Про эту книгу



бет12/15
Дата10.07.2016
өлшемі3.14 Mb.
#189082
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   15
Глава десятая

РУССКИЕ «КОБЗАРИ»

На путях к современному стилю

тановление современного стиля переводческого искусства во всех стадиях этого процесса можно про­следить наиболее наглядно на таких произведениях поэзии, которые переводились на русский язык в те­чение долгого времени большим числом переводчиков.

Таковы стихотворения Шевченко. Уже больше сто­летия переводят их на русский язык. Количество пере­водчиков, трудившихся над ними в течение этого дол­гого времени, исчисляется многими десятками.

Чуть не каждое новое поколение читателей предъ­являло этим переводчикам новые требования в соот­ветствии с изменчивыми вкусами каждой эпохи.

Поучительно следить за возникновением и ростом тех требований, какие массовый советский читатель предъявляет к нынешним переводам великого кобзаря.

311


I

ИСКАЖЕНИЕ СМЫСЛА

В знаменитой сатире «Сон» Шевченко говорит о царских солдатах, обреченных на двадцатипятилет­нюю каторгу, что они «кайданами окут!», то есть за­кованы в кандалы:

Нагодоваш, обут! I кайданами окуть

Между тем в переводе Федора Сологуба читаем:

Все накормлены, обуты, Платья узки, словно путы...'

Какие платья? При чем здесь платья? Шевченко говорит не о платьях, а о кандалах, о каторжном раб­стве солдат, и сделать из этих кандалов тесные мун­диры и штаны можно лишь при полном равнодушии к пафосу поэзии Шевченко.

Возмущенный беззакониями окружающей жизни, Шевченко восклицает в том же «Сне»:

Бо немае Господа на неб!...

Слова недвусмысленные, и означают они: «В небе нет бога». Переводчик же передает это безбожниче-ское восклицание так:

Потому что Бог нам не ограда 2.

Выходит, что бог все-таки есть в небесах, но не же­лает оградить нас от бедствий.

1 Т. Г. Шевченко. Кобзарь в переводе Ф. Сологуба. Л.,
1934, стр. 174. В дальнейшем это издание обозначается сокра­
щенно — Ф. Сологуб.

2 Ф. Сологуб, стр. 168.

312


Другой переводчик, Иван Белоусов, передавая то же самое восклицание «нет бога», еще дальше откло­няется от подлинника:

Вот и вся вам От бога награда!'

То есть опять-таки: бог существует, но не желает осчастливить нас своим милосердием.

Оба перевода сделаны уже в советское время, так что и речи не может быть о каких-нибудь стеснениях царской цензуры.

В том же «Сне» Шевченко как подлинный револю­ционер утверждает, что нам нечего убаюкивать себя надеждами на загробное счастье. Нужно биться за рай земной, ибо рая небесного нет:

А ви в ярм! падаете Та якогось раю На т!м свт благаете? Немае! немае!

Переводчик же заставляет Шевченко высказывать прямо противоположную мысль:

Так на этом свете

Рая, что ли, вы хотите? ..

Нету рая! Нету!2

Иными словами, нечего мечтать о возможном сча­стье людей на земле («на этом свете»), давайте меч­тать о небесном блаженстве.

Такую же реакционную проповедь влагает в уста Шевченко и другой переводчик, Иван Белоусов:

Сами вы в ярмо идете,

Дожидаясь рая

На земле здесь. Не дождаться3.

Тут дело не в искажении трех строк того или иного стихотворения Шевченко, а в искажении всего его



1 Т. Г. Шевченко. Запретный Кобзарь, собрал И. А. Бело­
усов. М., 1918, стр. 4. В дальнейшем это издание обозначается
«Запретный Кобзарь».

2 Ф. Сологуб, стр. 168.

3 «Запретный Кобзарь», стр. 4.

313


духовного облика. Шевченко был несокрушимо уверен, что люди завоюют себе рай именно здесь, на земле, а переводчики заставляют его издеваться над своим ос­новным убеждением.

В той же сатире Шевченко обличает помещичьего сына, развратного пьяницу, пропивающего крестьян­ские души, то есть своих крепостных.

У Сологуба же эти крестьянские души заменены в переводе собственной душой барчука, и таким обра­зом читателям внушается мысль, будто Шевченко бла­гочестиво хлопочет о душе этого богатого грешника:

А барчук не знает:

Он с двадцатой, недолюдок,

Душу пропивает'.

В «Сне» есть немало стихов, направленных против царей. Шевченко изображает здесь партию каторжни­ков, добывающих золото в недрах Сибири, —

Щоб пельку залити Неситому, —

то есть, чтобы залить этим золотом ненасытную глотку царя.

У Белоусова же эти строки переданы с отвлечен­ной безличностью:

Чтоб заткнуть чем было глотку У несытых и у злых!.

Царь Николай в этом переводе исчез. Его заме­нили какие-то безыменные, туманно безличные «несы­тые и злые». Конкретность шевченковского обличения исчезла.

В том же «Сне» Шевченко протестует против коло­ниальной политики русских царей, которые, по его выражению, алчно глядят на край света, нет ли где плохо защищенной страны. Эти строки, осуждающие хищническую политику Николая I, переданы Белоусо-вым так:

1 Ф. Сологуб, стр. 171.

8 «Запретный Кобзарь», стр. 9.

314


А кто жадным оком Всё (!) увидит, всё усмотрит (?1), Заберет с собою'.

В этой расплывчатой фразе опять-таки совершенно пропал конкретный смысл обличений Шевченко. Вме­сто «страны на краю света» (очевидно, Кавказа), к за­воеванию которой стремился тиран, введено неопреде­ленное «всё», которое кто-то канцелярски «усматри­вает»— не грабит, а только усматривает.

Так искажали переводчики стихотворения Шев­ченко уже в революционное время. Можно себе пред­ставить, сколько искажений вносили они в текст «Коб­заря» в прежнюю эпоху, при царской цензуре.

Всем памятно, например, шевченковское стихотво­рение о булатном ноже: о том, как доведенный до отчаяния украинский батрак точит нож на господ и попов, прячет его в голенище и пытается этим ножом добиться правды от своих угнетателей. В подлиннике этот нож зовется у поэта товарищем:

Ой, виострю товарища

(то есть наточу нож), Засуну в халяву, Та шду шукати правди I Tiel слави.

Переводчик же (Соболев) в угоду цензуре или по собственной прихоти выбросил из этого стихотворения важнейшее слово: нож, и таким образом мститель-бун­тарь превратился у него в кроткого елейного стран­ника, который ковыляет по тихим полям и, шамкая, вопрошает: где правда?

Я отправлюсь с верным другом

(Должно быть, с таким же богобоязненным стран­ником.)

В путь не для забавы,

«Запретный Кобзарь», стр. 4.

315


(Должно быть, для молитвы и поклонения мо­щам.) '

Вообще реакционные переводчики принимали са­мые разнообразные меры, чтобы представить прокли­нающую поэзию Шевченко возможно елейнее, идил­личнее, благодушнее, кротче.

Даже в изображение пейзажа вносили они эту не­свойственную Шевченко елейность. Есть у него, напри­мер, стихотворная зарисовка с натуры «За сонцем хмаронька плыве», в которой он как истый живописец изображает переменчивые краски летнего предвечер­него неба над тихим Аральским морем. Там он гово­рит, что сердце у него как будто отдыхает, когда он видит розовую — нежную и мягкую — мглу, лежащую над синим простором. Чуть только переводчик увидел эти два слова: «сердце отдыхает», он сделал из этих двух слов вот такие четыре строки отсебятины:

О, если б средь этой природы Пожить мне на свете немного, Душа бы моя отдохнула, Я крепче бы веровал (!) в бога (!) 2.

Из двух шевченковских слов — целых девятнадцать отсебятин — невероятный процент! И как бесстыдно эти отсебятины извращают самую личность Шевченко, трагическую его биографию. Ведь он в ту пору жил в ссылке в ненавистной ему пустыне и не только не жаждал «пожить немного средь этой природы», но лишь о том и мечтал, как бы ему очутиться от этой природы подальше!

И главное: он никогда и нигде не высказывал бла­гочестивых желаний «крепче уверовать в бога». Это благочестие навязано ему переводчиком.



