Книга вторая дюссельдорф 2013 Елена Алергант. Я приду снова. Роман-трилогия. Часть II



бет4/17
Дата10.06.2016
өлшемі1.73 Mb.
#126522
түріКнига
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   17
Глава 4

С Жаком мы встретились, как всегда, в «Старой мельнице». Последний раз я видела его на выпускном балу. На следующий день он уехал по каким-то делам и вернулся в Париж только вчера.

— Ну что, подруга, тебя можно поздравить с блестящей партией? И когда только вы успели договориться?

— Да чего тут успевать. Дурное дело не хитрое.

— Ты считаешь это дурным делом?, — круглые глаза Жака серьёзно и сочувственно изучали моё лицо.

— Да нет, всё в порядке. Я пошутила. Расскажи лучше о себе. По делам ездил?

— Да. Нужно было уладить кое-какие финансовые проблемы.

— Подписал контракт с Одеоном?

— А что, доверенные лица уже донесли?

— Донесли и очень об этом сожалеют.

— Я сам сожалею, но гонорары в Свободном театре настолько низкие, что прожить на эти деньги и одному-то не просто, а вдвоём с мамой... Одеон платит почти вдвое больше.

Мы мирно болтали о бывших соучениках, о планах на будущее, о ролях, которые хотели бы сыграть, пока не наступила неловкая пауза.

— Элли, от тебя исходит такое напряжение... за версту излучает. Что случилось?

— Жак, я даже не знаю, как тебе объяснить... Мне нужна твоя помощь.

Мой преданный друг отставил чашку с недопитым кофе и, удобно разместившись на стуле, склонил на бок свою птичью голову.

— Говори, сделаю всё, что в моих силах.

— Жак, возьми меня на один день... в люб...бовницы, — просьба, которую я репетировала последние два дня, застряв на несколько секунд в горле, выскочила от туда с хрипом и заиканием.

Круглые глаза моего перепуганного друга, несколько раз удивлённо моргнув, отпрыгнули в сторону, а на щеках выступило два красных пятна. Жак растерянно крутил головой из стороны в сторону, не зная как реагировать на столь необычную просьбу.

У меня ещё был шанс обратить всё это в глупую шутку, но...

— Понимаешь, мне через две недели выходить замуж, а опыта до сих пор никакого. Лекок, с его постоянным превосходством во всём... извечным всезнанием и сарказмом... С ним... с ним я умру со стыда...

Жак, успевший оправиться от первого шока, улыбнулся, выставив на показ свои остренькие белые зубы с чуть выступающими вперёд клычками:

— А со мной не умрёшь?

— С тобой... выживу.

Графиня, не ужасайтесь безнравственности Вашей правнуч-ки. В Ваше время за несколько дней до свадьбы мамы знакомили дочерей с сутью «супружеских обязанностей». Вы великолепно описали терзания Вашей замечательной бабушки, вынужденной принять на себя эту неблагодарную миссию. Молодые парижанки последней трети девятнадцатого века, выпускницы театральной школы, не пропускавшие ни одной выставки, ни одного спектакля и ни одной сплетни из жизни «сильных мира сего», не уступали своим образованием девочкам, выросшим на порогах домов еврейского поселения. Многие из моих подруг давно познали на практике как супружеские, так и внесупружеские обязанности и, как и Ваши соседки, не пытались делать вид, будто ничего не заметили.

Первые, отведав запретный плод, щедро делились приобретёнными знаниями с остальными. В те годы мы все были твёрдо уверенны, что выжить в театральном зверинце, насквозь пропитанном интригами и злословьем, можно лишь во всеоружии полноценного женского опыта. Наивные, романтичные барышни моментально становились лёгкой добычей сладострастных режис-сёров и богатых светских бездельников. Мама считала самой надёжной защитой замужество. Подруги предпочитали обширный и всеобъемлющий опыт, приобретённый на основе свободного выбора.

В этом смысле я резко отставала от них в развитии. Сейчас, спустя почти тридцать лет, не могу толком объяснить причины отставания. То ли католическое влияние испанских бабушек, Ваших дочерей, то ли мировая литература, но кто-то привил мне этот неистребимый идеализм, мешавший следовать примеру более решительных подруг.

Бедный Жак, всегда с лёгкостью и апломбом рассуждавший о преимуществах женской эмансипации, походил в этот момент на перепуганного воробья.

Графиня, я не стану смущать Вас подробностями того вечера. Расскажу лишь пару эпизодов, до сих пор сохранившихся в памяти.

Мой милый, чудесный друг, усадив свалившуюся ему на голову посетительницу в гостиной своей мансарды, сбежал на кухню готовить чай. Он бесконечно долго гремел посудой, постоянно роняя что-то на пол и громко чертыхаясь, а я рассматривала забавные японские картинки, нарисованные прямо на белой штукатурке стен. Когда-то Жак рассказывал об одном из своих приятелей, увлекавшемся японской живописью. Он прожил в мансарде почти полгода, и за гостеприимство расплатился фресками. Тонкие, чёткие линии: три штриха — и японский зонтик, ещё три — и девушка в кимоно, а чуть поодаль — роща узловатых, сцепившихся корнями бонсаев.

Не зная, чем занять себя, подошла к окну. Буквально под ногами раскинулся пёстрый ковёр парижских крыш, ритмично выбрасывающий в небо остроугольные, пылающие в лучах заходящего солнца, башенки...

Наконец появился Жак с подносом в руках. Чашки подозрительно позванивали. Неужели у него трясутся руки?

А потом... не знаю, чтобыло потом, но думаю, в тот день мы пережили наш общий дебют.

Через две недели я вышла замуж за Шарля.

Из всей процедуры венчания Ваша память сохранила только три картинки: «светящиеся на солнце сине-лиловые витражи церковных окон, растерянное лицо Филиппа и тяжёлые волны органной музыки, мягко уносившие вас под самый купол, а потом, так же бережно, опускавшие вниз.»

Моя память сохранила тревожные лица трёх бабушек, сладковато-удушливый запах церкви и нацеленные на меня дула репортёрских камер, поджидавших нас на выходе.

Шарль, сделав полшага вперёд, пытался прикрыть плечом моё перепуганное лицо, но фотографии, появившиеся на следующий день в газетах, были ужасающими: я, как перепуганный зверёк, трусливо прячусь за спиной звёздного мужа, а он растерянно и виновато улыбается в объектив.

Графиня, Вы наверняка, как любая женщина, нетерпеливо ждёте моих рассказов о «супружеских» отношениях с Шарлем. Репетиция, поведённая на пороге свадьбы, оставила свой ненужный след, лишив всяческих иллюзий. Всё было так прозаично, так неловко... Лучше бы я этого не делала.

А Шарль... он был трогательным и нежным... и лицо, как на школьном этюде, с припухшими губами... и руки, тёплые и сильные. Медовый месяц мы провели в Андалузии, в Вашем доме, на втором этаже, предоставленном нам дядей Эстебаном на целый месяц. Он с семьёй уехал на это время отдыхать к морю.

На этот раз старый дом не вызывал чувства тревожного ожидания. Дикий виноград, как вуаль, приспущенная на лицо стареющей дамы, скрывал паутину мелких трещин, разбежавшихся по стенам фасада. Пряный запах роз и петуний, дорожки, присыпанные жёлтым, скрипучим песком мудро и преданно охраняли тайны былых поколений. Мне не удалось их разгадать. Они сами, без спросу и разрешения, потихоньку проникали в душу, усмиряя её и даря на память тишину и покой.

В домашней обстановке Шарль оказался совсем не страшным. В отличие от моего отца, он не появлялся к завтраку с всклокоченными волосами и шлёпанцах на босу ногу. И по вечерам у камина не похрапывал, делая вид, что читает газету.

Его светлые глаза постоянно смеялись, а губы победно изгибали свои капризные уголочки вверх.

— Нене, мне кажется, ты забыла прихватить с собой самое главное.

— Что именно?

— Свои колючки.

— Вот и хорошо. Пусть подрастут и нальются соком, а уж потом..., когда вернёмся...

— А когда вернёмся, я их тут же побрею. Без них ты гораздо симпатичнее.

— А чем тогда защищаться?

— А зачем тебе от меня защищаться? У нас пакт о ненападении. Разве забыла?

— Знаешь, политика — дело такое... пакт пактом, а воору-жение — вооружением.

Мы совершали бесконечно длинные прогулки верхом и в карете, облазили все окрестные церкви и монастыри, насмотрелись на кактусы, купола и настенную живопись, шутили, не боясь показаться друг другу глупыми или недостаточно взрослыми ...

Это была самая волшебная осень моей жизни! Господи! Почему нельзя вернуться в неё снова. Пусть всего лишь на пару часов!

Карета, уютно покачиваясь на мягких, упругих рессорах, неуклонно приближает нас к Парижу. Загрустившее солнце спряталось в тучках, проливающих на запотевшие окна мелкие слезинки дождя.

— Шарль, я не хочу в Париж, не хочу в театр.

— Почему?

— Мне страшно.

— Не трусь, Нене. Всё будет хорошо. Ведь ты не одна.

Хотела я того или не хотела, но театральная жизнь началась. Из всей моей группы Свободный театр подписал контракты только с Элизой Дебрю и с Анри-Ипполитом. Мы пришли в сложившуюся труппу, успевшую поделить между собой все «звёздные» и «незвёздные» места. Капризные примадонны, вольнодумцы и оппозиционеры, имеющие всегда и обо всём своё особое мнение, «душеньки», преданно заглядывающие в глаза, разместившиеся ступенькой выше... Маленькие группки, успевшие спаяться в вечной и нерушимой дружбе, свято охраняющие свои границы и секреты. Всё было, как и положено любому человеческому сообществу, превышающему число два.

Вы знаете по собственному мадридскому опыту — новички обязаны на первых порах скромно довольствоваться второ-степенными ролями. Общество сперва разберёт его по косточкам, выявит имеющиеся в наличии слабости и недостатки, неохотно уравновесит их кое-какими достоинствами, и только потом укажет подобающее место в иерархии. Наличие за спиной у новичка влиятельных покровителей, говорит само за себя — достоинств, имеющих отношение к театру, нет и быть не может!

Осенью начались репетиции «Нахлебника». Андре Антуан, официальный директор и режиссёр, сменил уже нескольких исполнителей главной мужской роли, так и не найдя подходящего. Я едва успевала привыкнуть к лицу и манере игры одного «незаконного папаши», как на смену приходил следующий. Однажды Шарль, видя мою растерянность, спросил:

— А что, если мне сыграть эту роль? Знаешь, когда я смотрел на Жака Малона, мне так хотелось вскочить и сделать всё по другому.

— И почему же не вскочил?

— В этом мой главный принцип. Для многих режиссёров артист всего лишь инструмент, скрипка, труба или барабан, отличающиеся друг от друга качеством изготовления.

Один артист — скрипка Страдивари, другой — деревенская подделка. Но все они обязаны безоговорочно выполнять замысел композитора и исполнителя. Личности артиста, как таковой, для них не существует. Для меня исполнитель — прежде всего само-стоятельная, творческая личность, имеющая право на собственную интерпретацию. Когда вы с Жаком пришли на первую репетицию я сразу понял, вы что-то нашли. Даже если это и не во всём совпадало с моим пониманием, решил не сбивать с толку. Нельзя разрушать начинающего исполнителя, лишая его права думать самостоятельно.

— А сейчас ты хочешь сыграть эту роль по-своему.

— Очень хочу.

— Но ты давно уже не играл на сцене?

— Тем более приятно иногда на неё возвращаться.

— И не боишься играть с начинающей?

— С тобой не боюсь. Ты, как чуткая танцовщица, временами позволяешь партнёру вести себя за собой, но в какой-то момент перехватываешь инициативу и ведёшь сама. В вашем дуэте с Жаком это было очень заметно... и очень интересно. Надеюсь, у нас тоже получится неплохо.

Озадаченно крутя кольцо, слишком свободно сидевшее на пальце, я продолжала допрашивать Шарля:

— И всё же не понимаю. Мне казалось, ты был доволен нашей игрой, а теперь говоришь, всё было неверно...

Нетерпеливо остановив мои крутящиеся пальцы, Шарль, голосом уставшего от бесконечных повторений учителя, сделал новую попытку:

— Собственная трактовка и качество игры — две разные вещи. Помнишь свою Федру. Сперва ты увидела в ней бесприн-ципную, корыстную подстрекательницу. Я дал бы тебе сыграть такую Федру, само собой разумеется потребовав убедительности и достоверности. Ты взбунтовалась, не пожелав играть отрица-тельную героиню, и я посоветовал найти собственную версию. Во второй раз коварная дама превратилась в благородную жертву. Соответствовало ли это замыслу Расина? Не уверен, но тем не менее это помогло тебе сыграть убедительно и искренне. Я стараюсь сотрудничать с артистом, а не подавлять его. Теперь поняла?

— Поняла. И это значит, Ольгу мне придётся переделывать заново.

— Умница. Ей придётся реагировать на нового папашу.

Новый «папаша» в исполнении Шарля оказался личностью малоприятной. У Жака он был заблудившимся, случайно увязшим в болоте дармоедства неудачником, постоянно стыдившимся самого себя. У Шарля — дармоедом по убеждению. Первые десять лет, при жизни старого хозяина, бесплатный хлеб, приправленный побоями и унижением, изрядно горчил, а вот после его смерти жевался легко и с удовольствием.

Кульминационная сцена — признание в отцовстве, выгляде-ла у Шарля не случайной пьяной оплошностью, а актом мести за собственное ничтожество. Он не столько себя стыдился, сколько других обвинял в жестокости. Подстроиться под такую трактовку оказалось не просто. Честно говоря, будь я на месте Ольги, вышвырнула бы пьяницу из дома без всякого сожаления.

Вдвойне трудно было играть с Лекоком в присутствии всей труппы.

Мне казалось, новые коллеги только и ждут моего провала. Жена Маэстро, едва переступив порог театра, тут же получает главную роль, задвинув в сторону опытных, признанных и любимых публикой актрис. Дамы вообще ревнивы, а актрисы вдвойне, ведь в театре дело идет о славе, а значит, о смысле жизни.

Вечерами, без конца перечитывая успевшую надоесть пьесу, я пыталась отыскать хоть какую-нибудь зацепку. Последняя сцена, прощание Ольги с изгнанным из дома нахлебником, её попытка прижаться к разящему перегаром старику, присесть к нему на колени... брр... откуда это? Неужели таково представление Тургенева о христианском милосердии — мало подать прокажён-ному милостыню, нужно ещё и руку ему поцеловать ? А может это обычное чувство, возникающее у русских женщин при виде юродивых и неудачников?

Шарль молча наблюдал за моими исканиями, не вмешиваясь и не пытаясь помочь. В течении трёх или четырёх недель он терпеливо ждал, пока я самостоятельно найду решение, но увы... я всё глубже утопала в непонимании и беспомощности.

В довершение всего Шарль постоянно менял стиль своей игры, ежедневно подмешивая в неё новые краски и оттенки. Наконец я не выдержала и взмолилась о пощаде:

— Может и правда было бы разумнее заменить меня более опытной актрисой? Коллеги успокоятся и перестанут язвить на каждом шагу, да и спектакль получится быстрее и лучше?

— Что касается коллег… — Шарль, сделав небольшую паузу, поднял на меня прищуренные глаза. На этот раз его тонкие губы не изогнулись вниз, а как бы застряли в промежуточном положении. — Ты что, собираешься всю жизнь довольствоваться третьими и четвёртыми ролями, лишь бы не вызывать зависти у соперниц? До сих пор я не замечал в тебе такой уступчивости.

— Боюсь, ты не понял меня. Я могу постоять за себя, но только до известного предела. Ежедневно приходить в этот змеюшник, ежесекундно чувствовать за спиной ядовитое шипение и ждать, когда наконец одна из гадюк вцепится мне в руку или обовьётся вокруг шеи, и при этом ещё что-то изображать на сцене... Да я, едва переступив порог театра, цепенею, как загнанный в угол кролик при виде удава!

Лицо Шарля, за минуту до этого высокомерно-ворчливое, стремительно округлилось и помолодело. Эта непредсказуемость чувств, мгновенно менявшая его лицо, каждый раз вызывала во мне удивление.

— Боже мой! Нене, какой ты ещё ребёнок! Честно говоря, слушая твои ироничные замечания об общих знакомых или рассуждения о книгах и человеческих отношениях, поражаюсь независимости и уверенности в себе молодой особы, едва начинающей жить. Но как только дело касается лично тебя... на поверхность выходит мнительная, болезненно ранимая фантазёрка.

Поверь, ни кто не собирается ни жалить тебя, ни душить. Да, вся труппа с любопытством наблюдает за нашим дуэтом, но завидуют тебе при этом не многие. Они понимают, что играть со мной в паре не только трудно, но и невыгодно.

— Трудно — это я понимаю, но почему невыгодно?

— Потому что мощный, признанный публикой актёр, затеняет партнёров, не оставляя им ни малейшего шанса на успех.

— Это как?

— Да очень просто. Представь себе толпу, состоящую из людей, одетых в лёгкие, тонкие одежды пастельных тонов. И вдруг в неё врезается некто в огненно-красном плаще. Что происходит с посторонним наблюдателем? Его внимание подсознательно фиксируется на красном. Взгляд следует за ярким пятном, ищет его в толпе, как будто он и есть самое важное действующее лицо. Даже неделю спустя, вспоминая об этом происшествии, зритель видит только красного человека. Так и на сцене. Знаменитость фиксирует внимание публики, оставляя в тени остальных участников. Так что не обольщайся надеждой, что тебе завидуют. Скорее сочувствуют, предвидя бесславное начало.

— Так зачем ты взялся за эту роль? Хочешь, чтобы я провалились?

Унылая злость, перемешанная с обидой, поднимаясь из глубины измученной сомнениями души, грозила затопить самоуверенного Маэстро вместе с его бесконечным всезнанием.

— Подожди кипятиться, — произнёс хладнокровно Шарль, расправляя мои напряжённо сжавшиеся пальцы, — я готовлю тебя не к провалу, а к успеху. Но прежде, чем позволить работать самостоятельно, хочу ещё кое чему научить. Пойми, главная роль на самом деле не всегда главная. В данном случае речь идёт не о качестве игры, а о сути пьесы. Федра, какой бы она ни была, — сильная, активная натура. Она определяла основное развитие событий. Она, как героиня, являлась солистом. В нашей пьесе, в моём понимании, реальный солист — Нахлебник. Он своим поведением провоцирует остальных на ответные действия. Ольга может только отзываться на основную мелодию, реагировать на нее.

— Я согласна, в первом акте она действительно только растерянно наблюдает, по настоящему не понимая что происхо-дит, но...

— Вот именно, растерянно наблюдает, а ты уже пытаешься что-то предпринимать.

— Да что я могу предпринять? Стою, где положено, послушно произношу фразы по сценарию, ни во что не вмешиваюсь...

— Согласен, но при этом тебя корчит от злости. Ты излучаешь такую агрессию, что сбиваешь с толку всю группу.

— Но почему с Жаком было по другому?

— Потому что его трактовка Нахлебника была иная. Он был местами жалок, местами смешон, но чаще всего очень трогателен, и злости у тебя не вызывал.

— А почему ты сделал старика таким отвратительным?

— Он вовсе не отвратителен. Просто его образ жизни не соответствует твоим представлениям.

— Но как же играть Ольгу, если такой тип людей меня злит?

— Это твоя злость, а не её. У неё он вызывал совсем другие чувства, и твоя задача — прислушиваться к её чувствам, а не к своим. Ты значительно жёстче и агрессивней, чем она. Ты опять повторяешь темпераментную, активную Федру, потому что она ближе тебе по сути. Но нельзя же всю жизнь играть самоё себя.

— Ты прав. Бывают моменты, когда мне и в самом деле хочется вцепиться в волосы соседям, спаивающим нахлебника, или его самого придушить на месте. Похоже, во мне и в самом деле не хватает христианского смирения.

— Поэтому твоя главная задача на ближайшие недели научиться этому у своей героини. Кстати, я буду ей очень признателен, получив через месяц жену, умеющую сочувствовать не только себе, но и другим. Жену, готовую признать право другого человека жить по своим законам.

— Кажется поняла. Спасибо.

В последующие дни я снова перечитывала Нахлебника, но на этот раз другими глазами. Сравнивая себя с Ольгой, пыталась понять её восприятие людей и жизни. То, что меня злило, у неё вызывало жалость. Там, где я обвиняла, она...

Воспоминания, медленно и неохотно всплывая из подсознания, рисовали картины недавнего прошлого. Это случилось вскоре после свадьбы... Сталкиваясь со мной почти ежедневно на репетициях, Элиза, отстранённо болтая о мелочах, избегала встреч наедине. Я несколько раз приглашала её к себе, предлагала посидеть в каком-нибудь кафе, но она, находя сотни уважительных причин, упорно отвечала отказом. Тогда, обиженная на весь мир, я нашла этому единственное объясне-ние — моя тонкая, преданная подруга сменила дружбу на зависть.

Наконец, в один из дней, когда у меня всё валилось из рук, Элиза, отведя глаза в сторону и неловко переступая с ноги на ногу, сама назначила встречу в « Старой мельнице»

Оглядев полутёмный зал, я не сразу разглядела подругу, примостившуюся за столиком в дальнем углу. Её левая рука печально подпирала склонённую голову, а правая, явно вышедшая из повиновения, размазывала по тарелке недоеденное пирожное, создавая немыслимый абстрактный узор.

Что-то царапнуло меня острым когтём изнутри: «Зачем она выбрала именно этот столик? Ведь в зале полно пустых мест».

Подавив невольное раздражение, я присела напротив. Решитель-но отбросив в сторону противно звякнувшую ложку, Элиза подняла на меня отчуждённо-сердитые глаза.

— Ну и как тебе живётся? Надеюсь, всё хорошо?

— Элиза, что случилось?

— Что случилось? Ты когда последний раз видела Жака?

Защемило где-то внизу живота.

— Что с Жаком?

— Ах, он тебе ещё не безразличен?

— Перестань говорить загадками. Объясни толком, что случилось.

— Я встретила его позавчера на улице... в компании этакой потрёпанной девицы... из этих... ну сама понимаешь. Он даже не смутился. Нагло приподнял шляпу, шутовски поклонился и представил свою спутницу: «Надин, моя боевая подруга». При этом от него так отвратительно несло перегаром, и вообще... он был в дрезину пьян. Я, совершенно растерявшись, спросила что-то о театре, и знаешь, что он мне ответил?

— Нет, не знаю.

— Он сказал: «А зачем он мне нужен? На этом небосклоне достаточно звёзд — ты, да всякие там Альварес... Вот пусть они и светят, а я займусь чем-нибудь более приятным» Поклонился, подхватил свою Надин под руку и, ернически вихляя бёдрами, пошагал дальше.

— Господи, зачем он так?

— А вот так. Из театра его выгнали за пьянку. Он больше не играет.

У меня не на шутку заныло сердце. Именно здесь, за этим столиком, мы сидели с Жаком последний раз, перед тем, как поехать к нему в мансарду.

— И что же делать?

— Не знаю. Об этом надо было думать раньше. Это всё твоя вина!

— Моя? Почему?

— Нечего смотреть глазами невинного ангела. Как будто не знаешь?

Я почувствовала, как густая волна, стремительно разливаясь по лицу, хлещет по щекам и окрашивает пурпурно-красным едва прикрытую кружевами шею.

Откуда Элиза узнала об этом?

Не обращая внимания на моё смущение, разгневанная подруга продолжила свою обвинительную речь:

— Два года, что мы провели в школе, ты буквально забаррикадировала собой Жака, а потом, предпочтя более выгодную партию, выбросила на помойку, как ненужную тряпку. Попользовалась и выкинула. Если бы ты видела как он рассматривал твои свадебные фотографии в газетах! Мы сидели за этим самым столом. Он купил свежую газету, а там твоя фотография... ты перепугано прячешься за спину Лекока. На него жалко было смотреть. Даже руки дрожали.

— Господи! Но ведь он сам называл наши отношения только дружбой.

— А ты слепая? Не видела, как он на тебя смотрит? Короче, в тот день за этим столиком я предложила Жаку переехать ко мне... а он отказался. Сказал, сперва хочет прийти в себя, а потом... Обещал дать о себе знать, когда будет готов. Я каждый день ждала от него весточки. А вместо этого... отвратительная шлюха и вино рекой.

Не стыдясь ни меня, ни редкую публику, привлечённую её резким, переходившим на визг голосом, Элиза рывком схватила сумку и выскочила на улицу.

Достав трясущимися руками кошелёк, я расплатилась за нетронутый кофе, и поплелась домой, потрясённая шквалом несправедливых упрёков, обрушенным подругой на мою несчастную голову.

Энергично шагая по парковой дорожке, я яростно отшвыривала носком туфли случайно попадавшиеся на пути камушки и мысленно в пятый раз доказывала свою невиновность.

Будь я все эти годы рядом с Жаком, или нет, он всё равно никогда не женился бы на Элизе, потому что ждал свою Пенелопу. Да и ко мне не испытывал ничего кроме дружеской симпатии. Влюбленные взгляды, дрожащие руки — всего лишь плод её ревнивой фантазии.

А Жак... зачем начал пить, зная о печальной кончине отца? Моя свадьба с Лекоком не была тому виной. Просто наслед-ственная склонность к алкоголизму взяла верх над разумом.

Внутренний обвинитель, напомнил о мансарде: «но ведь ты его действительно использовала!»

Защитник, решительно подняв голову, поспешно возразил: «Но он мог отказаться. Это была всего лишь просьба, не подразумевавшая ни обязательного согласия, ни продолжения».

