{207} «Воццек»
(Г. Бюхнер)
Полноправно вступить в систему современного театра опера может только пройдя через огонь полной своей драматизации. Театр интегрируется неумолимо и деспотически. Все меньше и меньше остается места чистой литературе, чистому танцу, чистой музыке.
Новый расцвет оперы мыслится в создании напряженно-драматического действа, положенного на музыку. Опера подчинит себе театр, только покорясь ему.
В этих новых условиях певец — не голосовой инструмент, а выразитель всех стадий произношения, от пения до повседневной речи.
В этих новых условиях приобретает первостепенное значение и вопрос драматической основы, сюжета оперы. Из двух крайностей — Верди, старательно выискивающего сочинителей для своих элементарных, но и очень эффектных, либретто, и в постепенном подъеме, через Виктора Гюго, шагающего к Шекспиру, вдохновителю его последних опер, и Вагнера, горделиво творящего свои тяжеловесные и драматически довольно неуклюжие драмы, Вагнера, заразившего поколения композиторов {208} своим пристрастием к кустарно-самоделковым пьесам (а «Дальний звон» и, особенно, «Прыжок через тень» тому последние примеры), — из этих двух крайностей паи неожиданно милым становится Верди.
К вопросу о выборе сюжета подошел Альбан Берг с особой осторожностью и проницательностью. Из личных бесед с ним известно, что он набрел на «Войцека» только после долгих и очень тяжелых поисков, и что он до сих пор медлит с работой над новой оперой, так как не в силах остановиться на действительно денном сюжете.
И, правда, нелегко найти драму, подобную «Воццеку». Совершенно необычайная напряженность страстей, заманчивый по своей «антиоперности» реализм, прорезанный сумасшедшими взлетами поэтической мысли, изумляющая «беспрецедентная» лаконичность диалога, словно рожденного для музыкальной передачи — вот особенности этого удивительного произведения, которое из эпохи романтизма, «бури и натиска» словно перепрыгивает в послевоенный немецкий экспрессионизм. Трудно, в самом деле, поверить, что эта драма, насквозь пропитанная болью и ужасом затравленного социальными условиями человека, {209} полная ненависти к тупоумию самодовольного засасывающего мещанства, эта романтическая жажда лучшей жизни и материалистически-неумолимый анализ окружающего — вся эта острейшая смесь сатиры, философии и пафоса была создана в 1836 или 37 году.
И не менее удивительно, что ее автор — Георг Бюхнер, умерший в 1837 году (дата смерти Пушкина!) не достиг и 24 лет, но успел за этот фантастически короткий срок жизни проделать путь неумолимого революционера, усидчивого ученого, страстного поэта.
Биограф Бюхнера указывает, что он как бы соединил в себе несовместимые противоречия в характерах своих родителей. Отец его, скромный дармштадтский врач, ненавидевший практику и проводивший ночи в самодельной своей лаборатории, консерватор и реакционер в политике, материалист и радикал в науке, с такою же энергией преследовал революционные убеждения своего старшего сына, как через двадцать лет защищал не менее сокрушительные взгляды на религию и философию младшего сына Людвига, автора знаменитой «Kraft und Stoff». По-видимому, Бюхнеру приходилось круто от деспотического нрава отца, и когда он, чудом спасшись от ареста после {210} полицейского разгрома всей организации, укрываясь под отцовской кровлей, проводил дни напролет за лабораторной работой, пряча от подозрительного взгляда отца листки своей драмы «Смерть Дантона», которую он тут же и тайком сочинял, когда он каждой ночью, после напряженного дня, убегал через окно из дому, чтобы в полуразвалившемся домике в предместьи города встречаться для конспиративных бесед с дармштадтскими революционерами, а утром опять с наивным видом садился за работу, — в эти фантастические дни, быть может, и начал ему представляться его отец в виде злостного чудака, провинциального маньяка, мечтающего о бессмертной ученой славе, доктора из нашей оперы, который проделывает над Воццеком свои сомнительные эксперименты.
Зато мать его, живое воплощение немецкого романтического идеала, была для него первым источником любви к поэзии, к порывистой, туманной, вольнолюбивой немецкой поэзии, мечтавшей о создании новой Германии, свободной от деспотических князьков и княжеского мещанства. Но очень любопытно, что как раз в том возрасте, где это казалось бы наиболее естественным, Бюхнер не был поэтом. {211} Он стал писать только, когда его переполнили мысли о жизни и революции. В школе же это был мальчик, преданный интересам естествоведения, с взрослым скептицизмом и иронией относящийся к педагогическим методам школьного обучения. И если тетради латинской грамматики он заполнял записями народных песен, то и здесь сказывался инстинкт наблюдателя жизни.
Естественником уехал он в Страсбургский университет. Но здесь определилась вторая струя его жизни. В Страсбурге не откипело еще воспоминание о великой революции. Полунемецкий город, в 1794 году постановивший «раздавить гидру неметчины» ради интересов революции, сохранил еще жар недавних освободительных волнений. Бюхнер становится здесь революционером, и это налагает на его дальнейшую жизнь гораздо больший отпечаток, чем то, что он, как истый романтический юноша, влюбляется в прелестную пасторскую дочку, которой и сохраняет классическую немецкую жениховскую верность до гроба.
Революционером перебирается он через два года, в Гессенский университет, где, по настоянию отца, ему приходится поступать на медицинский факультет. Таинственное перерождение! {212} Из жизнерадостного, скромного студента он превращается в ожесточенного, упорного и скрытного революционера-активиста, организующего сеть тайных революционных кружков.
Удивительно, что этот двадцатилетний мальчик, влюбленный в Шекспира, Гомера и Гете, мечтающий под сводами готических соборов, оказался острым реалистом в политике.
Он старался втолковать своим взбалмошным единомышленникам безнадежность политической революции без социальной, твердя им, что движение может быть успешно, если его начнут не «образованные», а масса, которую и надо привлечь, заботясь не о свободе печати, а о великом «вопросе живота» — экономическом ее положении.
В таком духе и написал он в 1834 году свой замечательный памфлет к крестьянам «Гессенский Вестник», желая в нем «объяснить мужику и сделать расчет, чтобы он понял, что он живет в государстве, где на него падают тяготы, а другим достаются прибыли». Тайный памфлет начинался почти в духе шиллеровских «Разбойников»: «Этот листок должен сказать гессенцам правду, но кто говорит правду, того вешают». Однако, дальше, {213} за лозунгом «мир хижинам, война дворцам» следует самый трезвый и точный обзор финансовой политики Гессенского герцогства, открывающий, как велики подати и на что они идут.
И все-таки Бюхнер оказался тут романтиком. Гессенские мужики не стали читать его послания и аккуратно сдали полиции тюки с брошюрой. Организация попала под удар, и Бюхнеру пришлось скрыться, вернувшись к отцу. Но и здесь его стерегло несчастье. Он получил приказ явиться в полицию, и только самоотверженная решимость младшего брата, который согласился явиться вместо него, чтобы дать ему время убежать за границу, спасла Георга Бюхнера от пожизненной тюрьмы или казни.
Последний период жизни этого удивительного юноши был посвящен драматургии и науке. Он написал диссертацию о нервной системе рыб и был приглашен доцентом по сравнительной анатомии и философии (!) в Цюрих. Работа его здесь сопровождалась величайшим успехом, когда внезапно болезнь прекратила жизнь гениального философа, анатома, поэта и революционера.
Только через сорок лет после его смерти удалось {214} друзьям его памяти химически восстановить карандашные записка на листках с текстом «Воццека». Счастливая случайность вернула нам замечательные наброски трагедии, провозвестницы экспрессионизма.
Те из ленинградцев, которые помнят «Эугена Несчастного», поймут, что здесь — прямое влияние «Войцека». Строй речи, патетика мысли, бурное чередование еден удивительно роднят эти отрывки с общим стилем драм Кайзера, Толлера, Газенклевера. Поразительна глубина и широта захвата в этой простой истории об измене, ревности и убийстве. Маска добродушно-подлого кретина капитана как символ милитаризированного мещанства; Войцек — то солдатик, потеющий на работе, то нежный муж и отец, то больной галлюцинациями, трогательный и жестокий убийца; тамбурмажор — воплощение тупой и хвастливой солдатчины; и Мария, верная жена, страстная мать, грубая девка, кокетничающая дурочка, сумасшедшая любовница, кающаяся Магдалина — все это возникает перед нами в двух-трех жестах, пяти-шести фразах сто лет назад написанного фильма.
1927
Достарыңызбен бөлісу: |