1 «Кобзарь» Тараса Шевченко, издание четвертое, под ред.
Н. В. Гербеля. М., 1905, стр. 308. В дальнейшем — четвертое изда­
ние Н. Гербеля. Я не думаю, чтобы это издание редактировал
Гербель. В ту пору Гербеля давно уже не было в живых. Похоже,
что издатель Клюкин, вообще печатавший низкопробные книги,
взял третье издание гербелевского «Кобзаря» и прибавил к нему
множество плохих переводов, которых Гербель никогда не видал.

2 Четвертое издание Н. Гербеля, стр. 258.

316


Иные переводчики выворачивали стихи «Кобзаря», так сказать, наизнанку, то есть придавали им смысл прямо противоположный тому, какой придавал им Шевченко. Просто не верится, что это сходило им с рук.

У Шевченко, например, есть стихотворение «Ой, крикнули cipi'i гуси» — о том, как вдова отдает своего единственного сына в Запорожскую Сечь. Поэт отно­сится к ее поступку с несомненным сочувствием. Пе­реводчик же подменяет Запорожье николаевской сол­датской казармой и как ни в чем не бывало пишет в своем переводе:

И к царю (!) на службу сына Отдала вдовица ',—

то есть заставляет украинскую женщину добровольно отдавать своего сына на двадцатипятилетнюю цар­скую каторгу, заставляет поэта-революционера воспе­вать то, что было наиболее ненавистно ему.

У переводчика Славинского такое нарочитое из­вращение революционной поэзии Шевченко принимает характер демонстративного издевательства.

Славинский так пересказывает в своем переводе злую сатиру Шевченко на царя Александра II, что сатира звучит, как хвалебная ода! В сатире — поле­мика с либералами шестидесятых годов. Известно, что тотчас же после воцарения Александра II либералы провозгласили нового царя чуть не ангелом, который не сегодня-завтра осчастливит народ. Для разоблаче­ния этих либеральных иллюзий Шевченко написал злую притчу о Нуме Помпилии, который, по утвержде­нию поэта, хоть и славился своим благодушием, но всю жизнь только и думал о том, как бы заковать свой народ в кандалы.

Даже тогда, когда Нума Помпилии с ласковой улыбкой прогуливается в идиллической роще, Шевчен­ко знает, что в уме у него цепи для его возлюбленных римлян.

1 Четвертое издание Н. Гербеля, стр. 293.

317

Вот перевод этой притчи, сделанный советским пе­реводчиком Минихом.

В былые дни, во время оно, Помпилий Нума, римский царь, Тишайший, кроткий государь, Уставши сочинять законы, Пошел однажды в лес гулять. Чтоб там, для отдыха поспавши, Додумать — как бы заковать Всех римлян в цепи. И, нарвавши Лозы зеленой по пути, Из прутьев петлю стал плести На чью-то шею. Вдруг нежданно Он онднт, что в тени платана Спит девушка среди цветов.., Но на цветы взирает Нума И на девицу, мудр и тих, А в голове одна лишь дума: «Как подданных сковать своих?»

Перевод слабоватый, но мысль подлинника пере­дает верно. А либеральный литератор Славянский не только вычеркивает из текста своего перевода и «цепи», и «петли», и «оковы», и «путы», но, словно в насмешку над автором, подменяет все эти каторжные, острожные термины высокоблагородными словами, свидетельствующими о политической мудрости и доб­росердечии царя.

У Шевченко сказано «цепи», а он переводит — «книги»!! У Шевченко сказано «кандалы», а он пере­водит— «права», то есть права раскрепощенного на­рода, — так что его перевод навязывает шевченков­скому стихотворению идею, которая была наиболее ненавистна Шевченко и которая диаметрально проти­воположна тому, что высказано в подлинном тексте.

В переводе это сатирическое стихотворение кон­чается так:

Но далеко парит он думой,

Средь прав (!) и книг (!) его мечты1.

Если бы такую шулерскую проделку позволил себе кто-нибудь в клубе за картами, его били бы нещадно

1 Т. Г. Ш е в ч е н к о. Кобзарь, под ред. М. Славинского. СПб., 1911, стр. 243. В дальнейшем — М. Славинский.

318


подсвечником. У нас же никтр из критиков даже не запротестовал против этого сознательного искажения идеологии Шевченкр, может быть, потому, что подоб­ные искажения были в ту пору оОычными.

Скажут: переводчик не виноват, он был подвластен цензуре. Но ведь никакая цензура не могла заставить его писать эту притчу навыворот. Он мог совсем не печатать своего перевода, он мог заменить запрещен­ные строки точками, но превращать сатиру в дифи­рамб— это предел непристойности.

Чем же объяснить такие злостные искажения шев­ченковских текстов, ставшие устойчивой традицией среди обширной группы его переводчиков?

В первое время эти искажения как будто не угро­жали Шевченко. В начале шестидесятых годов, едва он вернулся из ссылки, его стали переводить главным образом близкие ему по убеждениям люди, револю­ционеры-демократы Михаил Михайлов, Николай Ку­рочкин, петрашевец Плещеев...

Единомышленники Чернышевского, они могли бы точнее других переводчиков выразить в своих перево­дах революционную направленность подлинника. Но Михайлов умер, а Плещеева и Курочкина так прида­вила цензура, усилившая свою строгость после пре­словутых петербургских пожаров, что нечего было и думать о переводе стихов. Хотя революционная демократия России встретила вернувшегося из ссылки Шевченко восторженной и благодарной любовью, хотя Чернышевский и Добролюбов приветствовали его как соратника, хотя передовая русская молодежь того вре­мени при его выступлениях устраивала ему такие ова­ции, что однажды, как говорит Штакеншнейдер, он едва не лишился чувств', эта его крепкая связь с ре­волюционными кругами шестидесятых годов была пре­рвана перешедшей в наступление реакцией.

В первое же. пятилетие после его смерти уже почти никого не осталось из тех, кто ценил в нем собрата по революционной борьбе.



1 Е. А. Штакеншнейдер. Дневник и записки (1854— 1886). М.—Л., «Academia», 1934, стр. 269—270.

319


Усмирение восставших поляков, расправа властей с Чернышевским и Михаилом Михайловым, диктатура Каткова, каракозовский выстрел, белый террор Мура­вьева-Вешателя, разгром «Современника» и «Русского слова» — все эти события, происшедшие в первое же пятилетие после смерти Шевченко, отнюдь не способ­ствовали внедрению его революционной поэзии в рус­скую литературу той эпохи.

Вот и случилось, что, вследствие этой вынужденной немоты единомышленников Шевченко, за переводы его «Кобзаря» взялись враждебные его убеждениям люди, не принимавшие ни его заветных идей, ни его новатор­ской, сложной и смелой эстетики. И началась фальси­фикация наследия Шевченко.

Этой фальсификации немало способствовала, ко­нечно, цензура.

Даже в 1874 году она не позволила переводчику Чмыреву воспроизвести строку «Кобзаря», где гово­рится, что коса смерти не щадит и царей. Царей было предписано числить бессмертными, и вместо этой стро­ки в книге Чмырева цензурой были проставлены точки'. Что же говорить о «Завещании», о «Кавказе», о «Сне», о поэме «Цари», о всех революционных сати­рах и поэмах Шевченко? Нужно было, чтобы читатель и не подозревал о существовании этих поэм. Цензура так ловко подтасовывала стихи «Кобзаря», что «Коб­зарь» на целые полвека превратился из книги вели­кого гнева в сентиментально-буколический песенник о вишневых садах и чернобровых красавицах.

Впрочем, дело, конечно, не только в цензуре. Не дико ли, что среди переводчиков был, например, Все­волод Крестовский, воинствующий монархист, крайний правый? Был, как мы видели, и националист либе­рального толка М. А. Славинский, кровно заинтересо­ванный в том, чтобы по возможности утаить от чита­теля интернационалистические идеи Шевченко.

Были, конечно, и переводчики противоположного лагеря. Из них мы должны помянуть демократа семи-



1 «Кобзарь» Т. Г. Шевченко в переводе Н. А Чмырева. М., 1874, стр. 157.

320


десятых годов Пушкарева, упорно переводившего — одно за другим — те из дозволенных цензурой стихо­творений Шевченко, которые были наиболее насыщены ненавистью к тогдашнему строю: «Неофиты», «Вар­нак», «Мен! однаково», «У бога за двёрми». Но, во-пер­вых, он не был мастером поэтической формы, а во-вто­рых, количество его переводов было весьма незначи­тельно по сравнению с количеством переводов хотя бы Славинского, который — при шумном одобрении кри­тики— перевел и проредактировал сто девяносто пять стихотворений Шевченко, то есть девять десятых всего «Кобзаря»...

II

БОРЬБА СО СТИЛЕМ ШЕВЧЕНКО

Приводимые примеры напоминают нам снова и снова, что перевод зачастую есть беспощадная борьба переводчика с переводимым писателем, поединок не на жизнь, а на смерть. Борьба эта почти всегда бессозна­тельная. Сам того не подозревая, переводчик нередко является в своих переводах ярым врагом переводимого автора и систематически, из страницы в страницу уби­вает в его творчестве все наиболее ценное, самую основу его творческой личности.

Ибо в том и заключается жестокая власть перевод­чика над переводимым писателем, что каждый пере­водчик так или иначе воссоздает в своем переводе себя, то есть стиль своей собственной личности.

Случается, иной из них простирает эту власть до того, что делает каждого переводимого автора как бы своим двойником. Это горе не раз выпадало на долю Шевченко. В одном из русских переводов «Кобзаря» есть, например, такие четыре строки:

Но увы, нельзя жениться По закону на еврейке... И сидит краса-жидовка, Словно в клетке канарейка '.

Ничего похожего на «канарейку-еврейку» Шев­ченко, конечно, никогда не писал. Вся эта пошлость всецело принадлежит переводчику, и он охотно наде­ляет своими щедротами великого лирика.

В одной из шевченковских баллад три запорожца клянутся отдать своей возлюбленной все, что она по­желает, за одну лишь «годину» любви, а в переводе:

За один часочек,

За один разочек. (!!!)

Страшно подумать, что этот оголтелый «разочек» читатели могли принимать за подлинный шевченков­ский стиль.

1 Четвертое издание Н. Гербеля, стр. 192. 322

Десятки лет продолжалось такое навязывание ге­ниальному мастеру — стиля его переводчиков.

Тут дело отнюдь не в случайных, разрозненных отклонениях от подлинника, какие бывают во всех пе­реводах, а в основной тенденции отклонений от под­линника.

Прочел, например, переводчик Васин в «Назаре Стодоле»:

У меня печенки воротит —

и заменил их возвышенным сердцем:

У меня сердце перевертывается '.

Не мог же он допустить, в самом деле, чтобы Шев­ченко говорил о каких-то печенках!

Другой переводчик, Соболев, прочел у Шевченко, как чумаки, хороня умершего в дороге товарища, «за­вернули його у тую рогожу», и вместо строки о рогоже напечатал такие стихи:

Сырой землей любовь мою От света божия укрыли 2.

«Свет божий», «сырая земля», «укрытая землею любовь» — какие угодно банальности, лишь бы не чу­мацкая рогожа!

Такими мелкими, почти незаметными подтасов­ками вели эти люди борьбу со стилем Шевченко, уни­чтожая по силе возможности его конкретные образы и заменяя их эстетскими штампами.

Характерно, что переводчик Славинский, подчи­няясь все той же парфюмерной эстетике, самостоя­тельно выбросил из своих переводов и «рогожу», и «живот», и «печенки» — и даже... «собачий лай»!

Когда Шевченко, разгневанный молчанием крити­ков, сердито сказал, что никто из них даже «не залает на него и не тявкнет», Славинский счел эту фразу не­допустимой грубостью и вместо нее написал:

Но обо мне молчат упорно3.

1 Четвертое издание Н. Гербеля, стр. 343.

2 Там же, стр. 303.

3 М. Славинский, стр. 244.

323


Этот «роковой поединок» переводчика с автором длится на всем протяжении книги Славинского. Он берет, например, у Шевченко такое двустишие:

Маю серце широкее Hi з ким подмити —•

и делает из этих немногословных стихов длинный ка­талог лакированных пошлостей:

Грусть мне сердце гложет, (!) Широко открыл я сердце Для людей и света, (!) Но хиреют и тускнеют, (!) Вянут без ответа (!) Сердца яркие (!) желанья (!) И мечты в неволе. (!) '

Восклицательными знаками в скобках отмечены те стихи, которых в подлиннике нет и никогда не бывало. Превратить лаконичные строки в дешевый словоблуд-ный романс — такова тенденция переводчика бук­вально на каждой странице.

Одной из особенностей сложного, смелого и само­бытного стиля Шевченко является свободное внедре­ние в стих простых, разговорных, народных, бытовых интонаций: «А поки те, да се, да оне», «скачи, враже, як пане каже, на те вш багатий», «а вш бугай соб! здоровий, лежить аж стогне, та лежить», «тод! пов)'-сили Христа, и тепер не втж би син Mapi'i», «облизався неборака», «аж загуло», «та верещать. .. та як рев-нуть», «пропало як на собащ».

Такая народная речь ненавистна всем этим ревни­телям банального стиля. Им хотелось бы, чтобы Шеи-ченко писал более высокопарно, кудревато и книжно, и во всем «Кобзаре» они без следа уничтожили живые народные приметы стиха.

Такие, например, выражения Шевченко, как «по-росяча кров», «вс1 полягли, мов поросята», «Яременка в пику пише», кажутся Славинскому невыносимо вульгарными, и он уничтожает их одно за другим.



1 М. С л а в и н с к и и, стр. 212. 324

Великолепные по народной своей простоте две строки:

А я глянув, подивився, Та аж похилився! —

Славянский переводит таким конфетным романсо-вым слогом:

Я взглянул, и горький ужас (!) Овладел душою: (!) Что тебе, красотке юной, (!) Суждено судьбою? (!) '

А когда Шевченко говорит по-народному: То так утну, що аж заплачу, —

переводчик, возмущенный таким «мужичьим» оборо­том, переводит:

И песней загорелась грудь2.

Эта загоревшаяся песней грудь демонстративно противоречит эстетике Тараса Шевченко, но что же делать, если всякое отклонение от пошлой красивости кажется переводчику вопиющим уродством, если при всем своем внешнем пиетете к поэзии Шевченко он ла­кирует и подмалевывает ее чуть не в каждой строке.

Шевченко говорит про старуху, что она, идя наве­стить своего заключенного сына, была

Чоршше чорноТ земл!.

Славянский превращает эту древнюю народную формулу — в две строки салонного романса:

И страшен был в лучах заката (!) Землистый цвет ее чела в.

В сущности, он переводит не столько с украинского на русский, сколько с народного — на банально-роман-совый. Небесполезно следить, с каким упорством про-



1 М. Славинский, стр. 241.

2 Там же, стр. 164.

3 Там же, стр. 138.

325


изводит он это систематическое опошление Шевченко. Шевченко говорит, например, с разговорно-бытовой интонацией:

Отаке-то. Що хочете, То те i po6iie.

А Славинский даже эту разговорную фразу заме­няет многословной пошлятиной:

Равнодушен стал я к жизни, К жизненной отраве, Равнодушно внемлю людям, Их хуле, их славе '.

Сочинена целая строфа самой заядлой пошлятины исключительно ради того, чтобы заглушить живую интонацию, свойственную стилю Шевченко.

Казалось бы, чего проще — перевести такую про­стую разговорную фразу Шевченко: «i засшвае, як ум!е» («И запоет, как умеет»). Но именно простота-то больше всего ненавистна переводчикам школы Сла-винского, и он выкамаривает из этой фразы такое:

И снова песен бьет родник (!) И вновь его мечта (!) святая (!) Горит (?) сияньем (!) молодым (?) 2.

Можно себе представить, как при таком закон­ченно пошлом вкусе Славинскому отвратительна фольклорность Шевченко. У Шевченко есть, напри­мер, жалобная народная девичья песня — предельно простая в строгой своей лаконичности:

Ой маю, маю я оченята, Шкого, матшко, та оглядати, Hixoro, серденько, та оглядати!

И вот каким фокстротом звучит эта песня в пере­воде Славинского:

Оченьки мои Негою горят, (?) Но кого огнем Обожжет мой взгляд 3.

1 М. Славинский, стр. 122.

2 Там же, стр. 215.

3 Там же, стр. 241.

326


Помимо искажений фольклорной дикции, какое здесь сокрушительное искажение фольклорного стиля. В подлиннике стиль гениально простой. Ни одного орнамента, ни одной хотя бы самой бедной метафоры. Даже эпитеты совершенно отсутствуют, и все три строфы по своей структуре геометрически правильны, имеют один и тот же трижды повторяющийся словес­ный чертеж:

Ой маю, маю i ноженята,

Та Hi з ким, матшко, потанцювати,

Та hi з ким, серденько, потанцювати!

А Славинский с полным наплевательством к ритму и стилю Шевченко передает эти строки в духе той же цыганщины:

Ноженьки мои Пляшут подо (!) мной, С кем же, с кем умчусь В пляске огневой? '



«Огневая пляска», «обжигающий взгляд», «очи, го­рящие негой», «мечта, горящая молодым сияньем», «грудь, которая загорается песней» — все это стан­дартная пиротехника цыганских романсов, в корне уничтожающая подлинно народный, подлинно реали­стический шевченковский стиль.

Именно этот стиль был так ненавистен Славин-скому, что он буквально засыпал весь шевченковский «Кобзарь» сверху донизу заранее заготовленным хла­мом штампованных образов, таких, как «лазурные дали», «горькая чаша», «пустыня жизни», «золотая мечта», чтобы ни вершка этой замечательной книги в ее подлинном виде не дошло до русского читателя.

И при этом— патологическое недержание речи. Где у Шевченко слово, там у него пять или шесть. Стоит поэту сказать про декабриста царь воли, и вот уже Славинский захлебывается:

Царь мечты (?) и доли, (?) Царь поэзист (?) великой, Провозвестник воли 2.



1 М. Славинский, стр. 241,

2 Там же, стр. 80.

327


И когда девушка говорит в «Кобзаре», что она хо­тела бы жить

Сердцем — не красою, —

Славинский заставляет ее заливаться:

Не хочу я жить красою, Жажду испытать я Ласку нежную и сладость Жаркого объятья '.

Возможно ли представить себе более злое насилие над художественным стилем Шевченко?

Конечно, кроме школы Славинского, были и другие исказители этого стиля.

Были и такие переводчики, которые во что бы то ни стало пытались представить Шевченко ухарем-кудрявичем, придав ему сусальное обличье камарин­ского доброго молодца.

Особенно усердствовал в этом направлении Мей. Стоило Шевченко сказать «земля», Мей переводил «мать сыра земля», стоило Шевченко сказать «горе», Мей переводил «тоска-злодейка» и всякую строчку, где заключался вопрос, начинал суздальским аль:

Аль была уж божья воля. Аль ее девичья доля? 2

Его примеру следовал и Гербель:

И тоскуючи, пытает: Где-то долюшка гуляет? .. Али где-то в чистом поле С ветром носится по воле? .. Ой, не там! Она в светлице У красавицы девицы 3.

Навязывание украинскому лирику народной вели­корусской фразеологии было в ту пору обычным явле-



1 М. Славинский, стр. 76.

2 «Кобзарь» Тараса Шевченко в переводе русских поэтов под
ред. Николая Васильевича Гербеля. СПб., 1876, стр. 61. В даль­
нейшем это издание обозначается сокращенно — Третье издание
Н. Гербеля.

3 Там же, стр. 37.

828


нием. Плещеев, например, при полном попуститель­стве критики превращал Шевченко в Кольцова:

Полюбила я На печаль свою Сиротинушку Бесталанного. Уж такая мне Доля выпала! Разлучили нас Люди сильные, Увезли его — Сдали в рекруты...'

Здесь каждая строка — Кольцов. Но всех пересу­салил Николай Васильевич Берг своим переводом «Гамалея»:

Слышат соколята Гамалея-хвата...

Вольны пташки из тюрьмы Вылетаем снова мы 2.

1 Третье издание Н. Гербеля, стр. 36.

2 Там же, стр. 56, 57.



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   15




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет