Глава 3
Подходил к концу второй год обучения. Мы уже не реагировали так болезненно на сарказм Лекока, а он, смирившись, по-видимому, с нашей негениальностью, излучал, скорее, меланхолическую задумчивость, чем агрессивный азарт.
За три месяца до конца года Маэстро начал готовить нас к заключительному экзамену. На этот раз он решил поставить пьесу под названием «Нахлебник», написанную каким-то русским драматургом Тургеневым. Пару лет назад Лекок познакомился с эмигрантом Павловским, привившим ему вкус к русской, несколько непривычной для французов, литературе. Недавно он перевел «Нахлебника» на французский язык, и теперь Маэстро решил опробовать это детище на нас.
Графиня, я не буду утомлять Вас подробным описанием пьесы, расскажу лишь в общих чертах её содержание и трудности, связанные с порученной мне ролью .
Главный герой, родившись столбовым дворянином, прожил тридцать лет в доме богатого помещика, отрабатывая дармовой хлеб, когда добровольно, когда из под палки, в роли шута. Старый хозяин умер лет двадцать назад, а нахлебник так и остался в доме в качестве старой, привычной мебели. Пьеса начинается с того, что двадцатилетняя дочь помещика, недавно вышедшая замуж, возвращается в поместье отца после многих лет отсутствия. Радостно приветствует старую прислугу, сад, дом, где родилась и прожила первые восемь лет, и ставшего совсем старым нахлебника, с которым охотно играла в детстве.
По ходу действия пьесы её гости, скуки ради, напоили старика, задразнили и заунижали настолько, что в бедолаге вдруг проснулось чувство собственного достоинства.
Он возьми, да и сознайся при всех гостях, что молодая хозяйка... на самом деле его дочь, а не помещика. Собственно, на этом и строится дальнейшее действие. В итоге молодая дама и её муж показывают себя с наилучшей стороны: в обмен на публичное покаяние и полный отказ от «пьяной клеветы» они снабжают нахлебника огромной суммой денег и определяют ему новое место жительства подальше от своего поместья.
Но главная суть в том, что старик успел рассказать дочери семейную тайну. Мнимый папенька был страшным тираном и самодуром, и погиб он вовсе не героически, а с перепою. Мать девушки, не выдержав постоянного унижения и побоев мужа, с отчаяния пригласила всего на одну-единственную ночь нахлеб-ника в свою спальню, после чего и родилась эта молодая дама. Несмотря на все унизительные подробности, опухшее с перепоя лицо новоявленного отца и нестерпимый запах винного перегара, молодая женщина (Ольга) ни разу не впала в истерику и не хлопнулась в обморок. Мало того, говорила с ним почти нежно, а на прощание даже поцеловала в небритую щёку.
Лекок поручил роль нахлебника Жаку, а мне выделил добродетельную Ольгу. Я давно выучила наизусть весь текст, но как играть эту даму, так и не поняла. Зацепиться было не за что.
Не спешите обвинять меня в пороке, свойственном многим представительницам моей профессии — привередливости и капризности. Год назад не хотела играть порочную Федру, сегодня — беспорочную Ольгу. Просто уж больно она правиль-ная, гладенькая, как пасхальное яичко. Прямо сама по себе из рук выскальзывает. Роль нахлебника, в отличии от моей, была великолепна. Всё построено на тончайших нюансах. Переходы от готовности к крайней степени унижения за дармовую рюмку водки, до неожиданных взлётов сохранившегося где-то в глубине души чувства собственного достоинства.
Говорить об этом с Маэстро не хотелось. Себе дороже выйдет. Единственная надежда была на Жака.
И вот мы опять сидим за угловым столиком в «Старой мельнице».
— Ну что у тебя с ролью?
— Знаешь, подруга, она просто великолепна, но сложнааа... Мне бы её лет этак через десять сыграть. А тебе как?
— А у меня опять не клеится. Уж больно она добродетельна. Ни конфликтов с собой, ни чувств особенных... А может их и не надо? Какая в сущности разница, кто твой отец? Мнимого она всё равно не знала.
— Ошибаешься, милая! Если бы ты знала, как ошибаешься!
— Объясни. Буду по гроб жизни твоей должницей.
Жак покрутил клювиком, на минуту прикрыл глаза короткими веками, слегка опушёнными редкими, светлыми ресницами.... и, поставив чашку с недопитым кофе на стол, рассказал свою историю.
— Как ты знаешь, мама воспитывала меня одна. Отца я знаю только по её рассказам. Он был очень талантливым артистом. У неё даже несколько театральных афиш с тех времён сохранилось. Мама считала, я на него похож. Черты и в самом деле похожи, только в нём они как-то лучше друг с другом сочетались.
Короче, он погиб незадолго до моего рождения. Пошёл в гости к приятелю... а там пожар. Приятеля вытащить успели, а его парализованного отца не смогли. Вот мой и рванулся в горящий дом старика спасать. Старика то он на улицу выкатил, а самого, прямо на пороге, горящей балкой накрыло. Так меня и не увидел. Знаешь как я в детстве своим отцом гордился!
А в прошлом году произошло следующее. Как то выпили мы с приятелями, в карты перекинулись, ну я и проигрался слегка. Дома попросил у матери денег в долг. Денег она мне дала, но такое рассказала... на всю жизнь к картам аппетит отбила.
Погиб мой отец вовсе не при пожаре. Он был отчаянным пьяницей и картёжником. Проигрался как-то по крупному, а отдавать было нечем. Вот дружки и решили его слегка проучить... да так проучили... бутылкой по голове, что он через два дня, не приходя в сознание в больнице и умер. А с матерью они вообще женаты не были. Так что я — самый что ни на есть бастард.
Ты спрашиваешь, зачем я всё это сейчас рассказываю? А чтобы с Ольгой помочь, с её чувствами. Знаешь, каково мне тогда было? Во-первых, мать лишила меня чувства собственного достоинства. Почему мы гордимся предками? Потому, что наследуем от них не только состояния, но таланты и добродетели. А что унаследовал я от этого пьяницы и картёжника? Его пороки?... А потом на мать разозлился — незачем было рассказывать, надежды лишать. Месяца два в себя приходил.
— Жак, почему раньше ни слова об этом не сказал?
— А я и сегодня ничего не сказал бы, если бы не твоя Ольга. Просто подумай на досуге, что она чувствовала на самом деле. Может тогда роль и получится.
Домой возвращалась обычной дорогой, сравнивая истории Жака и Ольги. Как мне понять их чувства, если я всю жизнь прожила в дружной, любящей семье?
На углу, рядом с нашим домом дремал на старой ветоши, брошенной прямо на землю, инвалид- попрошайка. Это было его постоянное рабочее место, отвоёванное когда-то у нищенской общины, или выделенное ему за особые заслуги. Во всяком случае, я знала старика с детства. Проходя мимо, мама всегда опускала ему в шляпу насколько мелких монет. Последние годы, выдавая мне деньги на карманные расходы, она всегда досыпала отдельную горстку мелочи для «нашего нищего», и я, соблюдая привычный ритуал, ежедневно отвала их, одну за другой, истерзанной, давно потерявшей шляпный вид, шляпе, а он благодарил наклоном головы и ласково улыбался, как старой знакомой.
Сегодня, как обычно, я отдала старику несколько монет и заглянула в одутловатое, покрытое множеством выпуклых бородавок лицо.
И вдруг фантазия, разогретая рассказом Жака, нарисовала жуткую картину:
Прихожу домой. Мама, тревожно оглядываясь по сторонам, берёт меня за руку и уводит в свою комнату.
— Дочка, я должна рассказать тебе нечто очень важное. Только пожалуйста не волнуйся. Дело в том, что твой папа тебе на самом деле не родной отец, а приёмный. Твой настоящий отец — нищий старик с бородавками, сидящий у нас за углом уже много лет. Ты жалей его, подавай деньги, только никому об этом не говори. Это будет позором для нас обоих. Ты уж прости, но так получилось.
В этот момент я почувствовала реальный приступ тошноты. Как это может быть? Как мама могла совершить подобную гадость? Впрочем теперь понятно, почему в такой музыкальной семье я единственная, кто на умеет петь. А какие ещё «таланты» я унаследовала от этого чудовища? Неужели к середине жизни мне предстоит спиться и покрыться бородавками? А если у меня будут дети? Они тоже родятся бородавчатыми пьяницами? Я почувствовала приступ злости к ни в чём не повинной маме: зачем она мне рассказала! Чтобы я всю жизнь прожила под страхом этой жуткой наследственности?
Мне с трудом удалось вернуть себя в реальность, но чувства, испытанные в эти минуты, были настолько сильны, что даже несколько часов спустя казалось, руки уже начинают покрываться мелкими пупырышками.
Образ моей героини проступил ярко и объёмно, как на ладони. Но знаете, Графиня, если бы я к тому времени прочла Ваш дневник, он был бы ещё сильнее. Тогда я не поняла, как страшно жить с тайной, которая, ( цитирую Ваш дневник) как бы глубоко в душе ни была похоронена, постоянно шевелится и царапает её изнутри и в любой момент угрожает высунуть наружу свою мордочку.
А значит, тайна постыдного рождения, будет преследовать мою героиню до конца жизни. Первый шок, смесь жалости и тошноты, растерянность и злость, сменяющие друг друга, как волны взбудораженного моря... всё это мне предстоит пережить вместе с ней в ближайшие месяцы... если, конечно, смогу.
Но какой всё же Лекок умница! Он не зря выбрал эту пьесу. Тонко, филигранно обозначенные чувства, без экзальтации, без надрыва... но очень по человечески, почти злободневно. Жаль, что русская литература у нас так мало известна.
Репетиции «Нахлебника» проходили значительно спокой-нее, чем мы ожидали. Вся группа прониклась этой историей, каждый если не влюбился в своего героя, то нашёл ему «оправдание». Маэстро... удивительно, как он изменился в эти месяцы. Казалось, он с наслаждением собирал урожай, который посеял и взрастил за последние полтора года. Лекок был подобен влюблённому в исполняемую им музыку дирижёру.
Откинувшись на спинку кресла и прищурив глаза, он вслушивался в каждый звук, впитывал каждое наше движение. Иногда морщился, как от зубной боли, и произносил короткое «Фальшь». А иногда..., уперев подбородок в сложенные домиком руки, выдыхал короткое: «как хорошо, как красиво», и это было высшей наградой за наш честный и самоотверженный труд.
С тех прошло почти тридцать лет. Я не помню подробностей каждого дня, да и Вам они врядли были бы интересны. В памяти сохранился лишь сам экзамен — выступле-ние перед привилегированной публикой и экзаменационной комиссией.
В последние минуты перед выходом я впала в такую панику, что хотелось без оглядки бежать за тридевять земель от этого проклятого театра. Пыталась, как нас учили, забыть реальность и медленно погрузиться в роль. Какое там погружение! Ольга, сжавшись до микроскопических размеров, маячила где-то за горизонтом, не подпуская к себе ни на шаг.
В этот момент Лекок незаметно подошёл сзади и положил руку на запястье:
— Девочка, Вы уже почти взлетели. Осталось только сгруппироваться и слегка оттолкнуться от земли. Ну же... давайте... всего один вздох... ещё один... Вот и всё. Вы наверху.
Эти короткие команды подействовали как гипноз. Я оторвалась от реальности и... вышла на сцену.
Спектакль был принят публикой вполне доброжелательно. Нас вызывали на бис, дарили цветы и прочили большое будущее. Пресса отозвалась об экзаменационной постановке неоднозначно. Одни газеты были удивлены выбором никому не известной пьесы:
Зачем молодым, неопытным выпускникам начинать с этого сырого материала? Им нужны классические, опробованные десятками признанных звёзд постановки. Только ориентируясь на опыт и традиции истинных талантов, молодёжь сможет со временем дорасти до них и сказать своё собственное слово в искусстве.
Другие газеты, отмечая самобытность и филигранную утончённость пьесы Тургенева, хвалили нас за абсолютно новое, выразительное исполнение, построенное на понимании нюансов чувств героев пьесы.
Невзирая на критику, мы чувствовали себя победителями, и ни что не могло убедить нас в обратном.
К этому времени многие мои подруги уже успели определиться с будущим.
Однажды Розали Депрео, доведённая до обморока шутками Анри, свалилась в его надёжные руки... да так и застряла в них на долгие годы.
Некоторые повыходили замуж ещё до окончании школы, предпочтя театру уют и спокойствие семейной жизни.
Прелестная, талантливая Элиза Дебрю, несмотря на твёрдое намерение блюсти женскую гордость, уже полгода постоянно теряет платочки под ногами у Жака. Он возвращает их с неизменным поклоном и поцелуем руки, но дальше этого дело не движется. Не в силах сдержать своё женское любопытство, я задала Жаку прямой вопрос:
— Слушай, а почему ты так упорно игнорируешь внимание Элизы?
Ответ поразил своей неожиданностью:
— Элиза — изумительно тонкий и талантливый человек, и я не могу себе позволить поступать с ней непорядочно.
— Что ты имеешь в виду?
— Не могу сойтись с ней, а потом бросить.
— А жениться?
— Дорогая моя подруга, я никогда не женюсь на талантливой, самостоятельной женщине. Такие женщины хороши для любви и дружбы, а жена... Неет... Я ищу свою Пенелопу... нежную, преданную и терпеливую.
— Жак, но ведь с такой Пенелопой ты через два месяца от тоски усохнешь?
— А Нимфы да Цирцеи на что?
— Ну у тебя и мораль!
— Да уж какая есть. Или ты лишишь меня за безнравственность своей дружбы?
— Да нет, просто Элизу жалко. Всё же моя лучшая подруга.
— Тогда и объясни ей по дружбе, что я редкостный мерзавец, недостойный её любви. Правда. Сделай это. Она в самом деле заслуживает лучшего.
Вас, Графиня, наверняка интересуют мои влюблённости? В этот период жизни настоящих ещё и не было. Естественно, как и все, увлекалась слегка то одним, то другим, а вот так, как Вы... нет, такой принц на пути ещё не попался, или все силы на вымышленных героев растратила.
А вот маму мою это тревожило не на шутку. Насмотревшись на незамужних, разгульных служительниц Мельпомены, окружавших её последние пятнадцать лет, маме хотелось, чтобы я побыстрее нашла серьёзного, преданного театру и мне супруга, защищающего нашу общую честь от посягательств назойливых поклонников и богатых покровителей.
К выпускному балу она подготовила мне такой туалет... Боже, сравниться с её искусством могла бы только Ваша Элеонор! Туфли на каблуке, чуть выше обычного, серебристая лёгкая ткань, спадающая мягкими свободными складками и глубокий, остроугольный вырез хитроумно скрыли некоторые недостатки фигуры, выставив на всеобщее обозрение её главные достоинства. К выпускному балу бабушка Лизелотта подарила прелестные серёжки и колье из александритов, говоря, что они удивительно подходят к цвету моих глаз. Прозрачные, лёгкие камушки, как капельки росы, повисли на кончиках ушей, стекая тонкой струйкой вдоль шеи к основанию груди. Окинув меня влюблённым взглядом и прижимая к объёмному, уютному животу маленькие пухленькие ручки, бабушка выдохнула еле слышно:
— Ой, Элли, ты, как маленький, невесомый эльф. Подует ветерок, и улетишь.
Так и отправилась я на выпускной бал в окружении восхищённого семейства, оберегающего меня от дуновений случайного ветерка.
Стоя у зеркала перед входом в зал, я с тоской думала, что это последний вечер в окружении знакомых, привычных лиц. Конечно, наш школьный мир был слепком с большого, настоящего. Интриги, конкуренция, сплетни, попытки слегка притопить соперника, чтобы выплыть самому... всё это было, но как-то не по-настоящему, не до смерти. А что ждёт меня там, за пределами этой позолоченной клетки?
Внезапно резануло воспоминание об экзамене, последних минутах перед выходом на сцену. Что, если бы Лекок не подоспел вовремя? Я так и осталась бы стоять за кулисами, соляным столбом впечатавшись в пол.
Тоска тяжёлой волной поднялась откуда-то изнутри и мутным, вязким потоком растеклась по телу. Что за глупая, самона-деянная особа стоит по ту сторону зеркала? Нелепые, завитые в неестественно тугие спирали локоны, свисают на щёки. Камушки, проступившие мутными каплями пота на шее... Зачем всё это? Я ведь знала с самого начала, что панически боюсь сцены, боюсь толпы в зрительном зале, боюсь провала... боюсь позора, когда окружающие, бросая сочувственные взгляды, думают про тебя: «Бедняжка, зачем она взялась не за своё дело».
Так зачем же, сомневаясь в своём таланте и призвании, так упорно карабкалась на место, предназначенное не для меня. Зачем?
Жак, как факир, возник из пустоты:
— Не надоело любоваться на свой отражение? Пошли. Торжественная часть уже началась, — и, игриво обняв мою талию, поволок в зал.
.......................................................................................................................................................
Я стояла одна на балконе, устав от танцев, шампанского и торжественных речей. Маэстро вышел откуда-то из боковой двери и, слегка поколебавшись, остановился в двух шагах, у балюстрады. Закинув голову вверх, он задумчиво смотрел на усыпанные белыми цветами магнолии.
Простояв молча пару минут, Лекок повернулся ко мне и заговорил. Голос был хрипловат, а лицо... боже, как год назад на этюде... потемневшие глаза и округлившиеся, детские губы. Что с ним?
— Мадемуазель, год назад я объяснился Вам в любви и сделал предложение... Помните, я просил не спешить с ответом. Сказал, что умею ждать. Сегодня я готов повторить свои слова ещё раз и снова прошу Вашей руки и сердца.
Графиня, можете себе представить моё состояние в этот момент? Смесь жалости и отвращения к самой себе, страх перед предстоящими унижениями и бессмысленной борьбой за чужое место, а тут ещё это...
— Простите, мёсье Лекок, это опять этюд?
— Нет, не этюд... и тогда... это тоже было серьёзно. Что же делать, если меня, старого дурака, угораздило влюбиться в собственную ученицу. Нет, не с первого взгляда, а с восьмого или с десятого... Как рассмотрел, так и влюбился.
Лекок улыбнулся то ли смущённо, то ли виновато, и меня опять поразили его припухшие губы... и зубы — крупные, ровные, слегка потемневшие от постоянного курения трубки.
— Я, право, не знаю что сказать... всё так неожиданно... и вообще... я мямлила что-то испугано бессмысленное, судорожно вцепившись в балконную решётку.
В этот момент Лекок, как тогда, перед выходом на сцену, положил мне на запястье свою сухую, тёплую руку:
— Успокойтесь. Подумайте и примите решение, какое сочтёте нужным. Ответ дадите через неделю.
Вежливо поклонившись, он резко развернулся на каблуках и зашагал в сторону зала.
Путаясь в подоле собственной юбки, я уже неделю ношусь по улицам Парижа. Первой и главной проблемой оставался театр. Бросить, сбежать, жить спокойно, не мучая себя страхом поражений и позоров. Но как тогда жить? Домашне-светские развлечения, сплетни о модах и чужих супружеских изменах. Дни, как близнецы, похожие друг на друга, слившись в неразличимый тяжёлый ком, докатят меня когда-нибудь до старости, а потом и до смерти?
Что значит для меня театр? Это — за отпущенные пятьде-сят-шестьдесят лет, прожить не одну жизнь, а тридцать. Понять совершенно чужого человека, как себя, поселиться в нём, стать им... Понимаете, это как тридцать-сорок раз заново родиться и прожить жизнь другим человеком. Но это значит, каждый день выходить на сцену, как на эшафот, отдавая себя на растерзание толпы. И, к сожалению, одно без другого не существует. Не бывает театров без зрителей.
Кружа по улицам Парижа, я выбежала на берег Сены. Аромат жасмина и свежескошенной травы дурманил голову, напоминая, что кроме театра существует огромный мир музыки, запахов, красок и великолепной литературы. Так что же? Остаться навсегда только зрителем? Вдохновляться на короткий момент чужим творчеством, а потом опять возвращаться в унылый мир семейных неурядиц?
Я путалась в зарослях ежевики, в мыслях и чувствах, не находя ни правильной тропинки, ни однозначного решения.
А тут ещё этот Лекок со своим предложением. С ним тоже было не так просто. Я пыталась представить Маэстро в домашней обстановке, таким, каким иногда по утрам видела папу.
Всклокоченные после сна волосы, небритые щёки, домашний халат накинут на нижнюю рубашку, расстёгнутую до самого живота, и домашние шлёпанцы на босую ногу. Увидеть Лекока без жилетки и галстука, прихлёбывающего утренний кофе и рассеянно жующего рогалик, рассыпающийся мелкими крошками по волосатой, как у папы, груди...
Что он делает по вечерам, когда не занят в театре? Садится, как папа, у камина, положив для важности на колени газету, и безмятежно похрапывает, убаюканный уютным потрескиванием горящих дров?
И дело здесь не в почтении к гению. Я могла бы представить себе в домашней обстановке таких титанов, как Гюго, Бальзака, обоих Дюма, но Маэстро в подобном интерьере... нет. Тут моя фантазия полностью сдавала позиции.
Все эти два года он, сидящий на своём троне, в жилетке, белоснежной рубашке и галстуке, представлялся мне олимпийским богом.
Простой смертный не успел бы и за сорок восемь часов в сутки совершить того, что он успевал за двадцать четыре. Вести занятия с нами, посещать лекции по психиатрии, писать сценарии и ставить собственные спектакли, посещать все новые театральные постановки, выставки и музыкальные концерты, выискивать интересные новинки литературы... Господи, как всё это умещалось в его, не такой уж большой по объёму голове?
Понимаете, Графиня, Лекок с одной стороны подавлял меня своим высокомерием и сарказмом, но с другой — заряжал вдохно-вением. Он научил по новому чувствовать и воспринимать мир. До встречи с ним я была мраморной статуей. Он разбудил во мне жизнь. Он — мой Пигмалион. Благодаря ему я два года жила напряжённой, до предела насыщенной творческой жизнью, а теперь...
Продираясь сквозь заросли ежевики, нащупала наконец тоненькую тропинку, ведущую к реке, и уже через пару минут она вывела меня к крошечной бухточке, окружённой со всех сторон плакучими ивами. Присев на сухую песчаную гальку, я с облегчением сняла туфли и вытянула ноги.
В этом месте широкое, безмятежное русло реки, нарушенное свалившимся в него огромным валуном, резко изгибалось в сторону. Тяжёлый, густой поток, натыкаясь на камень, возмущённо вздыбливался, с силой ударялся в него, стремясь столкнуть со своего пути, но, вовремя осознав безнадёжность усилий, крутыми водоворотами уходил в сторону, швырнув в противника на прощанье клочья желтовато-ржавой пены.
Моя безмятежная юность под защитой семьи, школы, Маэстро тоже закончилась. Нужно принимать решение и идти дальше, но куда? Тогда я видела только два пути: прочь от театра и от Лекока, либо... в театр и с ним.
Можете ли Вы понять моё тогдашнее заблуждение? В своём дневнике Вы очень точно описали это чувство... так... подождите секундочку... сейчас найду. Ах да, вот... Вы писали тогда о своей семье:
Они были подобны рубинам, лежащим в дальнем углу стола и терпеливо ждущим, когда лучик солнца проскользнёт по ним и зажжёт на пару мгновений хранящиеся внутри золотые искры. Всего несколько мгновений настоящей жизни в чужом свете — и рубины опять увяли, став глухими и тёмными.
Вспомнились слова отца, так ранившие меня год назад: «По сравнению с общепризнанными звёздами ты слишком реалистична. Ты прочно стоишь на бренной земле, а они... они беснуются и парят над ней.»
Папа был прав, но не точен. Моя душа напряжённой струной рвалась в необузданное, чувственное пространство, но разум, замороченный католическим воспитанием, требовал благо-получной, размеренной стабильности. Разум и чувства в их извечном противостоянии... Чувства пели гимн моей самобытной неповторимости: «Сотни и тысячи «других», скучных и обыденных, промелькнут через жизнь и исчезнут навсегда, но ты... ты пришла в этот мир не случайно и обязана оставить по себе след. Скучный, трусливый разум, обрывая на полуслове это безумие, подставлял зеркало выпускного бала. Сухо и деловито возвращал на бренную, прозаичную землю, задавая безжалостно прямой вопрос: «Ну и где же ты, глупая, наивная девчонка, видишь свою самобытную неповторимость?»
Тогда, сидя на влажном песке, я не смогла бы облечь всю эту мешанину в слова, но сегодня... с расстояния в тридцать лет, во всеоружии иронии взрослого, опытного человека, могла бы назвать своё тогдашнее представление о театре единственным компромиссом в этом противостоянии: не рискуя собой, прожить тридцать-сорок насыщенных страстями жизней, переложив ответственность на вымышленных героев. Тридцать раз, героически подставив голову под дуло пистолета, знать, что выстрелят не в тебя.
Я была молода и труслива, и нуждалась в защищающем и зажигающем меня солнце. Или ещё хуже: ощущала себя полупарализованным инвалидом, цепляющимся за костыли и подпорки.
Лишь спустя много лет поняла — невозможно прожить полноценную жизнь, ухватившись за крыло пролетающей мимо жар-птицы. Если природа одарила тебя этими искрами — рано или поздно они разгорятся сами, а если их нет... значит нет. На эту премудрость потребовались, к сожалению годы..., а тогда, в окружении плакучих ив, я решила принять предложение Лекока.
Вечером состоялся разговор с мамой. Она была первой, кому я рискнула об этом рассказать. В принципе, замужество перед началом театральной карьеры совпадало с её представлениями о жизни, но предложение Маэстро застало маму врасплох.
— Как так? Почему мёсье Лекок? Я думала, у тебя намечается что-то с Жаком?
— Вот и неправильно думала. С Жаком ничего, кроме дружбы, не намечалось.
Мама задумчиво теребила незаконченный рисунок очередной модели, лежавший у неё на рабочем столе.
— Послушай, Элли, неужели ты успела в него влюбиться? Или — это брак по расчёту?
Я попыталась объяснить ей свои размышления о Пигмалионе и Галатее.
— Кажется я поняла тебя. Со мной было такое же. Если бы твой папа не начал засматриваться по сторонам, мне бы и в голову не пришло заняться театральной модой.
Первую коллекцию я сделала от обиды и злости. Да, он, сам того не ведая, зажёг эту искру, но потом... Потом он был уже ни при чём.
— Потому что ты сама по себе талантлива.
— А ты? Ты сомневаешься в своём призвании?
— Не знаю.
— Зря. Я видела тебя два раза, в Федре и в Нахлебнике, и оба раза ты произвела на меня очень хорошее впечатление.
— Но вы с папой дадите согласие на мой брак с Лекоком?
— Об этом тебе нужно поговорить с ним самой.
Не буду описывать, как отреагировало семейство на эту новость. Сами понимаете, каждый имел по этому поводу своё мнение, но все сходились в одном: «Шарль Лекок — очень яркая звезда на парижском небосклоне, но, как большинство гениев, известен своим вздорным и желчным характером, а значит «ребёнок» не будет с ним счастлив. С другой стороны, если этот «ребёнок» вбил себе в голову, что вдали от гения жизнь ему не мила, пусть поступает, как считает нужным.
К концу недели Гений, прикрыв свой желчный характер огромным букетом цветов, торжественно просил у моего отца руки и сердца драгоценной дочери, что и получил, после ряда ужимок и вздохов обеих бабушек, безуспешно призываемых к порядку смущенной их манерами мамой.
Свадьбу было решено справлять через месяц, по обоюдному согласию обеих сторон, по возможности тихо и незаметно. Но « тихо и незаметно» не получилось. Уже через два дня после нашего первого совместного посещения выставки в Салоне, в газетах разразилась буря. Заголовки на первых страницах сообщали о превращении великого Шарля Лекока в Пигмалиона. Сравнение, пришедшее мне в голову на берегу Сены, было подхвачено прессой иронично и зло. Журналисты пытались прогнозировать моё будущее: появится ли новоявленная Галатея на сцене одного из парижских театров, или предпочтёт служению Мельпомене тихие радости семейной жизни. А если всё же решит в пользу театра, под каким именем выйдет на сцену — под именем отца или мужа?
Я читала эти злые строчки, переполняясь стыдом и ненавистью. Эти журналисты, эти тупые бездарности, ничего не создавшие в своей жизни, кроме злобных сплетен и бессмысленной клеветы! Пусть вначале произведут что-нибудь полезное сами: напишут картину, вырубят из мрамора статую, выйдут на сцену и сыграют роль, а потом судят других. Любители дармовой славы и денег. Поймал сплетню, написал за полчаса ядовитый пасквиль и бегом за гонораром. Они, как гиены, довольствуются падалью, потому что трусливы и бездарны.
Я топала ногой, избивала кулаком ни в чём не повинный диван, мечтала подать в суд за клевету, или отравить всех скопом сильнодействующим ядом, но в глубине души боялась, что они правы.
Папа попытался воздействовать на мой разум:
— Травить всех скопом не надо. Существует огромное количество серьёзных критиков и искусствоведов, формирующих вкус публики. Именно они привлекают внимание к новым, прогрессивным течениям, продвигая их на авансцену. Но их читают лишь избранные. Те, на кого ты так рассердилась, пишут для широких масс. А широким массам личность и повседневная жизнь звёзд значительно интересней их творчества. И это, чисто по-человечески, можно понять. Неприятно чувствовать себя посредственностью, а так... посмотрел как «грызутся и сварничают» олимпийские боги, и на душе полегчало. Может они и гении, а живут не лучше нашего.
— Да я понимаю. Ты, как всегда, прав, только всё равно обидно.
— А знаешь, что писали газеты о Саре Бернар после её возвращения с гастролей по Америке? Она якобы привезла с собой двух леопардов и одного живого удава, и поселила всё это в своей парижской квартире.
— А это правда?
— Я случайно встретился с ней в те дни на каком-то концерте. Она весело смеялась, рассказывая эту истории: «А знаете, Лавуа, репортёры мне действительно очень помогли. На самом деле заработанных в Америке денег хватило лишь на клетку с говорящим попугаем. Но я благодарна прессе. Дирекция «Комеди Франсез», испугавшись конкуренции, предложила мне новый контракт, подняв гонорар в полтора раза».
Так что видишь, дочка, даже от бульварной прессы бывает нам, артистам, кое-какая польза.
Мама, присоединившись к утешительной беседе, добавила новые подробности из закулисной жизни звёзд:
— Некоторые, предчувствуя неминуемый закат, умышленно совершают какие-нибудь экстравагантности. Попав на страницы газет, они напоминают публике, что ещё существуют. Так что расстраиваться пока рано. О твоей игре журналисты не сказали ни слова, а вот любопытство зрителей уже разбудили.
Ещё интересней отреагировал на эту гадость Лекок. Безразлично скользнув глазами по газетным строчкам, он удивлённо вскинул брови:
— Так ведь эта горстка песка брошена в мою сторону. По принципу «седина в бороду — бес в ребро». Было бы на что обращать внимание.
Я покорно выслушивала поучения мудрых взрослых, завидуя их спокойствию. Это сейчас, привыкнув к славе и успеху, они стали такими защищёнными, а каково было раньше, когда начинали?
Лекок, тут же забыв про газету, перешёл к делу.
— Хочу сообщить тебе приятную новость (уже несколько дней, как в неофициальной обстановке он перешёл на ты ). Андре Антуан собирается в начале года официально открыть Свободный театр. Он присутствовал на нашем экзамене, хотя и не входил в комиссию.
Ему очень понравился «Нахлебник» и ты в роли Ольги. Он хочет предложить тебе контракт на три года, а самой пьесой «ознаменовать начало новой эры в истории театра.» Ольга будет твоим дебютом. Согласна?
— А кто будет играть нахлебника?
— Этого я ещё не знаю. Но не мёсье Малон. Он подписал контракт с Одеоном, — и, после небольшой паузы, с любопыт-ством посмотрел мне в глаза, — а правда, под каким именем ты собираешься выступать?
— Под псевдонимом. Елена Альварес.
Он несколько раз, меняя интонации, опробовал незнакомое имя на вкус.
— А что, очень красиво. Откуда оно?
— Так звали моих испанских предков. Мой прадед был графом Филиппом де Альваресом XV, а может XVI, точно не помню, — гордо выпалила я, уже через секунду пожалев о глупом тщеславии.
Уголки губ Лекока привычно поползли вниз:
— Бог мой, а я и не знал, что женюсь на графине.
— Простите, но Вам... извини... тебе... крупно не повезло. Последней, кто имел право на этот титул, была моя испанская бабушка.
Самым мучительным в отношениях с будущим мужем была не только постоянная путаница между «ты» и « Вы», между Шарль и мёсье Лекок... В его присутствии я ежеминутно ощущала свою ущербную неопытность, граничащую с глупостью. И это чувство неполноценности, облачаясь в дерзость и независимость, оконча-тельно превращало меня в напыщенную, тщеславную гусыню.
Лекок, при всём уме и знании человеческих слабостей, не мог не понимать, что происходит с будущей женой, но почему-то ни разу не удосужился «не заметить» этих неловкостей. Не знаю, был ли это очередной метод воспитания, или привычная реакция на фальшь, но именно они подтолкнули меня к поступку, от воспоминания о котором до сих пор краснеет лицо и горят уши.
Достарыңызбен бөлісу: |