Таким образом, с учетом ориентации Винникотта на теорию объектных отношений его
обзор юнговской автобиографии дает нам сомнительную – даже неубедительную – картину
травмы в целом и травмы Юнга в частности. По Винникотту, если подстройка и
эмпатическая отзывчивость матери в период младенчества ее
ребенка не является
«достаточно хорошей», то эти неудачи не позволяют сохранить то, что он называет сферой
всемогущества. Тогда переживания ребенка становятся невыносимыми или «невыразимыми
в словах» и представляют собой не что иное, как безумие. Такое безумие является
психотическим заболеванием, которое Винникотт приписывает Юнгу, буквально имея в виду
нервный срыв, произошедший в детской психике Юнга. Этот срыв не мог остаться в памяти;
это переживание стало (с помощью примитивных защит) центром формирования ложного
я,
он стал в чем-то подобен дереву, которое растет с дуплом, оставшемся в стволе после удара
молнии. Мередит-Оуэн (Meredith-Owen, 2011: 677) описывает предполагаемую пустую
сердцевину как юнговский «пустой психоз» (blank psychosis), возникший после примитивной
«катастрофы» в ранних отношениях Юнга с матерью.
Это обескураживающая и ужасная история о последствиях
ранней травмы является
верной лишь отчасти (лишь для некоторых жертв ранней травмы). Это не вся история и
определенно не точная история юнговского детства. Диссоциация Юнга, по всей видимости,
произошла позже, не в младенчестве и была мягче, чем то, как это бывает при тяжелой
ранней травме. Диссоциация Юнга привела к
я, разделенному надвое, но благодаря этому он
смог обнаружить внутри своей психе «питательные элементы», которые «осажденное»
травмой Эго смогло получить через
внутренний мир с его мифопоэтическими сокровищами.
Благодаря своему врожденному гению и своей креативности, Юнг смог
использовать этот
второй мир реальности как посредника для того, чтобы справиться со своей тревогой,
которая не была опосредована в его интерперсональном окружении. Это не стало
окончательным
решением проблемы, но и отношения матери и младенца не были
идеальными, если они вообще такими бывают. Однако открытие Юнгом своего второго мира
реальности позволило ему изнутри поддерживать центральное ядро своего
я до тех пор,
пока он смог вернуться в «этот мир» с помощью более поздних отношений, наполненных
любовью. В конечном итоге он проработал отношения между своими внутренними
стремлениями и внешними ограничениями. Они стали для него удовлетворяющими, что
позволило ему себя реализовать.
Винникотт и его юнгианские последователи, такие, как Сатиновер и Мередит-Оуэн,
настаивают на одном мире (только внешний мир объектных отношений),
поэтому им
приходится обесценивать мифопоэтические и имагинальные находки Юнга до всего лишь
патологического аспекта семейной драмы или до невыносимых превратностей объектных
отношений. Одновременно все они сдержанно признают значение юнговской
«креативности» или «блистательности». Итак, мы видели, что подход Винникотта к
толкованию экстатического удовольствия трехлетнего
Юнга от солнечного света,
пробивающегося сквозь листву деревьев, является редукционистским и он находит в этом
переживании лишь защитную конструкцию, заслоняющую Юнга от чего-то негативного, то
есть от его травматического опыта с депрессивной матерью. С точки зрения Винникотта,
согласно которой есть лишь один мир, трагичным было то, что в воспоминаниях Юнга
«самое раннее воспоминание было не о матери» – оно, по определению,
должно было быть
именно о ней. Аналогичным образом Сатиновер (Satinover, 1985) редуцирует интересную и
перспективную юнговскую интерпретацию своего знаменитого сновидения о Зигфриде
(Jung, 1963: 180) до всего лишь защитного экрана, отгораживающего его от «желания» убить
Зигмунда (Фрейда). Мередит-Оуэн также полагает, что личное удовольствие Юнга от жизни
в Боллингенской башне, где ему нравилось выращивать овощи и фрукты и готовить себе еду,
«явно выражает его хронически неудовлетворенную потребность объединить питающие и
беспощадные аспекты материнской груди» (Meredith-Owen, 2011: 686).
Все эти попытки так интерпретировать оказываются безнадежно плоскими, потому что
они упускают бинокулярное (внутреннее/внешнее) видение,
которое существенно для
понимания Юнга или любого другого индивида с подобной внутренней динамикой. Мы
«подвешены» между двумя мирами: один – личный и материальный, другой – безличный
(коллективный) и духовный. Это не только условие существования человека, но и источник
человеческих проблем. Полная история нашей потенциальной глубинной целостности
требует, чтобы мы одновременно смотрели обоими «глазами».
Достарыңызбен бөлісу: