6
John Rainbird neskôr rozmýšľal, že veci sa nemohli zbehnúť lepšie, ani keby to bolo naplánované. A keby tí módni psychológovia stáli za fajku dymu, mohli to naplánovať. No teraz šlo len o šťastnú zhodu okolností vyvolaných poruchou v elektrickej sieti, a to mu konečne umožnilo preniknúť dlátom pod psychologický pancier, ktorým bola obrnená Charlie McGeeová. Šťastná zhoda okolností a jeho vlastná inšpiráciou sa riadiaca intuícia.
Впоследствии Джон Рэйнберд пришел к убеждению, что нарочно подгадать такую карту едва ли было возможно… хотя, будь на плечах у этих модных душеведов голова, а не кочан капусты, они бы эту карту подгадали. На деле же все решила счастливая случайность — свет погас, что позволило ему, Рэйнберду, наконец то поддеть зубилом краешек психологической брони, в которую заковалась Чарли Макги. Счастливая случайность и его сверхъестественное наитие.
Do Charlinho apartmánu vošiel o pol štvrtej, práve keď sa vonku rozpútala búrka. Tlačil pred sebou vozík, ktorý sa v ničom nelíšil od tých, čo používajú chyžné v izbách hotelov a motelov. Mal tam čisté prikrývky a obliečky na podušky, leštidlo na nábytok a šampón na koberce, mal tam vedro a zmeták s handrou na umývanie dlážky. Na jednom konci vozíka bol upevnený vysávač.
Он вошел к Чарли в половине четвертого, когда гроза толькотолько начиналась. Он толкал перед собой тележку, как это делают коридорные в гостинице или мотеле. На тележке были чистые простыни и наволочки, политура для мебели, жидкость для чистки ковров. А также ведро и швабра. К тележке крепился пылесос.
Charlie sedela na zemi pred gaučom, oblečená do žiarivo modrého priliehavého trikotu. Dlhé nohy mala skrížené v pozícii lotosový kvet. Takto sedávala často. Nezasvätený človek by si mohol myslieť, že je pod vplyvom drogy, no Rainbird vedel, že to tak nie je. Ešte vždy dostávala nejaké lieky, no ich dávka bola len symbolická. Všetkých psychológov sklamala vyhlásením, že už nikdy nezapáli oheň. Pôvodne ju mali drogy brzdiť, aby nepodpaľovala, no teraz bolo takmer isté, že to neurobí, takisto, ako pre nich neurobí nič iné.
Чарли сидела в позе лотоса на полу возле кушетки в своем голубом трико. Она подолгу так сидела. Кто другой принял бы это за наркотический транс, только не Рэйнберд. Девочке, правда, еще давали таблетки, но теперешние дозы были скорее символическими. Все психологи с досадой подтвердили: слова Чарли о том, что она не станет больше ничего поджигать, — не пустая угроза. Ее сразу посадили на наркотики, боясь, как бы она не устроила пожар, чтобы сбежать, но, похоже, это не входит в ее намерения… если у нее вообще есть какие то намерения.
„Ahoj, malá,“ pozdravil Rainbird. Vzal z vozíka vysávač.
— Привет, подружка, — сказал Рэйнберд и отсоединил пылесос.
Pozrela naňho hore, no neodpovedala. Zapol vysávač. Vtedy elegantne vstala a odišla do kúpeľne. Dvere za sebou zatvorila.
Она взглянула на него, но ничего не ответила. Когда заработал пылесос, она грациозно поднялась с пола и ушла в ванную. Дверь за ней закрылась.
Rainbird vysával koberec. Nemal nijaký plán. V tomto prípade si bolo treba všímať nepatrné znamenia a signály, riadiť sa nimi a postupovať podľa nich. Jeho obdiv k dievčine nič neskalilo. Jej otec sa zmenil na tučný, apatický nákyp. Psychológovia majú na to vlastné termíny – šok z drogovej závislosti a strata identity a deprivácia a odbúranie osobnosti – no podstatné bolo, že on sám sa vzdal, a teda z tejto rovnice môže byť vylúčený. Dievča neurobilo nič také. Jednoducho sa stiahlo do seba. A Rainbird nikdy nepociťoval tak veľmi, že je Indián, ako keď bol blízko Charlie McGeeovej.
Рэйнберд принялся чистить ковер. В голове у него не было четкого плана. Какой тут план? — лови на ходу любой намек, малейшее движение и, зацепившись за него, устремляйся вперед. Он не переставал восхищаться девочкой. Ее папаша расползался как студень, что на языке врачей выражалось терминами «подавленность» и «распад личности», «мысленный эскепизм» и «утрата чувства реальности», ну а проще говоря, он сломался, и на нем смело можно было ставить крест. А вот девочка, та не сдалась. Она просто ушла в свою раковину. Оставаясь один на один с Чарли Макги, Рэйнберд вновь становился настоящим индейцем, не позволяющим себе расслабиться ни на минуту.
Vysával a čakal, že vyjde von. Možno. Zdalo sa mu, že teraz vychádza z kúpeľne trochu častejšie. Spočiatku tam vždy ostala skrytá, až kým neodišiel. Teraz občas vyšla a pozorovala ho. Možno to spraví aj dnes. A možno, že nie. Treba čakať. A všímať si znamenia.
Он скреб ковер пылесосом и ждал — может быть, она к нему выйдет. Пожалуй, в последнее время она стала чаще выходить из ванной комнаты. Поначалу она отсиживалась там, пока дверь за ним не закрывалась. Теперь иногда выглядывает, наблюдает за его работой. Может, и сегодня выглянет. А может, нет. Он будет ждать. И ловить малейший намек.
7
Charlie sedela v kúpeľni za zatvorenými dverami. Mohla ich zamknúť, keby bola chcela. Predtým než prišiel upratovač, cvičila jednoduchý cvik, ktorý si našla v knihe. Upratovač prišiel spraviť poriadok. Sedela na záchodovom sedadle a cítila, aké je studené. Biele svetlo žiariviek okolo zrkadla spôsobovalo, že všetko vyzeralo chladné a priveľmi jasné.
Чарли только притворила дверь в ванную. Запереться не было возможности. До прихода уборщика она осваивала несложные упражнения, вычитанные из книги. Сейчас уборщик наводит там порядок. До чего холодное это сиденье. И свет от люминесцентных ламп, отраженный в зеркале, тоже делает все вокруг неправдоподобно белым и холодным.
Spočiatku tu s ňou bývala spoločníčka, asi štyridsaťpäťročná žena. Snažila sa byť materská, no materská spoločníčka mala zlé zelené oči so škvrnkami. Škvrnky boli ako ľad. Títo ľudia zavraždili jej skutočnú mamu a teraz od nej chceli, aby tu bývala s materskou spoločníčkou. Charlie im povedala, že ju nechce. Smiali sa. Tak Charlie prestala rozprávať a nepovedala jediné slovo, kým materská spoločníčka nezmizla aj s ladom v zelených očiach. Uzavrela dohodu s Hockstetterom: bude mu odpovedať na otázky, a iba jemu, ak dá materskú spoločníčku preč. Jediný, koho chcela, bol jej otec, a keď nemôže byť s ním, bude radšej sama.
Сначала вместе с ней жила «добрая тетя» лет сорока пяти. Она должна была заменить ей маму, но «добрую тетю» выдавал жесткий взгляд. Ее зеленые глаза посверкивали как льдинки. Они убили мою маму, сказала себе Чарли, а вместо нее присылают неизвестно кого. Она заявила, что не хочет жить ни с какой «мамой». Ее заявление вызвало улыбки. Тогда Чарли поставила условие этому Хокстеттеру: если он уберет зеленоглазую, она будет отвечать на его вопросы. Чарли перестала разговаривать и не проронила ни звука, пока не избавилась от «мамы» и ее леденящих глаз. Она хотела жить с одним человеком, папой, — а не с ним, так ни с кем.
Častokrát sa jej zdalo, že posledných päť mesiacov (povedali jej, že to bolo päť mesiacov, nezdalo sa to toľko) bol iba sen. Nemala ako zaznamenávať čas, tváre prichádzali a odchádzali bez toho, aby utkveli v pamäti, zbavené tiel ako balóny, ani strava nemala osobitnú chuť. Niekedy sa sama cítila ako balón. Akoby sa vznášala. No myseľ jej hovorila, že je to tak správne. Zabíjala. Porušila najvážnejšie z desatora prikázaní a určite príde do pekla.
Во всех отношениях пять месяцев, что она провела здесь (эту цифру ей назвали, сама она потеряла ощущение времени), казались ей сном. Еда не имела вкуса. Все дни были на одно лицо, а человеческие лица безликими, они вплывали и выплывали как бы вне туловища, точно воздушные шары. Она и себе самой порой казалась воздушным шаром. Летит и летит. Разве только в глубине души гнездилась уверенность: так мне и надо. Я убийца. Я нарушила первейшую из заповедей и теперь попаду в ад.
Rozmýšľala o tom v noci, keď boli svetlá stlmené, takže celý apartmán pripomínal sen. Všetko videla. Chlapov na verande s korunami z plameňov na hlavách. Vybuchujúce autá. Sliepky, ktoré zachvátil oheň. Zápach spáleniny, ktorý bol vždy zápachom zotletej výplne, zápachom jej medvedíka.
Чарли думала об этом по ночам, когда приглушенный свет заливал спальню, и тотчас появлялись призраки. Бегущие люди с огненным ореолом вокруг головы. Взрывающиеся машины. Цыплята, поджаренные заживо. И запах гари, всегда вызывающий в памяти другой запах — тлеющей набивки плюшевого медвежонка.
(a páčilo sa jej to)
(и ей это нравилось)
V tom to bolo, to bol problém. Čím častejšie to robila, tým sa jej to väčšmi páčilo, čím častejšie to robila, tým väčšmi pociťovala svoju moc, čosi živé, čo ustavične rástlo. Podobalo sa to obrátenej pyramíde a čím viac toho človek spravil, tým ťažšie to šlo zastaviť. Bolelo zastaviť sa
То то и оно. В том то и беда. Чем дальше, тем больше ей это нравилось; чем дальше, тем сильнее ощущала она свое могущество, этот живой источник, набирающий и набирающий силу. Это ощущение казалось ей похожим на сноп света: чем дальше, тем шире и шире… Мучительно трудно бывает остановиться.
(a bolo to zábavné)
(даже дух захватывало)
a preto to nechcela už nikdy viac urobiť. Radšej zomrie, než by to urobila opäť. Možno tu aj tak musí zomrieť. Vôbec ju neľakala predstava, že zomrie v spánku.
И поэтому она остановится сейчас. Умрет здесь, но зажигать ничего не станет. Вероятно, она даже хотела умереть. Умереть во сне — ведь это совсем не Страшно.
Jediné dve tváre, ktoré vnímala, boli Hockstetterova a tvár toho upratovača, čo každý deň prichádzal upratovať jej apartmán. Charlie sa ho raz spýtala, prečo chodí každý deň, veď ona nenarozhadzuje.
В ее сознании запечатлелись только два человека — Хокстеттер и этот уборщик, наводивший каждый день порядок в ее жилище. Зачем так часто, спросила она его однажды, когда здесь и так чисто.
John – tak sa volal – vytiahol pokrčený papier zo zadného vrecka a z vrecka na blúze lacné večné pero. Povedal: „Je to moja práca, malá.“
Джон — так его звали — вытащил из заднего кармана старенький замусоленный блокнот, а из нагрудного кармана грошовую шариковую ручку. Вслух он сказал: «Работа, подружка, у меня такая».
A na papier napísal: Lebo sú idioti, len preto!
А в блокноте написал: «Куда денешься, когда они тут все дерьмо?»
Len-len že sa nerozchichotala, no včas ju zastavila spomienka na chlapov s korunami z plameňov na hlavách, na chlapov, čo zapáchali ako zotletý medvedík. Chichotanie mohlo byť nebezpečné. A tak jednoducho predstierala, že poznámku nezbadala alebo jej nerozumela. Upratovač mal znetvorenú tvár. Nosil pásku na oku. Bolo jej ho ľúto. Raz sa ho takmer spýtala, ako sa mu to stalo – či mal dopravnú nehodu alebo čo – no to mohlo byť ešte nebezpečnejšie než chichotanie sa na jeho poznámke. Nevedela prečo, ale cítila to každým nervom.
Она чуть не прыснула, однако вовремя вспомнила про людей с огненным ореолом вокруг головы и про запах человеческого мяса, напоминающий запах тлеющего плюшевого медвежонка. Смеяться опасно. Поэтому она сделала вид, что не разглядела записку или не поняла ее. С лицом у этого уборщика было что то жуткое. Один глаз закрывала повязка. Ей стало жаль его, она уже собиралась спросить, из за чего это — автомобильная авария или другое несчастье, но тут же подумала, что это еще опаснее, чем прыснуть от фразы в блокноте. Она не смогла бы этого объяснить, просто интуитивно чувствовала каждой клеточкой.
Tvár mal hroznú, keď sa to tak vzalo, no on sa zdal celkom príjemný a tvár vlastne nemal o nič horšiu než malý Chuckie Eberhardt voľakedy v Harrisone. Raz, keď mal Chuckie tri roky, jeho matka pražila zemiaky a Chuckie si na seba stiahol zo sporáka panvicu s horúcim tukom a takmer z toho zomrel. Ostatné deti ho niekedy potom prezývali Chuckie Hamburger alebo Chuckie Frankenstein a Chuckie plakal. Bolo to od nich podlé. Nevedeli pochopiť, že také čosi sa môže stať hociktorému malému decku. Keď máš tri roky, nepojedol si ešte všetku múdrosť sveta.
Вообще он производил приятное впечатление при всей своей страхолюдной внешности, с которой, кстати, вполне мог бы поспорить Чак Эберхардт, ее сверстник из Гаррисона. Когда Чаку было три года, он опрокинул на себя сковородку с кипящим жиром, и это едва не стоило ему жизни. Мальчишки потом дразнили Чака Шкваркой и Франкенштейном, чем доводили его до слез. Это было гадко. Никому и в голову не приходило, что такое может случиться с каждым. В три то года головенка маленькая и умишко соответственный.
John mal tvár celú zjazvenú, ale to ju neľakalo. Ľakala ju Hockstetterova tvár, a tá bola – okrem očí – taká obyčajná ako tvár hocikoho iného. Ale oči mal ešte horšie ako jej „materská spoločníčka“. Mal vo zvyku sliediť nimi za tebou. Hockstetter od nej chcel, aby zapaľovala. Neprestajne to od nej žiadal. Vzal ju do akejsi miestnosti, a raz tam boli potrhané kúsky novín, inokedy malé sklené misky plné oleja a potom iné veci. A všetky otázky, všetka predstieraná náklonnosť, všetko vždy vyústilo do toho istého: Charlie, zapáľ to.
Исковерканное лицо Джона ее не пугало. Ее пугало лицо Хокстеттера, хотя оно ничем не выделялось — только что глазами. Глаза у него были еще ужаснее, чем у «доброй тети». Они впивались в тебя. Хокстеттер уговаривал Чарли поджечь что нибудь. Клещом вцепился. Он приводил ее в кабинет, где иногда лежали скомканные газеты, стояли стеклянные плошки с горючей смесью или что то в этом роде. Он расспрашивал ее о том о сем и сюсюкал, а кончалось всегда одним: Чарли, подожги это.
Bála sa Hockstettera. Vycítila, že všetko… všetko…
С Хокстеттером ей было страшно. Она чувствовала, что у него в запасе много разных… разных
(to) by bol schopný voči nej použiť, aby ju prinútil podpaľovať. Ale ona nebude. Lenže sa bála, že by mohla. Hockstetter použije hocičo. Hockstetter nehrá čestne, a raz v noci sa jej snívalo, že ho podpálila a zobudila sa s rukami pritisnutými na ústa, aby zadržala výkrik.
(хитростей) хитростей, и с их помощью он заставит ее что нибудь поджечь. Нет, она не будет. Но страх подсказывал ей, что будет. Хокстеттер ни перед чем не остановится, для него все средства хороши. Однажды во сне она превратила его в живой факел и в ужасе проснулась, зажимая руками рот, чтобы не закричать.
Jedného dňa, ako sa to, samozrejme, dalo očakávať, sa spýtala osudovú otázku, kedy uvidí otca. Často na to myslela, a nespytovala sa, lebo vedela, čo jej odpovedia. No v ten deň sa cítila mimoriadne unavená a skleslá a akosi jej to vykízlo.
Как то раз, желая оттянуть неизбежный финал, она спросила у Хокстеттера, когда ей разрешат увидеться с папой. Она бы давно спросила, если бы наперед не знала ответ. Но тут она была особенно усталая и подавленная, и вопрос вырвался сам собой.
„Charlie, myslím, že vieš, čo ti na to odpoviem,“ vyhlásil Hockstetter. Ukázal na stôl v malej miestnosti. Bola tam kovová tácňa s kopou drevených hoblín.
— Чарли, ты же знаешь, что я тебе отвечу. — Хокстеттер показал на стол в нише. Там на металлическом подносе лежала горкой деревянная стружка.
„Keď to zapáliš, hneď teraz ťa zoberiem k otcovi. O dve minúty s ním môžeš byť.“
— Подожги это, и я сразу отведу тебя к отцу. Ты можешь увидеть его хоть через две минуты.
Upieral na ňu chladné pátravé oči a pery rozťahoval v širokom kŕčovitom úsmeve.
— Взгляд у Хокстеттера был холодный, цепкий, а рот растягивался в эдакой свойской улыбочке.
„No čo povieš?“
— Ну что, по рукам?
„Dajte mi zápalky,“ odvetila Charlie a v očiach cítila slzy.
— Дайте спички, — сказала Чарли, чувствуя, как подкатывают слезы.
„Zapálim to.“
— Дайте спички, и я подожгу.
„Zapáľ to tak, že na to pomyslíš. Veď to vieš.“
— Ты можешь это сделать одним усилием воли. Разве не так?
„Nie. Nemôžem. A aj keby som mohla, nechcem. Je to zlé.“
— Нет. Не так. А если даже могу, все равно не буду. Нельзя.
Hockstetter na ňu pozeral zachmúrene, kŕčovitý úsmev sa rozplynul.
Свойская улыбочка Хокстеттера увяла, зато в глазах изобразилось участие.
„Charlie, prečo ubližuješ sama sebe? Nechceš vidieť ocka? On ťa chce vidieť. Povedal mi, aby som ti odkázal, že s tým súhlasí.“
— Чарли, зачем ты себя мучаешь? Ты ведь хочешь увидеть папу? И он тебя тоже. Он просил тебе передать, что поджигать можно.
A vtedy sa naozaj rozplakala, plakala usedavo a dlho, lebo ho naozaj chcela vidieť. Už nechcela ani deň, ani minútu túžiť po jeho prítomnosti iba v myšlienkach a nevidieť ho, nebyť v jeho pevnom objatí. Hockstetter sa prizeral, ako plače, a na tvári sa mu nezjavila ani náklonnosť, ani ľútosť, ani láskavosť. Bola tam len opatrná vypočítavosť. Ach, ako ho nenávidela!
И тут слезы прорвались. Она плакала долго, навзрыд; еще бы ей не хотелось его увидеть, да она каждую минуту думала о нем, тосковала, мечтала оказаться под защитой его надежных рук. Хокстеттер смотрел, как она плачет, и в его взгляде не было ни теплоты, ни симпатии, ни даже сожаления. Зато было другое — расчет. О, как она его ненавидела!
To bolo pred troma týždňami. Odvtedy otca tvrdohlavo ani nespomenula, hoci ním Hockstetter pred ňou sústavne mával, keď rozprával, aký je otec smutný, že otec schvaľuje, aby podpaľovala, a najhoršie zo všetkého, vraj otec povedal Hockstetterovi, že sa mu zdá, akoby ho Charlie už nemala rada.
С тех пор прошло три недели. Она упрямо молчала о своем желании повидаться с отцом, хотя Хокстеттер без конца заводил одну пластинку: про то, как ее папе одиноко, и что он разрешает ей поджигать, и — это добило Чарли — что она папу, наверное, больше не любит… так он сказал Хокстеттеру.
Pozerala na svoju bledú tvár v zrkadle kúpeľne a počúvala monotónne hučanie Johnovho vysávača. Keď skončí, preoblečie jej posteľ. Potom utrie prach. A potom pôjde preč. Zrazu nechcela, aby šiel preč, chcela ho počuť rozprávať.
Она вспоминала все это, глядя на свое бледное личико в зеркале и прислушиваясь к ровному гудению пылесоса. Когда Джон покончит с ковром, он перестелет белье. Потом вытрет пыль. Потом уйдет. Лучше бы он не уходил — ей вдруг так захотелось услышать его голос!
Spočiatku vždy vošla do kúpeľne a ostala tam, až kým neodišiel, no raz sa stalo, že vypol vysávač, zaklopal jej na kúpeľňové dvere a zavolal znepokojený: „Malá! Si v poriadku? Nie je ti zle, pravda?“
Раньше она отсиживалась в ванной до его ухода; был случай, когда он выключил пылесос, постучал к ней в дверь и обеспокоено спросил: — Подружка? Ты как там? Может, тебе плохо, а?
Mal veľmi láskavý hlas – a láskavosť, obyčajná láskavosť, zapôsobila práve v tej chvíli tak intenzívne, že len s veľkou námahou udržala v hlase pokoj a vyrovnanosť, lebo jej vyhŕkli slzy.
В его голосе было столько доброты — простой, безыскусной, от которой ее здесь давно отучили, — что она с большим трудом придала своему голосу твердость, ибо в горле уже стоял комок:
„Nie… Som v poriadku.“
— Нет… все хорошо.
Čakala, myslela, že možno bude chcieť pokračovať, že bude skúšať tak ako ostatní nakloniť si ju, no on jednoducho odišiel a zasa začal vysávať. Trochu ju to sklamalo.
Пока она гадала, пойдет ли он дальше, попытается ли влезть к ней в душу, как это делали другие, он отошел от двери и снова включил свой пылесос. Она даже была немного разочарована.
Druhý raz umýval dlážku, a keď vyšla z kúpeľne, povedal, hoci na ňu nepozrel: „Daj pozor, malá, dlážka je mokrá, nech si nezlomíš ruku.“
В другой раз она вышла из ванной комнаты, когда Джон мыл пол, и тут он сказал, не подымая головы: — Осторожно, пол мокрый. Смотри не расшибись.
To bolo všetko, a opäť ju to takmer rozplakalo – bola to starostlivosť, jednoduchá a celkom podvedomá.
Всего несколько слов, но как они ее растрогали — его заботливость, грубоватая, без затей, шла не от ума — от сердца.
Preto aj inokedy vyšla z kúpeľne, aby sa naňho častejšie a častejšie pozerala. Aby sa pozerala… a aby ho počúvala. Občas jej dával otázky, no nikdy nie výhražné. Zväčša neodpovedala, len tak, z princípu. Johna to nezastavilo. Aj tak jej rozprával. Rozprával o tom, aké má výsledky v kolkoch, a o svojom psovi, o tom, ako sa mu pokazil televízor a trvalo mu dva týždne, kým si to mohol dať opraviť, lebo chceli priveľa za tie drobučké súčiastky.
В последнее время она все чаще выходила из своего укрытия, чтобы понаблюдать за ним. Понаблюдать… и послушать. Изредка он спрашивал ее о чем нибудь, но его вопросы не таили в себе угрозы. И все таки она предпочитала не отвечать — принцип есть принцип. Однако Джона это не смущало. Он себе продолжал говорить. Об успехах в кегельбане, о своей собаке, о сломавшемся телевизоре, который ему теперь долго не починить, потому что даже маленькая трубочка стоит бешеные деньги.
Predpokladala, že žije sám. S takou tvárou asi nemal ženu alebo čosi podobné. Rada ho počúvala, lebo to bolo ako tajná chodba von. Mal hlboký, zvučný, občas váhavý hlas. Nikdy nie ostrý, ktorý sa vždy len pýta ako Hockstetterov. Podľa všetkého ani nečakal odpoveď.
Он, должно быть, совсем одинокий. За такого некрасивого кто замуж пойдет? Она любила слушать его — это был ее тайный выход во внешний мир. Его низкий с распевом голос звучал убаюкивающе. Ни одной резкой или требовательной ноты, не то что у Хокстеттера. Не хочешь — не отвечай.
Vstala zo záchodového sedadla a pohla sa k dverám, a vtedy zhaslo svetlo. Ostala stáť prekvapená s jednou rukou na kľučke, s hlavou naklonenou nabok. V prvom okamihu si pomyslela, že to bude nejaký trik. Počula, ako vysávač prestal hučať a John zahundral: „Ach, čo je, preboha?“
Она поднялась с сиденья, подошла к двери… и тут погас свет. Она остановилась в недоумении, напрягая слух. Не иначе какая то уловка. Пылесос прощально взвыл, и сразу раздался голос Джона: — Что за чертовщина?
Potom sa svetlo opäť zaplo. Charlie bola ešte vždy v kúpeľni. Vysávač sa znovu rozbehol. Za dverami začula kroky a John sa spýtal:
Свет зажегся. Но Чарли не трогалась с места. Опять загудел пылесос. Послышались приближающиеся шаги и голос Джона:
„Zhaslo aj tam na chvíľu svetlo?“
— У тебя там тоже гас свет?
„Áno.“
— Да.
„Myslím, že to robí tá búrka.“
— Гроза, видать.
„Aká búrka?“
— Гроза?
„Keď som šiel do práce, vyzeralo to, že príde búrka. Bolo strašne zamračené.“
— Все небо обложило, когда я шел на работу. Здоровенные такие тучи.
Vyzeralo to, že príde búrka. Vonku. Želala si, aby mohla ísť von a pozrieť sa, ako strašne je zamračené. Pocítiť vôňu toho zvláštneho vzduchu, ktorý býva pred búrkou. Vlhkú dažďovú vôňu. Všetko vtedy vyzerá…
Все небо обложило. Там, на воле. Вот бы сейчас на волю, на тучи бы посмотреть. Втянуть носом воздух, какой то особенный перед летней грозой. Парной, влажный. И все вокруг та…
Svetlo opäť zhaslo.
Опять погас свет.
Vysávač stíchol. Tma bola úplná. Jediné spojenie so svetom, ktoré mala, bola ruka na lesklej, pochrómovanej kľučke. Zamyslene si začala prechádzať jazykom po vrchnej pere.
Пылесос отгудел свое. Тьма была кромешная. Единственной реальностью для Чарли служила дверь, найденная на ощупь. Чарли собиралась с мыслями, трогая верхнюю губу кончиком языка.
„Malá!“
— Подружка?
Neodpovedala. Trik? Búrka, povedal. A ona tomu verila. Verila Johnovi. Bolo prekvapujúce a zároveň strašné zistiť, že po takom dlhom čase verí čomusi, čo jej ktosi povedal.
Она не отвечала. Уловка? Он сказал — гроза. И она поверила. Она верила Джону. Удивительное, неслыханное дело: после всего, что произошло, она еще могла кому то верить.
„Malá!“
— Подружка?
Zasa on. A teraz to znelo… vystrašene.
На этот раз в его голосе звучал… испуг.
Jej vlastný strach z tmy, ktorý sa v nej práve začal rodiť, sa vystupňoval jeho strachom.
Как будто ее собственный страх перед темнотой, едва успевший заявить о себе, отозвался в нем с удвоенной силой.
„Čo je, John?“
— Что случилось, Джон?
otvorila dvere a ruky vystrčila dopredu. Nešla ďalej, zatiaľ. Bála sa, aby sa nepotkla o vysávač.
Она открыла дверь и выставила перед собой руки. Она еще не рискнула шагнуть вперед, боясь споткнуться о пылесос.
„Čo sa to robí?“ Teraz bola v jeho hlase zreteľná stopa paniky. To ju vyľakalo.
— Да что же это? — Сейчас в его голосе зазвенели панические нотки. Ей стало не по себе.
„Čo je so svetlom?“
— Почему нет света?
„Zhaslo,“ odvetila.
— Погас, — объяснила она.
„Povedal si… že búrka…“
— Вы говорили… гроза…
„Neznášam tmu,“ hovoril. Z hlasu mu znela hrôza a akési groteskné ospravedlňovanie.
— Я не могу в темноте. — Тут был и ужас, и наивная попытка самооправдания.
„Nerozumieš tomu. Nemôžem… Musím von…“ Počula, ako sa neisto motá po izbe a v tej chvíli sa ozval hlasný a prenikavý treskot, keď na niečo spadol – asi to bol konferenčný stolík. Nešťastne vykríkol, a to ju vyľakalo ešte väčšmi.
— Тебе это не понять. Но я не могу… Мне надо выбраться… — Она слышала, как он бросился наугад к выходу и вдруг упал с оглушительным грохотом — по видимому, опрокинул кофейный столик. Раздался жалобный вопль, от которого ей еще больше стало не по себе.
„John! John! Si v poriadku?“
— Джон? Джон! Вы не ушиблись?
„Musím von!“ zareval.
— Мне надо выбраться! — закричал он.
„Povedz im, malá, nech ma pustia von!“
— Скажи им, чтобы они меня выпустили!
„Čo sa deje?“
— Что с вами?
Neodpovedal, dlho neodpovedal. Potom začula tichý, pridusený zvuk a pochopila, že plače.
Долго не было никакого ответа. Затем она услышала сдавленные звуки и поняла, что он плачет.
„Pomôž mi,“
— Помоги мне!
zakvílil a Charlie stála v kúpeľňových dverách a nevedela sa rozhodnúť. Časť strachu sa roztavila a zmenila sa na náklonnosť, no časť z neho zostala pochybovačná, neústupná a ostrá.
Чарли в нерешительности стояла на пороге. Ее подозрительность уступила место сочувствию, но не до конца — что то ее по прежнему настораживало.
„Pomôžte mi, ach, pomôžte mi niekto,“ opakoval ticho, celkom ticho, akoby ani nečakal, že ho niekto bude počuť, alebo tomu bude venovať pozornosť. A to u nej rozhodlo. Začala hmatkať okolo a pomaly sa presúvať krížom cez izbu smerom k nemu, s rukami vystretými pred sebou.
— Помогите… кто нибудь… — бормотал он, бормотал так тихо, словно и не рассчитывал быть услышанным, тем более спасенным. Это решило дело. Медленно, выставив перед собой руки, она двинулась на его голос.
Rainbird počul, ako prichádza, a nemohol sa v tme ubrániť úškrnu – zlému, neveselému úškrnu, ktorý zakryl rukou pre prípad, že by práve v tejto chvíli zapli prúd.
Рэйнберд, услышав ее шаги, невольно усмехнулся — жестко, злорадно — и тотчас прикрыл рот ладонью — на случай, если свет вдруг опять вспыхнет.
„John!“
— Джон?
Uškŕňal sa, ale jeho hlas znel zmučeno:
Стараясь изобразить в голосе неподдельную муку, он выдавил сквозь усмешку:
„Prepáč, malá, ja len… to všetko tá tma. Nemôžem ostať v tme. Pripomína mi to miesto, kam ma strčili, keď som bol v zajatí.“
— Прости, подружка. Просто я… Это темнота… я не могу в темноте. После того как они держали меня в яме.
„Kto ťa tam strčil?“
— Кто?
„Vietkong.“
— Конговцы.
Bola už blízko. Uškľabok z tváre mu zmizol a on sa musel začať vkladať do role. Vyľakaný. Si vyľakaný, lebo chlapíci z Vietkongu ťa strčili do podzemnej diery po tom, čo ti jedna z ich mín odfúklo kus tváre… a držali ťa tam… a teraz potrebuješ priateľa.
Она была уже совсем рядом. Он согнал с лица ухмылку, вживаясь в роль. Страх. Тебе страшно, с тех пор как вьетконговцы посадили тебя однажды в темную яму и держали там… а перед этим один из них снес тебе пол лица… и сейчас ты нуждаешься в друге.
Istým spôsobom mala jeho rola blízko ku skutočnosti. Nemusel urobiť nič iné, iba prinútiť ju, aby uverila, že jeho nezvyčajné rozrušenie pri tejto nečakanej udalosti pramení z nezvyčajného strachu. Samozrejme, že sa bál – bál sa, že to praskne. Oproti situácii, v ktorej bol teraz, bolo vystrelenie ampulky s orasinom, aj keď pri tom visel na strome, len detskou hrou. Mala pekelnú intuíciu. Pot sa z neho lial cícerkom.
Отчасти роль была невыдуманной. Оставалось лишь убедить девочку в том, что его волнение — как бы не упустить счастливый случай — объясняется ничем иным, как отчаянным страхом. И все таки было страшно — страшно завалить роль. В сравнении с этим выстрел ампулой оразина казался детской забавой. Она ведь чует за версту. По лицу его градом катился пот.
„Čo je to Vietkong?“ spýtala sa už veľmi blízko. Jej ruka sa mu zľahka mihla popri tvári a on ju chytil. Nervózne dýchala.
— Кто это — конговцы? — спросила она почти над ухом у Рэйнберда. Ее рука скользнула по его лицу и тут же попала в тиски. Чарли охнула.
„Hej, neboj sa,“ povedal.
— Эй, не бойся, — прошептал он.
„Ja som…“
— Я только…
„Ty… juj! To bolí.“
— Вы… больно! Вы делаете мне больно.
To bol ten správny tón. Aj ona sa bála. Bála sa tmy a bála sa jeho… ale bála sa aj oňho. Chcel, aby pocítila, že sa jej chytá ako topiaci človek.
Вот! Этого он и добивался. Судя по тону, она тоже боится, боится темноты и его боится… но и тревожится за него. Пусть почувствует, что он хватается за соломинку.
„Prepáč mi to, malá.“
— Прости, подружка.
Uvoľnil stisnutie, ale nepustil ju.
— Он ослабил хватку, но руку не выпустил.
„Iba… nemohla by si si ku mne sadnúť?“
— А ты можешь… сесть рядом?
„Jasné.“
— Ну конечно.
Sadla si a on nadskočil pri miernom zadunení, keď sa jej telo zviezlo na dlážku. Vonku, kdesi ďalej, niekto na niekoho čosi vykrikoval.
Она почти неслышно уселась на пол, он же чуть не подпрыгнул от радости. Кто то — далеко далеко — что то кричал неизвестно кому.
„Pustite nás von!“ zakričal zrazu Rainbird.
— Выпустите нас! — завопил Рэйнберд.
„Pustite nás von! Hej, pustite nás von! Tu sme, vnútri!“
— Выпустите нас! Выпустите! Эй, вы там, слышите!
„Prestaň,“ vyzvala ho Charlie znepokojená.
— Ну что вы, что вы, — занервничала Чарли.
„Veď sa nám nič nestalo… pravda, nestalo?“
— С нами все в порядке… разве не так?
Jeho myseľ, ten dokonale nastavený stroj, fungovala na najvyššie obrátky, písala scenár vždy tri, štyri riadky dopredu, len pre istotu, len po určitú hranicu, aby sa pritom nezničila vzácna spontánnosť. Najviac myslel na to, koľko má času, koľko mu ostáva dovtedy, kým zasa zapnú svetlo. Napomínal sa, aby nečakal a nedúfal v ešte viac. Zasadil dláto pod okraj panciera kasy. Už to bol úspech.
Его мозг, эта идеально отлаженная машина, заработал с невероятной скоростью, сочиняя сценарий с заглядом на тричетыре реплики вперед, чтобы обезопасить себя, но в то же время не запороть блестяще начатую импровизацию. Больше всего сейчас его волновало, на сколько он может рассчитывать, как долго продержится темнота. Он настраивал себя на худший вариант. Что ж, он успел поддеть зубилом самый краешек. А там уж как бог даст.
„Áno, myslím, že sa nám nič nestalo,“ odvetil.
— Да вроде, — согласился он.
„Len tá tma, v tom je všetko. A nemám ani tie posraté zápalky, ani… Ach, jaj, malá, prepáč. Akosi mi to vykĺzlo.“
Все из за этой темени. Хоть бы одна спичка, мать ее так… Ой, извини, подружка. С языка сорвалось.
„To nič,“ zahlásila Charlie.
— Ничего, — успокоила Чарли.
„Aj ocko to niekedy povie. Raz, keď v garáži opravoval môj kočík pre bábiku, udrel sa kladivom po ruke a povedal to päť alebo šesťkrát. A inokedy tiež.“
— Папа тоже иногда выражается. Один раз чинил в гараже мою коляску и ударил себя молотком по пальцу и тоже сказал это… раз шесть, наверно. И не только это.
To bol najdlhší prejav, ktorý kedy predniesla v Rainbir-dovej prítomnosti.
— Никогда еще она не бывала с Рэйнбердом столь разговорчивой.
„Prídu a pustia nás odtiaľto?“
— А они скоро откроют?
„Asi až keď sa zapne elektrina,“ povedal naoko ubiedené, no so skrytou škodoradosťou.
— Не раньше, чем врубят ток, — ответил он убитым голосом, хотя в душе ликовал.
„Vieš, malá, všetky tieto dvere majú elektronické zámky. Sú zostrojené tak, aby sa pevne zamkli, keď sa preruší elektrický prúd. Strčili ťa do cely, rozumieš, malá? Vyzerá to ako pekný malý apartmán, ale takisto by si mohla byť vo väzení.“
— У них тут все двери, подружка, с электрическими замками. Если вырубить ток, замок намертво защелкивается. Они, дьявол их… они держат тебя в настоящей камере. С виду такая уютненькая квартирка, а на самом деле тюрьма.
„Viem,“ odvetila pokojne. Ešte vždy ju pevne držal za ruku, no zdalo sa, že ona tomu už nevenuje veľkú pozornosť.
— Я знаю, — сказала она тихо. Он продолжал сжимать ее руку, но Чарли уже не протестовала.
„Ale nemal by si o tom hovoriť. Oni asi počúvajú.“
— Только не надо громко. Я думаю, они подслушивают.
Oni! uvedomil si Rainbird a prebehol ním záblesk horúcej triumfálnej radosti. Desať rokov nepocítil také intenzívne vzrušenie. Oni! Nazýva ich oni!
Они! Горячая волна торжества захлестнула Рэйнберда. Он и забыл, когда в последний раз испытывал такое. Они. Сама сказала — они!
Cítil, ako jeho dláto vkĺzlo hlbšie medzi vrstvy kasy, ktorou bola Charlie McGeeová, a nevdojak jej zasa zovrel ruku.
Чувствуя, как поддается броня, в которую заковалась Чарли Макги, он бессознательно стиснул ее руку.
„Jaj!“
— О ой!
„Prepáč, malá,“ povedal a pustil ju.
— Прости, подружка, — сказал он, слегка разжимая пальцы.
„Bohovsky dobre viem, že počúvajú. No keď nie je prúd, nemôžu počúvať. Ach, nepáči sa mi to, chcel by som odtiaľto preč!“ Roztriasol sa.
— Что подслушивают, уж это точно. Только не сейчас, когда нет тока. Все, я больше не могу… пусть меня выпустят! — Он весь дрожал.
„Čo je to Vietkong?“
— Кто это — конговцы?
„Ty to nevieš? Nie. Si primladá, nemôžeš to vedieť. Bola vojna. Vojna vo Vietname. Tí lumpi z Vietkongu nosili čierne pyžamy. V džungli. Vieš niečo o vietnamskej vojne, nie?“
— А ты не знаешь?.. Ну да, ты еще маленькая. Война, подружка. Война во Вьетнаме. Вьетконговцы — они были плохие. Жили в джунглях. И носили такие черные… Ну, вроде пижамы. Ты ведь знаешь про вьетнамскую войну?
Vedela o nej hmlisto.
Она знала… смутно.
„Boli sme na obchôdzke a vliezli sme do pasce,“ začal. Potiaľto to bola pravda, no ďalej sa John Rainbird s pravdou rozchádzal. Nebolo treba miasť ju tým, že všetci boli po drogách tvrdí, že mnohí títo príslušníci námornej pechoty sa napchávali barbiturátmi, a ich poručík, absolvent akadémie vo West Pointe, ktorý mal už len krok k stavu, keď nevieš, či si ešte duševne zdravý, alebo už šialenec, preklínal výhonky omamného peyotového kaktusu, ktoré žul vždy, keď boli na obchôdzke. Raz videl Rainbird toho poručíka, ako poloautomatickou puškou zastrelil ťarchavú ženu a videl, ako jej rozpárali brucho a vybrali jej z tela rozsekaný šesťmesačný plod. Bola to – ako poručík neskôr povedal – známa westpointská metóda umelého prerušenia gravidity. Boli teda tu, na spiatočnej ceste k základni a naozaj vliezli do pasce, lenže to bola pasca, ktorú nastavili ich vlastní ľudia, mládenci, čo boli ešte tvrdší než oni sami, a vtedy to štyroch z nich roztrhalo na kusy. Rainbird nemal dôvod, prečo to všetko rozprávať Charlie, ani prečo by jej mal povedať, že mína, ktorá mu rozdrvila pol tváre, bola vyrobená v muničnej továrni v Marylande.
— Наш патруль напоролся на засаду, — начал он. Это была правда, но дальше дороги Рэйнберда и правды расходились. Стоило ли смущать девочку такой деталью, что все они закосели — салаги накурились камбоджийской марихуаны, а их лейтенантик, выпускник Вест Пойнта, уже балансировавший на грани безумия, вконец одурел от пейота, который он жевал не переставая. Однажды Рэйнберд сам видел, как этот лейтенантик разрядил обойму в живот беременной женщины и оттуда полетели куски шестимесячного ребенка; позже лейтенантик объяснил им, что это называется «аборт по вестпойнтски». И вот их патрульная команда возвращалась на базу и напоролась на засаду, только в засаде сидели свои же ребята, закосевшие на порядок выше, так что четверых патрульных уложили на месте. Не стоит, решил Рэйнберд, посвящать девочку в эти подробности, равно как и в то, что мина, разукрасившая ему половину лица, была изготовлена в Мэриленде.
„Len šiesti sme sa z toho dostali.
— Спастись удалось шестерым, — продолжал он.
Bežali sme. Bežali sme cez džungľu a asi som sa vybral zlým smerom. Zlý smer? Dobrý smer? V tej bláznivej vojne človek nikdy nevedel, ktorý smer je dobrý, lebo tam neboli nijaké naozajstné línie. Akosi som sa oddelil od ostatných. Usiloval som sa nájsť povedomé okolie, a vtedy som narazil na mínu. A odvtedy mám takúto tvár.“
— Мы рванули оттуда. Через джунгли. И меня, видно, понесло не в ту сторону. В ту, не в ту… В такой кретинской войне, когда даже нет линии фронта, кто знает, где она, та сторона? Я отстал от своих. Все пытался отыскать знакомые ориентиры, и вдруг — минное поле. Результат на лице.
„To muselo byť hrozné,“ povedala Charlie.
— Бедненький, — сказала Чарли.
„Keď som vstal, chytili ma oni,“ pokračoval Rainbird, ktorý sa teraz pohyboval už v krajine výmyslov. V skutočnosti sa napojený na infúznu súpravu dostal do nemocnice v Saigone.
— Когда я очнулся, я уже был у них в руках, — продолжал Рэйнберд, углубляясь в дебри легендарного острова под названием Чистый Вымысел. На самом деле он пришел в сознание в сайгонском армейском госпитале — с капельницей.
„Zakázali ošetriť ma, kým im neodpoviem na otázky.“
— Они сказали, что не будут меня лечить, пока я не отвечу на их вопросы.
Teraz opatrne. Ak bude postupovať opatrne, môže sa to podariť. Cítil to.
ТЕПЕРЬ НЕ ТОРОПИСЬ. ДВА ТРИ ПРАВИЛЬНЫХ ХОДА, И ПАРТИЯ ЗА ТОБОЙ.
Rozrušený a roztrpčený zvyšoval hlas.
Он возвысил голос, придав ему оттенок горечи и какой то растерянности перед людской жестокостью.
„Otázky, celý čas iba otázky. Chceli vedieť všetko o pohyboch oddielu… o dodávkach… o rozostavení pechoty… o všetkom. Nevzdávali sa. Dorážali na mňa.“
— Допросы, с утра до вечера допросы. Передвижение частей… развертывание стрелковых подразделений… провиант… их интересовало все. Они не давали мне передышки. Буквально тянули из меня жилы.
„Áno,“ povedala Charlie vrúcne a jeho srdce zaplesalo.
— А вы? — с горячностью спросила Чарли. Сердце у него радостно забилось.
„Hovoril som im, že nič neviem, že im nemôžem nič povedať, že som len obyčajný všivavý vojak, iba číslo s plnou poľnou na chrbte. Neverili mi. Moja tvár… tá bolesť… kľačal som a žobral o trochu morfia… povedali mi, že až potom… keď im to poviem, potom mi dajú morfium. Potom ma ošetria v dobrej nemocnici… keď im to poviem.“
— Я объяснял им, что ничего не знаю, что мне нечего сказать, что я обыкновенный салага со скаткой за плечами, да просто бирка с номером. А они не верят. А у меня все лицо… такая боль… я на коленях ползал, просил дать мне морфия… потом, говорят… ответишь — будет морфий. И в хороший госпиталь отправим, как ответишь.
Teraz mu pevne stisla ruku Charlie. Myslela na Hockstetterove studené sivé oči, na to, ako Hockstetter ukázal na kovovú tácňu plnú drevených hoblín. Myslím, že vieš, čo ti na to odpoviem… Keď to zapáliš, hneď teraz ťa zoberiem k otcovi. O dve minúty s ním môžeš byť. Srdcom bola blízko tomuto mužovi s hrozne doráňanou tvárou, tomuto obrovskému mužovi, ktorý mal strach z tmy. Zdalo sa jej, že rozumie všetkému, čím musel prejsť. Chápala jeho bolesť. A v tme sa ticho rozplakala nad ním a v istom zmysle aj nad sebou. Vyplakávala všetky nepreliate slzy posledných piatich mesiacov. Boli to slzy bolesti a hnevu za Johna Rainbirda, za jej otca, za jej mamu, za ňu samú. Pálili a štípali.
Пришел черед Чарли стиснуть ему руку. Она вспомнила глаза Хокстеттера, показывающего ей на металлический поднос, где высится горка деревянной стружки. ТЫ ЖЕ ЗНАЕШЬ, ЧТО Я ТЕБЕ ОТВЕЧУ… ПОДОЖГИ ЭТО, И Я СРАЗУ ОТВЕДУ ТЕБЯ К ОТЦУ. ТЫ МОЖЕШЬ УВИДЕТЬ ЕГО ХОТЬ ЧЕРЕЗ ДВЕ МИНУТЫ. Ее сердце заныло от жалости к этому человеку с израненным лицом, к этому взрослому мужчине, который боялся темноты. Как она понимала все, что ему довелось пережить. Ей была знакома эта боль. По лицу потекли слезы — она беззвучно оплакивала его в темноте… его и немножко себя. То были невыплаканные за пять месяцев слезы. В них смешались боль и гнев — за Джона Рэйнберда, за отца, за маму, за себя. Эти слезы обжигали.
Slzy neboli také tiché, aby ich Rainbirdov radarový sluch nezachytil. S námahou potlačil ďalší úsmev. Ach áno, dláto umiestnil dobre. Ťažko dobytné, ľahko dobytné, no nejestvujú nedobytné.
Она плакала беззвучно, но у Рэйнберда были не уши, а радары, и ему опять пришлось подавить ухмылку. Что и говорить, ловко он поддел броню. Есть простые замки, есть с секретом, но нет таких, к которым нельзя было бы подобрать отмычку.
„Vôbec mi neverili. Nakoniec ma hodili do podzemnej chodby, a tam bola ustavičná tma. Bola to… maličká komôrka, tak by si to nazvala, a z jej hlinených stien trčali korene a len občas som zazrel v dvaapolmetrovej výške odblesky slnečného svetla. Prišli tam a jeden – asi ich veliteľ – sa ma spýtal, či som sa už rozhodol hovoriť. Povedal, že tam dolu obeliem ako ryba, že sa mi tvár nainfikuje a že z toho dostanem gangrénu, ktorá zasiahne mozog, ten začne hniť a ja z toho zošaliem a nakoniec zomriem. Spýtal sa, či by som nechcel vyjsť z tmy a znovu uvidieť slnko. Úpenlivo som ho prosil… žobral som… prisahal som na meno svojej matky, že nič neviem. Vtedy sa zasmial, spustil nazad príklop a prihodil naň hlinu. Bolo to ako byť za živa pochovaný. Tma… ako táto…“
— Они мне так и не поверили. Они бросили меня в яму, а там темень даже днем. Места — только повернуться, я ползал, натыкаясь на обрубки корней… иногда сверху пробивалась полоска света. Кто то подходил к яме — комендант, что ли — все спрашивал: надумал отвечать на вопросы? Он говорил, что я стал похож на дохлую рыбу. Что у меня гниет лицо, что то же самое скоро будет с мозгом и тогда я сойду с ума и умру. Он все спрашивал — не соскучился по солнышку? Я просил его… умолял… матерью своей клялся, что ничего не знаю. А они — ржут. Потом закладывали яму досками и землей присыпали. Живьем замуровывали. Темень была… как сейчас…
Vydal priškrtený zvuk a Charlie mu pevnejšie stisla ruku, aby ho upozornila, že je tu.
Он задохнулся, и Чарли еще крепче стиснула его руку, давая понять, что она рядом.
„Bola tam tá komôrka a ešte malá chodba, dlhá asi dva metre. Musel som chodievať na koniec chodby… vieš čo. A tak tam bol zlý vzduch a myslel som, že ma v tej chvíli každú chvíľu zasype, a cítil som smrad vlastných ho…“ Vzdychol.
— В этой яме был еще лаз метра на два. Я залезал туда, чтобы… ну, сама понимаешь. Вонь была такая — я думал, концы отдам, задохнусь от запаха собственного дерь… — Он застонал.
„Prepáč. Také veci sa nemajú rozprávať deťom.“
— Прости. Недетская это история.
„Mne to neprekáža. Ak sa potom budeš cítiť lepšie, tak mi to neprekáža.“
— Ничего. Рассказывайте, если вам от этого легче.
Zamyslel sa, a potom sa rozhodol ešte chvíľu pokračovať.
Он поколебался и решил добавить последний штрих:
„Bol som tam dolu päť mesiacov, kým ma nevymenili.“
— Я просидел там пять месяцев, пока меня не обменяли.
„Čo si jedol?“
— А что же вы ели?
„Zhnitú ryžu. Tú mi tam hádzali. A občas pavúky. Živé pavúky. Obrovské – stromové pavúky. Striehol som na ne v tme, chápeš, zabil som ich a potom zjedol.“
— Они швыряли мне гнилой рис. Иногда пауков. Живых. Огромные такие пауки — древесные, кажется. Я гонялся за ними впотьмах, убивал их и ел.
„Fuj, odporné!“
— Фу, гадость какая!
„Spravili zo mňa zviera,“ dodal a na chvíľu stíchol, bolo počuť len jeho dych.
— Они меня превратили в зверя, — сказал он и замолчал, тяжело переводя дыхание.
„Máš to lepšie než ja, malá, no nakoniec je to skoro to isté. Myš v pasci. Čo myslíš, zapnú už skoro to svetlo?“
— Тебе тут, конечно, живется получше, подружка, но, в сущности, это одно и то же. Мышеловка. Как думаешь, дадут они наконец свет?
Dlho neodpovedala, až ho premkol chladný strach, že zašiel priďaleko. Nakoniec sa Charlie ozvala:
Она долго не отвечала, и у него екнуло сердце — не перегнул ли он палку. Затем Чарли сказала:
„Je to všetko jedno. Sme spolu.“
— Неважно. Главное, мы вместе.
„V poriadku,“ povedal a náhlivo dodal: „Neprezraď ma, dobre? Na mieste by ma vyrazili, keby sa dozvedeli, že som rozprával. Potrebujem túto prácu. Keď niekto vyzerá ako ja, potrebuje dobrú prácu.“
— Это точно, — согласился он и вдруг словно спохватился: — Ты ведь не скажешь им ничего, правда? За такие разговорчики они меня вышвырнут в два счета. А я держусь за работу. С таким лицом хорошую работу найти непросто.
„Nie, nebudem o tom hovoriť.“
— Не скажу.
Cítil, ako dláto hladko vkĺzlo pod ďalšiu vrstvu. Teraz mali spoločné tajomstvo.
Еще немножко подалась броня. Теперь у них был общий секрет.
Mal ju v hrsti.
Он обнимал ее.
V tme si pomyslel, aké by to bolo, keby mu ruky skĺzli na jej hrdlo. To bol definitívny cieľ výskumu, samozrejme, nie tie ich hlúpe testy, tie ich detinské hry. Jej cieľ… a tým možno aj jeho. Mal ju rád, naozaj. Možno ju dokonca začína ľúbiť. Príde čas a on ju vyšle vpred a bude jej pri tom pozorne celý čas hľadieť do očí. A potom, keď mu jej oči dajú signál, na ktorý tak dlho čaká, potom ju možno bude nasledovať.
Он пытался представить, как обеими руками сожмет эту шейку. Вот главная его цель, остальное мура — эти их тесты и прочие игрушки. Она… а там, глядишь, и он сам. Она ему нравилась все больше и больше. Это уже было похоже на любовь. Придет день, и он проводит ее за последнюю черту и будет жадно искать ответ в ее глазах. А если они дадут ему знак, которого он так долго ждал… возможно, он последует за ней.
Áno. Možno do tej skutočnej tmy vstúpia spoločne.
Да. Возможно, в этот мрак кромешный они отправятся вместе.
Vonku za zamknutými dverami postupovali zmätené víry dozadu a dopredu, raz boli bližšie, raz vzdialenejšie.
А там, за дверью прокатывались волны общего смятения — то где то далеко, то совсем рядом.
Rainbird si v duchu napľul do dlaní a spracúval ju ďalej.
Рэйнберд мысленно поплевал на руки и с новыми силами принялся за дело.
Достарыңызбен бөлісу: |