В тот день я действительно рассердилась на них обоих, занятых только собой. Почему они требуют сочувствия и понимания, не давая ничего взамен? Ну ладно Жак. Мы не встречались с ним после мансарды, но Элиза... неужели она не видит, как я, выбиваясь из сил, безнадёжно тону в профес-сиональной беспомощности, вызывая раздражение режиссёра и всей труппы? За все эти месяцы у неё не нашлось для меня ни единой свободной минуты! Кто из нас пользуется людьми, а потом вышвыривает их на помойку?

Графиня, Вы часто писали о медалях, имеющих две стороны, и истине, лежащей посередине.

До этого момента я видела только одну сторону — свои обиды и разочарования, а сегодня рассмотрела вторую: Элиза не избегала встреч со мной. Торопливо прихватив в лавке сыр и рогалики, она мчалась домой, боясь пропустить приход Жака, а он..., судорожно сжимая в руке бокал с вином, безнадёжно ждал, что я наконец постучусь в его дверь...

Неужели Шарль прав — я действительна слепа и эгоистична? Может ли взрослый, сложившийся человек изменить себя, научиться видеть мир другими глазами? Или для этого ему нужно умереть и родиться заново?

К концу месяца я не умерла и не родилась заново. Просто научилась видеть оборотную сторону человеческих отношений.

С тех пор дело пошло на лад. Я больше не тормозила коллег своей упрямой агрессией, не раздражала режиссёра игрой невпопад, не мучила Шарля постоянными жалобами на патологическую бездарность.

В тот день мы готовились репетировать заключительные сцены «Нахлебника». Дома я сотни раз мысленно проиграла каждый эпизод, каждое слово, каждый оттенок но чего-то, самого главного, всё ещё не хватало. Перед выходом на сцену Шарль прикоснулся к моему запястью и чуть слышно прошептал в ухо:

— Не волнуйся. Внимательно смотри на меня и у тебя всё получится. Пошли.

— ...Передо мной предстал совершенно новый «папаша». Боже, куда делся привычный дармоед в обличье шута? Сгорбившаяся фигура, поджатые губы и ясный, проницательный взгляд одинокого, старого человека... И вдруг... неподвластная мне тяжёлая, мутная волна жалости, не христианской, и даже не женской, а щемяще-бабьей медленно оторвала меня от пола и швырнула на грудь этому бездомному, заблудившемуся в собственной жизни старику...

Премьера прошла под бурные аплодисменты зала, а вот пресса прозвучала очень неоднозначно. Некоторые критики удивлялись выбору Антуана и Лекока: зачем ставить неизвестного русского автора, когда у нас достаточно своих гениев. Другие называли спектакль открытием новой эры в драматургии.

Исполнение Лекоком главной роли было признано безукориз-ненным. Пару похвальных слов выпало даже на долю молодой дебютантки Елены Альварес. И только мы с Шарлем знали, что ему опять пришлось вытаскивать её за руку на сцену.

Ежедневно после завтрака я перечитывала свежую прессу, раскладывая статьи о нашем спектакле на три кучки. В первую попадали злые, критиковавшие всю постановку в целом. Во вторую — доброжелательные, хвалившие пьесу, режиссёра и исполнителя главной роли, а в третью, самую маленькую — статьи, уделявшие немного внимания мне.

Наконец Шарль, иронически наблюдавший за моими манипуляциями, окончательно потерял терпение и набросился с очередными поучениями:

— А ты на что надеялась? С первого дня утонуть в овациях и море цветов?

— Да нет, пусть не овации, но хотя бы какой-то интерес. Столько труда, столько нервов... неужели всё это никому не интересно?

— Как можно судить о начинающем актёре по первым десяти спектаклям? Знаешь как часто бывает... у начинающего хватает запала на десять — пятнадцать выходов, а потом... Критики ждут развития. Будешь ли ты от раза к разу лучше и интереснее, или увянешь, как многие твои предшественники.

— А куда, по твоему мнению, я развиваюсь?

— Вчера ты играла действительно вдохновенно, а вот третьего дня... можешь обидеться, если хочешь... выглядела не лучше дрессированного пуделя. Даже меня в сон вогнала.

— Кажется я очень устала? Последнее время вообще заснуть не могу, а потом целую ночь кошмары снятся. Хорошо бы отвлечься на день-два от театра.

— Согласен. И я даже знаю как. Завтра мы пойдём на выставку в галерею Жоржа Пети смотреть импрессионистов.

Не спеша прохаживаясь по залам, я впитывала в себя мелодии красок. Ренуар, «Танцы в городе»! Мужчина и женщина... Её бальное платье струится и мерцает своей белизной. Никогда не думала, что белый цвет может быть таким богатым. А белая кожа «Обнажённой», окрашенная бликами её распущенных, цвета осенней листвы волос! Еще один шаг, и рука «Купальщицы», принявшая на себя голубые отблески ручья и зелень дерева, защищающего её от посторонних взглядов, приглашает присесть на траву и опустить уставшие ноги в тёплую, прозрачную воду.

Почему бог, наделив людей полуслепыми глазами, дал взамен злые, болтливые языки? Ещё лет десять лет назад газеты, соревнуясь в злословии, называли тела «Обнажённой» Ренуара и «Олимпии» Эдуарда Мане грудой покрывшегося плесенью, протухшего мяса, а сегодня меценаты готовы отдать полцарства за каждый из этих шедевров.

...«Сорока» Клода Моне. Вспомнились слова какого-то критика: «Зимний пейзаж соткан из солнца и снега. Хрустальные нити заиндевевших деревьев, и сорока, одинокой нотой присевшая на нотный стан...» Господи, да ведь это Жак! Маленькая, одинокая птица на краю кровати, устремившая клювик к вырвавшейся из плена парижских крыш колокольне!

— Ты придёшь ко мне ещё раз перед свадьбой? Ладно. Молчи. Я знаю, это была просто генеральная репетиция перед основным выходом.

С выставки я уходила с ощущением, будто меня окатили смрадной, протухшей водой.

Вечером, набравшись смелости, заговорила с Шарлем о Жаке.

— Я слышала, Одеон разорвал контракт с Жаком Малоном. Он остался без работы и сильно пьёт.

Беспомощные, прозрачно-голубые глаза на мгновение вынырнув из под редких, белесых ресниц, тут же спрятались в складках полуприкрытых век, как солнце в безнадёжно тяжёлых, осенних облаках.

— Да. Я знаю об этой истории. Он повёл себя глупо и по хамски.

— Но ведь Жак так талантлив. Может это было просто нелепой случайностью?

— Ты хочешь, чтобы я взял его к себе?

На этот раз Шарль не прятал глаза под ресницами. Просто смотрел, дожидаясь честного, прямого ответа.

— Да, дай ему ещё один шанс.

Через неделю Андре Антуан подписал с Малоном контракт на три года, а сияющая Элиза, радостно поцеловав меня в щёку, выдохнула в ухо трогательное «спасибо».

Закончив разговор о Жаке, Шарль перешёл к обсуждению выставки и моему воспитанию:

— Это сейчас импрессионистов наконец признали. Их картины охотно выставляются даже в Салоне и покупаются как частными коллекционерами, так и музеями. А знаешь, что раньше писали критики об этих художниках? Моне, Сислея и Дега называли бездарями, так и не научившимися рисовать. А Огюст Роден... общепризнанный мастер, заваленный государственными и частными заказами, а ещё лет десять назад... Чего только бедняга не наслушался! Утверждали, будто он выставляет гипсовые слепки с тел натурщиков.

— А зачем это критикам нужно?

— Критики тоже люди, и ничто человеческое им не чуждо. А для человечества очень важны привычные традиции прошлых поколений. Зачем менять то, что проверено столетиями? Научись писать как Рафаэль или Леонардо да Винчи, ваять как Микеланджело или Донателло, тогда мы и тебя поставим в один ряд с гениями. А если не можешь, займись лучше чем-нибудь другим. Всему новому необходимо время. Оно должно преодолеть инерцию привычки.

Эти общие, всем известные аргументы, вызвали чувство досады. Что мне за дело до истории знаменитостей? Им легко, водрузив на голову лавровый венок, смеяться над бездарными замечаниями критиков в далёком прошлом. А что стало с душами тех, кого так и не признали? Что будет со мною?

Шарль, уловив промелькнувшее в воздухе напряжение, по-отцовски обнял меня за плечи и притянул к себе:

— Не спеши, детка. Публике нужно привыкнуть не только к тебе, но и к нашему стилю. Мы ведь, как импрессионисты, тоже новаторы.

— Но ведь тебя уже хвалят. Значит дело не в новаторстве, а во мне.

— Сегодня меня ругать стало не модно. В своё время достаточно наглотался гадостей и оскорблений, но теперь прочно причислен к авторитетам, а тебе придётся ещё немного подождать.

— Подожду. Может и меня когда-нибудь причислят к авторитетам... посмертно.

Шарль не оценил шутки. Уже стоя на пороге, он насмешливо изогнул бровь и отчеканил, переходя на высокомерное Вы:

— А Вы, барышня, оказывается не лишены тщеславия!

С застрявшим в горле протестом, я осталась сидеть за столом, заваленном недочитанными газетами.

При чём здесь тщеславие? Мне действительно важно, что думает публика не только о господине Тургеневе и Лекоке, но и обо мне лично. Я вложила в эту роль столько душевных сил, столько сомнений, столько тяжёлого и кропотливого труда... Неужели желание знать, что из этого получилось — преступление против скромности? С этого дня я запретила себе сортировать газетные статьи.

Время шло, театральный зал был переполнен, и со временем не только критики, но и публика, стала уделять молодой дебютантке определённое внимание. Коллеги, так и не дождавшись провала, соблаговолили принять её в свою среду, а значит на жену Лекока, как и на жену графа де Альвареса, начали расставлять ловушки и капканы, желая заполучить её в приятельницы, а, если удастся, то и в лучшие подруги. При моём появлении восторженные «милочка» и «дорогая» пёстрыми бабочками слетали с трогательно округлившихся губ театральных дам, а мужская часть труппы разыгрывала поголовно влюблённых. Призывные взгляды, смущённые вздохи, загадочное молчание и «случайные» прикосновения к ручке... — полный арсенал боевого мужского оружия был до блеска начищен и без передышки стрелял по цели.

Я, как и Вы, знала истинную цену этому призрачному вниманию. Разузнать личные секреты фаворитки, накопать червоточин, подрисовать к ним двусмысленные подробности и, как можно скорее, продать прессе. Великолепный товарообмен: мы вам сенсацию, вы нам хвалебную рецензию. Но, в отличие от Вас, я не имела права покинуть поле боя, притворившись наивной дурочкой. Приходилось, застегнув на все пуговицы защитную жилетку, округлять губы, выпуская при встрече ответных бабочек и, щадя самолюбие «влюблённых» мужчин, постоянно оставлять им лёгкий налёт надежды.

Шарль, умный, терпеливый Шарль. Забавно, но даже ему, тонкому знатоку человеческих душ, не сразу удалось разглядеть истинную сердцевину, скрывающуюся под внешней само-уверенностью жены. И именно этим мы с Вами, Графиня, похожи, как похожи и наши судьбы; .Ваша семья превратила незаконнорожденную полуеврейскую девочку в испанскую аристократку. Моя — отправила дочь в актрисы. Что же в этом плохого? Снаряжая детей в дорогу, семьи снабдили их всем необходимым: обширными знаниями, прекрасными манерами, трудолюбием, заботой и поддержкой. Так почему же эти капризные девицы чувствовали себя на проложенном для них пути так неуютно? В чём родители допустили ошибку? Да ни в чём. Просто под внешней бравадой дочерей не заметили их зыбкую, неуверенную в себе, болезненно ранимую, склонную к самокопанию натуру. Потому и прожили барышни полжизни, трусливо оглядываясь по сторонам, в ожидании обличающего окрика: «Стой! Мы знаем, ты не та, за кого себя выдаёшь!»

Жаль, что я поняла это только сейчас, прочтя по второму разу Ваш дневник. А тогда... тогда просто отращивала защитные шипы и колючки.

Пока я занималась самозащитой, детище Шарля, Свобод-ный театр, делал первые шаги. Он отличался от традиционных театров Европы не только манерой исполнения, но и самой атмосферой: ни пышных декораций, ни ярких, бросающихся в глаза костюмов. Ничего, что отвлекало бы внимание зрителя от содержания пьес. Как реагировала на это публика? Её, привыкшую приходить в театр, как на праздник, эта спартанская скромность на устраивала. Дирекцию театра обвиняли в скаредности и отсут-ствии вкуса. Лекок, пропагандируя новые идеи, регулярно помещал статьи в «Независимом журнале», где печатались самые видные представители литературы. Он рассчитывал за пару лет воспитать и просветить зрителей, но те упорно цеплялась за привычные нормы.

Хуже всего, что ему приходилось вести войну на два фронта. Едва создав новое детище, Лекок и Антуан резко разошлись во взглядах. Антуан начал «засорять» репертуар одноактными пьесами драматургов-авангардистов, сводивших жизнь к примитивной физиологии. Эти авторы дружно воспевали правду жизни парижских помоек: проституток, воров, спившихся и вконец опустившихся людей с соответствующим этой среде жаргоном и повадками.

Шарль безуспешно пытался убедить коллегу в бессмыс-ленности и безвкусии подобных пьес, но, наткнувшись на непробиваемое сопротивление, махнул рукой и разделил репертуар на две части. Находясь под одной крышей, каждый ставил свои спектакли, со своими артистами. Такое «двуязычие» явно дезориентировало публику, нанося вред едва зарождавшейся популярности.

Я осталась в труппе Лекока, а мои друзья, Элиза, Жак и Анри-Ипполит, предпочли Антуана.

С тех пор мы встречались друг с другом только от случая к случаю, но случаи эти бывали невероятно забавны.

Однажды, возвращаясь домой после репетиции, я заметила грязного подростка с нечесаными волосами и некрасивым, хмурым лицом, преследующего меня уже несколько кварталов. Вначале он осторожно крался по другой стороне улицы, потом, окончательно осмелев, перешёл дорогу и нагло пристроился за мной. Я машинально прижала к себе сумочку с деньгами. Вымазанное грязью существо, не отставая ни на шаг, упорно преследовало не на шутку перепуганную барышню. Дойдя до поворота, я резко остановилось. Наглец, обогнав меня на пару шагов, резко развернулся и, широко расставив ноги, перегородил дорогу. Прохожие с недоверием поглядывали на эту сцену, но, обойдя нас стороной, двигались дальше. В голове мелькнула забавная мысль: неужели он собирается грабить меня среди бела дня на людной улице? Глухой, резкий голос прервал мои размышления о способах обороны и защиты сумочки:

— Ну что, так и будем стоять, или попробуем договориться?

— А у тебя есть какие-нибудь разумные предложения?

— Естественно. Вы добровольно отдаёте мне сумочку, и мы расходимся.

— Добровольно не получится. Сейчас или закричу, или начну тебя избивать, — бойко пригрозила я, абсолютно не уверенная в успехе.

Мальчишка задумчиво почесал всклокоченные волосы... они почему-то сползли на бок, освободив путь потоку белокурых элизиных волос.

— Ты что, в самом деле меня не узнала?

— Конечно нет. Вот это перевоплощение! Всё другое; походка, голос, взгляд... Вот это да! А что ты репетируешь?

— Грязь на очаровательном личике Элизы засияла всеми цветами радуги:

— Антуан предложил мне роль беспризорника в новой пьесе Ренара «Рыжик». Вот я и перевоплощаюсь. Уже целый месяц. Пришлось подружиться со всеми мальчишками из квартала Сен Флор, чтобы перенять их повадки и уморительный жаргон. Ну ладно, я побежала отмываться, а то ещё полиция прихватит.

Следующий раз я увидела Элизу только на премьере. Её Рыжик получился великолепно. Порывистые движения, внешняя грубость, а за всем этим ребячья застенчивость, жажда ласки и горячая привязанность к опустившемуся на самое дно отцу, совершенно потрясающе исполненным Анри. Они азартно и весело за несколько недель добились той человеческой многоликости, многослойности, которую Шарль выжимал из меня месяцами тренировок и объяснений.

Дуэт Элизы и Анри, стал настоящей сенсацией. Успех Элизы не вызывал у меня ни малейших сомнений, но Анри... По жизни неумный и простоватый, как мог он так тонко схватывать суть, изображаемых им людей? Похоже, ему не надо было их из себя выжимать. Просто чувствовать и делать.

Это наивное заблуждение — бездарность продирается через тернии и колдобины напряжённой работы, тогда как истинный талант хватает всё на лету, чуть не довело меня до нервного срыва.

Вслед за мягкой, чувствительной Ольгой, в мою жизнь вошла романтичная, до глупости доверчивая Евгения Гранде, давшаяся мне с не меньшим трудом, чем её предшественница. .

Каждый раз, заталкивая себя в лишенных куража и темперамента барышень, мучительно пыталась разобраться: кто я и зачем в театре?

Говорить об этом с родителями было бесполезно. Они, старые профессионалы, за двадцать лет беспорочной службы встретили и проводили (а может и выпроводили) со сцены десятки новичков. Привычный театральный уклад — новичок должен знать своё место — казался им непреложным и справедливым законом, а мою неуверенность в себе они называли нетерпе-ливыми претензиями дебютантки.

Изливать душу бабушкам, Франческе и Лизелотте было ещё опаснее. Обе они, постоянно конкурировавшие в любви и заботе о внучке, так и не смирились с моим замужеством. Если «ребёнок» несчастлив, значит виноват в этом желчный Лекок.

Единственным человеком, готовым часами слушать, не давая глупых советов, была Мария. Она по-прежнему приезжала в Париж каждую зиму, принимая нас в Андалузии летом. Эти короткие встречи, как короткие передышки, заряжали меня энергией до следующего визита. Будучи в Париже, Мария по нескольку раз посещала все наши спектакли, тонко подмечая не только нюансы пьесы, но и моё настроение:

— Сегодня ты была живее и искреннее, чем прошлый раз. Тогда твоя Евгения с самого начала излучала безнадёжность.

Странно, но даже в старости она оставалась удивительно восприимчивой ко всему новому. Раньше, приезжая на каникулы, я подробно рассказывала о школьных занятиях и лекоковских теориях, а сегодня она говорила моими словами.

— Боюсь, не Евгения излучала безнадёжность, а я.

— Что ты имеешь ввиду? Объясни доходчивее.

— Ладно. Попробую. Как-то Шарль сравнил артистов со скрипками. Одни из них — настоящие Страдивари, другие — деревенские подделки. Настоящие великолепно звучат в любых руках, и даже сами по себе. Подделки тоже могут издавать красивые звуки, если им посчастливится попасть в руки Паганини. В руках обычного скрипача они заикаются и хрипят.

— Ну и какое отношение это имеет к тебе?

— У меня такое чувство, будто я и есть та деревенская подделка, попавшая в руки Паганини-Лекока. Это он заставляет меня звучать. Без него я бы только хрипела.

— То-есть считаешь, в тебе нет таланта?

— Приблизительно так. То, на что у меня уходят месяцы напряжённой работы, другие хватают на лету. И потом эти роли...

Лицо Марии напряглось и слегка покраснело.

— Но позволь спросить, зачем ты пошла в театр, не веря в свою талантливость?

— А у меня был выбор?

— Не поняла...

— Мне кажется, семья с детства заморочила мне голову... Дед Лавуа — великий оперный певец, отец — звезда оперетты, мать — законодательница парижской моды... Про вековые традиции графов де Альварес и говорить нечего... Разве может ребёнок с такой родословной не быть гениальным?

— И ты сомневалась в себе с самого начала?

— Нет. В детстве не сомневалась, но после выпускного экзамена... Тогда во мне что-то сломалось.

Мария шла рядом, напряжённо сведя брови и бормоча под нос.

— Ты можешь размышлять вслух? Для меня это очень важно.

— Просто такое я уже один раз слышала. Очень давно. Ребёнок с замороченной головой.

— Это была ты?

— Нет. Мой отец.

— И как он прожил жизнь? Нашёл какой- нибудь выход?

— Нет. Даже не искал. Думаю, он не представлял себе другой жизни.

— И был при этом счастлив?

Мария резко остановилась, взяла меня двумя руками за плечи и развернула к себе. Её темно-шоколадные, миндалевидные глаза, проникая сквозь меня, как сквозь стеклянную призму, напряжённо всматривались во что-то, скрывающееся в неизвестном мне прошлом. Я машинально обернулась назад.

— Мария, что случилось? Что ты рассматриваешь у меня за спиной?

— Элли, помолчи, секунду. Дай подумать...

Минуту спустя, опомнившись от своих невесёлых мыслей, Мария опять энергично зашагала по дорожке.

— Ну и что ты надумала?

— Ничего особенного, хотя... может не надо сравнивать себя с родственниками. Ты другая. Ты не похожа ни на Лавуа, ни на Альваресов.

— А на кого же тогда?

— Да откуда я знаю. У каждого из нас множество предков, о которых мы ничего не знаем. Важно другое: ты не можешь быть слабым человеком, сбегающим от трудностей. Ты борец, хоть сейчас и не веришь в свои силы. Почему ты выбрала сцену, а не вышла замуж за надёжного, уравновешенного мужчину?

— С таким мужем я задохнулась бы от скуки. Пойми наконец, я не представляю себе другой жизни, но безумно боюсь не оправдать надежды родственников. Они своими ожиданиями гонят меня, как дрессированную лошадь, по арене цирка!

Мария, теребя снятые с рук перчатки, опять надолго замолчала. Окончательно потеряв терпение, я схватила её за локоть, принуждая остановится.

— Почему ты сегодня такая медлительная? Каждое слово приходится вытягивать из тебя клещами.

— Мне кажется, если кто и гонит тебя, как дрессированную лошадь, так это ты сама.

Какая разница, что ожидают от тебя родственники? У них своя жизнь, у тебя своя. И потом... кто обещал тебе только интересные роли? Кто сказал, что легко ежедневно проживать чужую жизнь? Откуда ты знаешь, что другим это дается легче? Элли, кто перевернул тебе голову набекрень?

Я ещё никогда не видела Марию такой возбуждённой. Запыхавшись от быстрой ходьбы, она присела на скамейку.

— Мне вообще трудно понять вас, честолюбцев. Карабкаться, обдирая колени и локти, к каким-то высоким целям, ничего не видя и не слыша вокруг... Посмотри, как коротка жизнь. Еще вчера я носилась вприпрыжку, а сегодня... прошла быстрым шагом сто метров и всё. Больше не могу. Почему вы не умеете просто получать удовольствие от того, что делаете, не думая ни о славе, ни о бессмертии? Если они придут — хорошо, нет — ну и не надо. Ведь не в этом суть. Или я не права?

Слова Марии, такие простые и естественные, зацепившись за что-то в моём заваленном буреломом сознании, требовали внимания и осмысления.

— Мария, ты говоришь о честолюбцах так, будто тебе это чувство совершенно неведомо. Говоришь как о пороке или постыдной болезни. Неужели сама даже в ранней юности не ощущала своей исключительности? Не мечтала совершить что-то особенное и оставить по себе след?

На этот раз её руки не пришли в движение, а лицо не выразило ни малейшего беспокойства. Похоже, вопрос не застал её врасплох.

— В нашей семье право на исключительность безраздельно принадлежало отцу. Женщины, да ещё в Испании... нет... нашей сферой деятельности могла быть только семья. Да, мы оставляли по себе яркий след — детей. Здоровых, хорошо воспитанных и образованных. А что касается честолюбия... наблюдая жизнь своих родителей, я поняла, что не смогу прожить жизнь рядом с гением... вернее с человеком, убеждённым в своей исключительности. Рядом с такими очень сложно сохранить самоё себя.

— А твой муж... он не считал себя гением?

— Думаю в юности, как большинство мужчин, тоже мечтал о славе и героических свершения, но, когда мы познакомились, он был уже зрелым человеком. К этому времени успел помудреть и научиться радоваться жизни как таковой. И меня этому научил.

— В словах Марии не было ни высокопарности, ни навязчивой убеждённости в своей исключительной правоте. Просто она видела смысл жизни с другой стороны, и излучаемый ею покой говорил сам за себя; она живёт без надрыва, в согласии со своей внутренней сутью.

И об этом предстояло серьёзно подумать.

Чутко уловив мои мысли, Мария, поднялась со скамейки и надела перчатки:

— Вот и думай... графиня Елена де Альварес.

— Я не графиня и не де...

— Знаю, знаю. Зря бабушка навязала тебе этот псевдоним. Как будто обязательства наложила.

— А что, это имя уже кого-то к чему-то обязывало?

— Не знаю, детка. Я не знаток семейных историй. Всё. Пошли домой чай пить. Устала.

Вечером, сидя в кресле с романом Ибсена на коленях, я размышляла над словами Марии. Уметь наслаждаться каждодневным бытиём, не заботясь ни о свершениях, ни о целях... Как это не похоже на то, что я слышала с раннего детства в семье, позже — в кругу коллег и друзей, и ежедневно от своего мужа. Мария излучает покой, а мы все... нервные и дёрганные.

В памяти вспыли слова о её отце: «Я не смогла бы прожить жизнь рядом с гением... вернее, с человеком, убеждённым в своей исключительности. Рядом с такими очень сложно сохранить самоё себя».

Когда-то Шарль говорил об опасности играть рядом с ярким, сильным партнёром, но ведь это только на сцене... Неужели и в жизни мне предстоит превратиться в его тень?

Но хорошенько об этом подумать я не успела. Отвлекла новая, захватывающе интересная встреча.





Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   17




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет