если бы он [г-н Роденсон] прочитал мою книгу, не ограничиваясь опубликованными несколько месяцев назад отрывками, он бы увидел в ней не только
17 Это письмо не было опубликовано в журнале "Nouvelle Critique". Оно включено в "Anthropologie Structurale", p. 365.
[265]
марксистскую гипотезу происхождения письма, но и еще два исследования, посвященные бразильским племенам кадувео и бороро, в которых я пытаюсь истолковать надстройку в туземных обществах, основываясь на диалектическом материализме, причем новизна такого подхода в этнографической литературе, быть может, заслуживала бы большего интереса и поддержки".
Наш вопрос, следовательно, заключается не только в том, "как примирить Руссо и Маркса", но также и в том, "могут ли рассуждения о надстройке и осуждение - на правах гипотезы - эксплуатации человека человеком обеспечить этой гипотезе марксистское обоснование". Этот вопрос имеет смысл, только если предположить, что марксистская критика обладает своей собственной строгой определенностью и что ее можно отличить от всех других критик нищеты, насилия, эксплуатации и пр., например от буддистской критики. Наш вопрос, очевидно, не имеет никакого смысла, если считать, что "между марксистской критикой... и буддистской критикой... нет ни оппозиции, ни противоречия"18.
Прежде чем мы приступим к чтению "Урока", необходимо еще одно предупреждение. Мы уже подчеркнули двусмысленность той идеологии, которая потребовала соссюровского устранения письма: глубинный этноцентризм предпочитал фонетическое письмо — то самое письмо, которое способствует устранению графин и оправдывает это. Однако этноцентризм считал себя антиэтноцентризмом или же либерально-прогрессистским этноцентризмом. Решительно отделяя язык от письма, ставя письмо вне речи или ниже речи (или считая возможным это сделать), лелея мнимую надежду на освобождение лингвистики от необходимости пользоваться письменными свидетельствами, люди стремятся придать статус подлинного языка, полнозначной человеческой речи языкам всех тех народов, которые по-прежнему называют "бесписьменными". Та же двусмысленность свойственна и замыслу Леви-Стросса, и это вовсе не случайно.
С одной стороны, он признает обыденное различие между речью и письмом, строгую внеположность одного по отношению к другому, что позволяет сохранить разграничение между народами, владеющими письмом, и бесписьменными народами. Леви-Стросс нигде не высказывает сомнений в значимости самого этого различия. Имен-
18 "Tristes tropiques", ch. XL: "В каждой из них содержится своя частица истины. Между марксистской критикой, которая освобождает человека от его самых ощутимых оков, показывая, что видимый смысл человеческой жизни исчезает при расширении кругозора, и буддистской критикой, которая довершает освобождение, нет ни оппозиции, ни противоречия. Обе они делают одно и то же, только на разных уровнях".
[266]
но это и позволяет ему помыслить переход от речи к письму как прыжок, как внезапное пересечение границы: это переход от устного языка, совершенно свободного от письма, т. е. чистого и невинного, к языку, снабженному графическим "изображением", добавочным означающим нового типа, несущим в себе орудие угнетения. Это "эпигенетическое" понятие письма потребовалось Леви-Строссу для того, чтобы представить зло, эксплуатацию, связанные с графией, как внезапный захват, как случайность, как внешнее вторжение в область чистой и невинной речи. Вторжение внешнее и как бы случайное19. Во всяком случае, этот эпигенетический тезис утверждает - на этот раз применительно к письму — то же самое, что пятью годами раньше говорилось во "Введении к работам Марселя Мосса" (с. XLVII): "язык мог возникнуть лишь сразу и целиком". Конечно, немало вопросов возникает в связи с тем отрывком, где утверждается прямая, непосредственная связь смысла со значением, точнее с лингвистическим значением, в устной речи. Вот этот отрывок:
"Каковы бы ни были момент и обстоятельства появления языка в иерархии животной жизни, язык мог возникнуть лишь сразу и целиком. Способность вещей к означению не могла складываться постепенно. Вследствие преобразования, изучение которого недоступно социальным наукам и является делом биологии и психологии, имел место переход от одного уровня, на котором ничто не имело смысла, к другому, на котором все стало иметь смысл". (Мысль о том, что биология и психология способны объяснить этот разрыв, кажется нам более чем сомнительной. Далее следует плодотворное разграничение между означающим и познающим дискурсом: лет пятьдесят назад некий философ сознания, забытый еще прочнее, чем другие, строго провел его в своих логических исследованиях.)
Этот эпигенетизм, впрочем, вовсе не был наиболее руссоистским аспектом мысли, которая столь часто опирается на "Опыт о проис-
19 Эта тема случая затрагивается в "Race et histoire" (p. 256-271), в "La pensée sauvage", но особенно в "Entretiens" (p.28—29): раскрывая образ игрока в рулетку, Леви-Стросс поясняет, что та сложная комбинация, из которой возникает западная цивилизация с ее особым типом историчности, связанным с использованием письма, вполне могла бы возникнуть и на заре человеческого общества, и много позже, но возникла она именно в данный момент, "на что не было никаких особых причин, просто так случилось. Но вы мне скажете: "Этого недостаточно". Далее уточняется, что речь идет об "овладении письмом". Эту гипотезу Леви-Стросс не разделяет, но требует "не забывать о ней". Хотя своего рода структурализм и не предполагает веры в случайность (ср. "Pensée sauvage", p. 22, 291), ему приходится к ней обратиться, чтобы связать между собою структурные целые в их абсолютной самобытности. Мы увидим, что и Руссо вынужден считаться с этой необходимостью.
[267]
хождении языков" и на "Второе рассуждение", где между прочим говорится, что "изначальное изобретение языков должно было длиться бесконечно долго".
Традиционный и основоположный этноцентризм, который, вдохновляясь письмом фонетического типа, словно топором разрубает письмо и речь, тем самым трактуется и рассматривается как антиэт-ноцентризм. Его используют для подкрепления этико-политических обвинений: эксплуатация человека человеком действительно наблюдается в письменных культурах западного типа. От этого обвинения свободны общества, владеющие только речью: она невинна и не служит средством угнетения.
С другой стороны, - и это изнанка того же самого жеста, — постоянно подчеркивая значение водораздела между письменными и бесписьменными народами, Леви-Стросс немедленно устраняет его, как только его хотят использовать с этноцентристских позиций в размышлениях об истории и ценности различных культур. Само различие между народами, которые владеют или не владеют письмом, сохраняется, однако письмо не считается критерием историчности или значимости той или иной культуры: этноцентризм якобы отвергается в тот самый момент, когда он уже успел навязать расхожие понятия речи и письма и тем самым осуществить свое глубинное воздействие. Именно такой была и схема соссюровского жеста. Иначе говоря, вся та освободительская (libératrice) критика, из которой Леви-Стросс заимствует как предрассудок различие между историческими обществами и обществами, лишенными истории, все эти законные обличения остаются в полной зависимости от того понятия письма, которое мы здесь подвергаем сомнению.
Итак, что же такое "Урок письма"?
Это урок в двояком смысле слова, запечатленном в заглавии. Это урок письма, поскольку речь идет о научении письму. Вождь намбик-вара учится писать от этнографа и поначалу не понимает, в чем тут дело, он просто подражает процессу письма, не понимая его отношения к языку; или же, лучше сказать, он уже понимает глубинную порабощающую роль письма, но еще не осознает его функцию (в данном случае второстепенную) в общении, в означении, в передаче означаемого. Однако урок письма — это одновременно и то, чему учит нас письмо, то, что этнолог смог извлечь из этого "происшествия", долго размышляя бессонной ночью о происхождении, роли и смысле письма. Итак, научив внешним приемам письма вождя намбиквара, который учился, не понимая, чему он, собственно говоря, учится, этнолог наконец сам понял, чему он его научил, и извлек из письма урок.
[268]
Итак, два важных момента:
А. Эмпирический момент восприятия: сцена "чрезвычайного происшествия".
Б. После всех дневных забот, во время бессонницы, поздней ночью: историко-философское размышление о сцене письма и глубинном смысле дневного происшествия, о завершившейся истории письма.
А. Чрезвычайное происшествие. Уже в самых первых строчках различные детали свидетельствуют о том самом этнографическом насилии, о котором говорилось выше. Во всем этом участвуют обе стороны, что позволяет нам восстановить подлинный смысл замечаний насчет "безграничной мягкости", "наивного и чарующего животного удовлетворения", "полнейшей беззаботности", "самого трогательного и подлинного выражения человеческой нежности":
“...их неприветливость, явная раздраженность вождя свидетельствовали о том, что мы оказали на них слишком сильное давление. Ни мы, ни индейцы не чувствовали себя спокойно; ночь обещала быть холодной, и поскольку вокруг не было ни дерева, нам, как и индейцам, пришлось улечься спать прямо на земле. Но никто не спал: ночь прошла в вежливом наблюдении друг за другом. Вряд ли стоило продлевать эту рискованную затею. Я уговорил вождя, чтобы мы немедленно приступили к обменам. И тогда случилось чрезвычайное происшествие, которое требует немного рассказать о том, что этому предшествовало. Считается несомненным, что намбиквара не владеют письмом и даже не умеют рисовать - разве что наносят пунктирные или зигзагообразные линии на свои калебасы. Как и у кадувео, я, однако, раздал им листы бумаги и карандаши. Поначалу они не знали, что с ними делать, но однажды я увидел, что они чертят на бумаге какие-то волнистые горизонтальные линии. Что это значило? По всей очевидности, они писали или точнее пытались пользоваться карандашом так же, как и я, потому что не знали, что с ним делать, а я еще не успел позабавить их своими рисунками. Для большинства этим все и ограничилось, однако вождь племени был более дальновиден. Лишь он один несомненно понял назначение письма".
Сделаем здесь первую остановку. Этот отрывок, подобно многим другим, как бы налагается на соответствующий отрывок из диссертации о намбиквара. В ней шла речь об этом происшествии, и для нас небесполезно вновь обратиться к этому рассказу. В диссертации можно выделить три момента, опущенные в "Печальных тропиках". Они для нас небезынтересны.
[269]
1. В языке этой подгруппы намбиквара20 есть слово для обозначения акта письма или, во всяком случае, слово, которое может использоваться для этой цели. И потому возникновение этого нового умения не требует нового слова. Эта подробность, опущенная в "Печальных тропиках", упоминалась в диссертации (с. 40, примеч.1):
"Намбиквара из группы (а) совершенно не умеют рисовать - за исключением геометрических узоров на своих калебасах. В течение нескольких дней они и понятия не имели, что делать с розданными им бумагой и карандашами. Однако некоторое время спустя мы как-то раз застали их за рисованием волнистых линий. Тем самым они подражали нашим действиям с блокнотом, т. е. процессу письма, не понимая, однако, ни его цели, ни назначения. Впрочем, они называли акт письма iekariukedjutu, что значит "делать лучи"..."
Вполне очевидно, что буквальный перевод слов, которые значат "писать", на языки народов, владеющих письмом, сводят это слово к малосодержательному жесту. Тогда получается, будто отсутствие в том или ином языке слова для обозначения письма означает, что люди, говорящие на этом языке, не умеют писать, - и все это на том лишь основании, что они употребляют слова типа "Скоблить", "гравировать", "царапать", "сдирать", "надрезать", "прочерчивать", "печатать" и проч. Но разве слово "писать" в своей метафорической основе могло означать что-то иное? Не выдает ли себя этноцент-ризм как раз поспешными переводами или подстановкой привычных местных слов? Утверждать, будто какой-то народ не владеет письмом, на том основании, что он передает акт письма словосочетанием "делать лучи", или отказать ему во владении речью на том основании, что он передает говорение словами "кричать", "петь", "вздыхать", — разве это не одно и то же? Или возьмем слово "заикаться". Полагаясь на простую аналогию в способах этноцентрической ассимиляции/исключения, напомним вместе с Ренаном, что "в самых древних языках слова для обозначения чужих народов проис-
20 Речь идет о небольшой подгруппе, с которой этнолог путешествовал только в кочевой период. Но ведь эти люди ведут также и оседлую жизнь. Во введении к диссертации говорится: "Вряд ли стоит особо подчеркивать, что это исследование жизни намбиквара и их общества не является исчерпывающим. Мы жили вместе с индейцами лишь во время кочевий, и уже одно это ограничивает значение нашего исследования. Путешествие, предпринятое в оседлый период, несомненно дало бы важнейшие сведения и позволило бы уточнить общие перспективы. Мы надеемся предпринять такое путешествие в будущем" (р. 3). Это серьезное ограничение приобретает, по-видимому, особенно важное значение в связи с вопросом о письме, которое, как известно, теснее и глубже всего остального связано с оседлостью.
Достарыңызбен бөлісу: |