— 25 —
— Как называется эта земля и кто здесь правит? — спросил султан...
(Хорасанская сказка)
После этого я на полгода уехал в Афганистан, где писал для проекта ЮНЕСКО учебники по экологии и охране природы. Это была совершенно особая страница в жизни, запомнившаяся такими же, как в Туркмении, пейзажами и жарой; белобрысыми мальчишескими лицами наших солдат с обгоревшими на солнце носами; еще не до конца осознаваемой тогда безумной абсурдностью происходящего, но уже все более ясным пониманием того, что победить или подчинить этот народ невозможно; песнями Розенбаума; неудобной, но успокаивающей тяжестью пистолета под мышкой и необходимостью внимательно смотреть по сторонам далеко не на птиц, о которых я, отправляясь в эту поездку, думал не в первую очередь.
Хватало и прочих наблюдений. Я впервые оказался за границей, и хотя внешний антураж окружающих гор благодаря моему туркменскому опыту не поражал чем-то абсолютно незнакомым, специфика загранки и особой военной обстановки сказывалась во всем. Например, в том, что даже в Афганистане я увидел и узнал о внешнем мире многое, чего не знал и не видел дома. Или в том, что к автоматам наших солдат всегда были пристегнуты спаренные магазины, смотанные пластырем или изолентой. Я такого раньше никогда не видел ни по телевизору, нигде; не было тогда еще ни Карабаха, ни Чечни... И это был Афганистан — третий из главных регионов легендарного Хорасана...
Парадоксальным образом связь с фасциатусом в Кабуле не только не прервалась, но даже стала крепче. С руководителем проекта, моим коллегой по кафедре, Владимиром Володиным (немаловажно — ведущим специалистом в стране по хищным птицам), мы лишь за высокими стенами нашего посольства и под его усиленной охраной позволяли себе роскошь посидеть часок с биноклями в зарастающем парке, наблюдая птиц.
◄
Афганистан
...я слышу возгласы «урус, урус!» и вижу пять человек афганской прислуги: один из них кричит мне: «боро!» (прочь, вон!) — и прицеливается из винтовки, а остальные, сделав злобные глаза, ругательски ругают Россию и Персию. Тогда я снимаю с плеч ружье и, поклявшись, что застрелю кого-нибудь, если не прекратят ругань, подхожу к изгороди и спрашиваю о причине подобного отношения. «Имеем хукму (приказание) от сагиба Тренча (английский консул...) не пускать русских людей к колодцам и гнать их выстрелами», — отвечает один из нахалов. «Боро!» «Попробуйте сделать это», — возражаю я и, велев передать мистеру Тренчу некоторые эпитеты, приказываю развьючить часть каравана...
(Н. А. Зарудный, 1916)
— Да будет известно вам, — возвестил он, стоя неподалеку от трона... — что с нынешнего дня ваша страна объединяется со страной Чин, правителем коей являюсь я... Если вы не согласны с моим решением, я тотчас уничтожу вашу страну.
(Хорасанская сказка)
«10 июня. ...Гнездящиеся в парке советского посольства сорокопуты упорно игнорируют войну, легкомысленно занимаясь своими семейными делами, словно ничего вокруг и не происходит. Выясняя отношения, подергивают себе франтоватыми рыжими хвостами. Мы же с Володиным, на фоне осадной кабульской жизни, наслаждаемся урываемыми минутами наблюдений за птицами с особым упоением.
Пройдя автоматчиков у входа, можно расслабиться, даже, где-нибудь подальше от дорожек, незаметно развалиться на зеленой травке под акацией, сквозь ажурную листву которой просвечивает серое от жары, безоблачное хорасанское небо...
«В Хороссане есть такие двери, где обсыпан розами порог. Там живет задумчивая пери. В Хороссане есть такие двери, но открыть те двери я не мог...»
Цветов в посольстве полно, поистине райские кущи. Эдем за трехметровой стеной с охраной у ворот. Все поливается, поэтому заросли и буйство жизни — как в джунглях. Вон сорокопут, сидя на сухой ветке, ловит, слетая в траву, четвертую огромную сочную гусеницу подряд. Лафа.
Пошастать бы по горам, посмотреть, как там орлы, и вообще. Зарудный сто лет назад в этих краях фасциатусов встречал постоянно. Интересно, какая популяция здесь сейчас?
Сэр Володин, кстати, поработав в полусотне стран по всему свету и птиц насмотревшись всяких, за историей ястребиного орла следит по моим рассказам с особым вниманием, выделяя эту птицу даже на престижном фоне прочих хищников.
Порой, минуя охранника с автоматом, я прихожу в володинский ооновский офис выпить кофе. Здороваюсь с Наби, его элегантным секретарем — высоким крепким афганцем западного склада, проработавшим десять лет в Штатах (интересно, шпионит он за нами или нет?), вслепую печатающим на английском и на дари, иронически улыбающимся на наши шутки и остроты, но никогда не присоединяющимся к неформальным разговорам «белых боссов».
Подчеркнуто дружелюбно киваю ханумке средних лет, неподвижно сидящей в углу на стуле со стеклянным взглядом, каждый раз судорожно скукоживающейся от моих приветствий.
— Привет! Кофе будешь? — Володин не прочь оторваться от своих бумаг по поводу моего прихода.
— Буду. — Вообще-то я кофе не жаловал до приезда сюда, но уже научился пить его в любое время дня на ооновских тусовках.
Володин по-английски обращается к Наби, тот на дари — к ханумке-статуе. Она встает, как робот-мумия, и молча выполняет простые движения, наливая и подавая мне кофе, пиалушку с маленькими кусочками сахара, блюдечко с ореховым печеньем, а потом опять садится на свой стул с по-прежнему непроницаемым лицом.
Ритуал, порядок, иерархия. Восток. Три языка друг за другом, и все из-за одной чашки кофе. Вот она, чарующая и неподдельная прелесть бытия...
Я присаживаюсь у окна, рассматривая буднично копошащийся внизу Кабул. Сегодня воскресенье, но здесь выходной по пятницам; и не десятое июня сегодня, как у нас, а двадцатое марта по местному календарю. А год, так и вообще не тысяча девятьсот восемьдесят пятый, а тысяча триста шестьдесят четвертый.
Слева от дороги по крутому склону горы карабкаются нагроможденные друг на друга глинобитные постройки, создавая в совокупности некое единое грандиозное архитектурное сооружение, небоскреб не небоскреб, муравейник не муравейник. На дорогах — желтые, как во многих странах (но не в Союзе), такси и такие же желтые автобусы с окнами без стекол и со свисающими из дверей гроздьями пассажиров.
На всех перекрестках царандоевцы в высоких ботинках и с «калашниковыми». Интересно, о чем думает оружейник Калашников, когда сидит вечером около телевизора с белобрысым внуком на руках и видит в программе «Время» свой автомат по всему миру у всех враждующих сторон?..
Из сутолоки автомобильного движения, непривычно пестрящего множеством незнакомых марок машин, каждую секунду вырываются сиплые гудки клаксонов; городская суета озвучена непрерывной какофонией бибиканья по поводу и без повода, — непривычно после Москвы. Выглядит все это как волшебный калейдоскоп, как карнавал или ярмарка, зазывающая и распевающая на тысячу голосов.
А прямо под окнами — базар, чем-то похожий на ашхабадский. На земле под ногами у покупателей и продавцов снуют малые горлицы — те самые, что воркуют по утрам под моим окном в Кара-Кале. Изумительная птица. Прекрасная винная окраска, изящные миниатюрные пропорции, великолепный летун, но при этом безнадежно и восхитительно глупа... Впрочем, нет, она не глупая. Она — по-девичьи недалекая, вот как.
Солнце светит так же; камни и полынь по склонам те же, что и дома; солнце то же... Та же земля! Точно такая же. Ну, добрался сюда человек века назад чуть иначе; говорит чуть на другом языке; одежда немного другая; но как это все неважно на фоне абсолютно таких же холмов...
Пиджак бы снять, но при Наби, в этом офисе, вроде как на ооновской территории, неудобно в открытую с пистолетом. Распускаю галстук и достаю из дипломата бинокль. Через оконное стекло видно нечетко, но все-таки.
— Эй ты, псих, хоть отступи от окна, совсем-то уж откровенно не дразни снайперов... — Володин, пожимая плечами, крутит у виска пальцем и продолжает перебирать бумаги, сидя под голубым флагом, как настоящий азиатско-ооновский босс. Башлык. Даже фамилия у него теперь звучит по-азиатски: Алад-дин -- Воло-дин.
Заграница: ксерокс под рукой, факс на тумбочке. Как подумаешь, что дома для копирования одной странички три недели бегаешь по инстанциям, собирая подписи кондовых бюрократов и раздавая шоколадки избалованным секретаршам, чтобы эту страничку залитовать, страшно становится. И потом, когда получишь копии, чувствуешь себя если не героем-победителем, то уж человеком, успешно справившимся с трудным и ответственным делом, а что на этой страничке написано, и неважно уже.
Народу на базаре не очень много; в основном мужчины. Когда здороваются с близкими знакомыми, в качестве сердечного приветствия следует тройное соприкосновение щеками, сопровождающееся поцелуями в пустоту (Васечка, дурачок, точно также старательно чмокает изо всех сил губами в пустоту, еще не умея попасть в прильнувшую к нему щеку).
Национальная мужская одежда у афганцев — мечта: широченные порты в обтяжку у щиколотки, с веревкой на поясе и свободная рубаха, свисающая до середины бедра.
Все женщины, какие есть, в парандже, через сетчатое окошко которой лица совсем не видно. Интересно, каково младенцам, которых на руках тоже под паранджой таскают. Детей не видно, только два мальчишки, лет по десять, работают, перекладывая арбузы из одной кучи в другую.
Детям, как всегда, достается от войны больше всех. Как увидишь ребенка, поспешно подъедающего что-то на жаре из вонючего помойного бака, волосы дыбом встают.
Вчера Варвара из министерства улетела с полным самолетом сирот. Хорошая тетка, домашняя какая-то; как раз чтобы детей сопровождать. Повезла их в Ташкент и в Ставрополь на десять лет учиться в интернатах, чтобы потом они вернулись сюда образованными молодыми людьми. Теоретически красиво, только как ребенок, проведя десять лет в Ставрополе (или даже в Ташкенте) впишется назад в эту жизнь, на этот базар?
Фээргэшники, конечно, сразу ор подняли, мол, дренаж нации, внедрение идеологии и пр. А наши им в ответ, мол, а вы что сами с теми детьми делаете, которых из маджахедских аулов вывозите в Германию на "долгосрочное лечение"? Политики и пресса погавкали друг на друга и примолкли, а толку-то? Даже если через десять лет все эти дети приедут сюда назад, одни из Ташкента, другие из Франкфурта, то что тогда? Будут вместе строить общее светлое будущее?..
Такси остановилось у подъезда министерства; не успел пассажир (шурави) вылезти, как к нему откуда-то из-под колес подскочил оборванный юркий старикашка, выхватил у шофера цепкими паучьими лапками чемодан, бегом пронес его к входной двери, скинул там и бегом, подобострастно щерясь беззубым ртом, потрусил назад с протянутой рукой, в которую получил раздраженно сунутые смятые афгани.
Не ропщи, старик, радуйся, что хоть это дали; считай повезло; шурави к культуре чаевых непривычные. Взятки давать умеем, чаевые нет. Взятку даешь отчасти сам себе, для своего дела, в себя инвестируешь, а чаевые? Это же вроде как просто так, за красивые глаза, отдать кому-то свои кровные?.. «Да вы шо, робяты?..» Интересно, старикашка этот тоже на душманов работает?»
«18 июня. Утром встал в 4-40, умылся-побрился — и на психодром. Еще один прикол: майдан в советском микрорайоне, площадь перед клубом — это центр многих событий.
С утра майдан — это не майдан, а психодром, по которому совграждане-шурави (т. е. мы) всех возрастов, мастей, всех степеней худобы и толщины носятся, скачут, прыгают, дергаются и мотаются для утреннего здоровья, как ненормальные. («Отдыхаем хорошо, только устаем очень...») Это отчетливая мода, которой почти все поголовно (но не Володин, лентяй) следуют; катастрофически массовый энтузиазм. Полезно, полезно.
Среди с остервенением занимающихся зарядкой шурави, как степенные цапли среди суетливых куликов, медленно прохаживаются царандоевцы в форме и с автоматами (посматривают на нас как на странных). Стою, машу руками-ногами у баскетбольной стойки, и все это представляется мне тюрьмой будущего, где все держится на самосознании и ретивой самодисциплине заключенных, а охрана лишь для проформы.
По вечерам майдан психодромом уже никто не называет, и никто по нему не бегает, по нему все прогуливаются степенно, беседуют, глазеют друг на друга, обсуждают новоприобретенные наряды, строят глазки, сплетничают, шумно здороваются с друзьями и прочим образом общаются. А на следующее утро это уже опять психодром. И я тоже по нему утром бегаю, потею, а вечером прогуливаюсь с Володиными, лясы точу, глазею на гуляющих женщин, мысленно представляя их себе в разных видах.
После зарядки и душа — завтрак, газета («Геральд Трибюн» — это вам не «Правда») — и на работу. Последнюю неделю работаем не шибко обременительно — лишь полдня. У афганцев пост, во время которого днем нельзя ни есть, ни пить, ни курить, ни любить. Может, и не смертельно, но попробуй не попить хотя бы день; все усталые, раздраженные. Уже кончается пост, ждут сигнала из Мекки, когда луна взойдет.
И вот сегодня утром вышли на работу и видим: девочка идет маленькая в нарядном платье и подчеркнуто открыто несет поднос с куском хлеба и огромной прозрачной кружкой воды. Я еще удивился этому — уж как-то демонстративно все это выглядело, не сразу и сообразил, в чем дело.
Приходим к стоянке, а там ни одной машины: кончился пост, ни один афганец нигде не вышел на работу, праздник. Рамазан! Даже к министру шофер не приехал, пришлось большому начальнику (Каюми — министр образования, приятный скромный дядька) на собственной машине пилить на правительственную молитву в партийную мечеть.
Сегодня вторник, на работу теперь в субботу (которая понедельник по-здешнему), капитальный загул; как у нас 7 ноября в былые времена. Мы все потоптались, погалдели, поздравились с праздником и разошлись по домам. И уже на обратном пути увидели появляющихся на улице гуляющих афганцев в праздничных нарядах — покрой обычный, но материя тоньше, и все покрыто великолепной однотонной вышивкой, очень элегантно.
Сами мы хоть и не мусульмане, но домой тоже вернулись в праздничном настроении: загул! Взяли с Володиным бинокли и отправились в честь праздничка хотя бы по охраняемой округе в микрорайоне птиц посмотреть.
Забавно, как все меняется, лишь только выходим «на птичек», словно в другое измерение попадаем. Работая с Володиным вместе на кафедре (столы рядом), в поле вместе ни разу не были. Плюс, конечно, местный колорит: стоим на мосту через сейчас сухое речное русло посреди города, охотники не охотники; шпионы не шпионы; гражданские не гражданские; военные не военные; и не будни, но для нас и не праздник; вроде и не до этого, а рассматриваем птиц в бинокли и обсуждаем, какие же перед нами на речной гальке трясогузки расхаживают, качают гузками, можно даже сказать, трясут... Как говорят здесь дуканщики, всучивая товар, — «очень прекрасно». Поражают меня афганцы – русский учат с пол-пинка. Только приехал, только дукан открыл, а через два месяца уже шпарит бегло по-русски и про свой товар, и про погоду; числительные использует правильно, когда афгани считает. Вот и чувствуй себя после этого «большим белым братом»; сам-то кроме "ташакор", да "бас-халас" ничего и не бум-бум.
«9 июля. Третий день подряд провожу орнитологические экскурсии для биологов-афганцев, преподавателей будущего пединститута. Шапито. Потому что накануне ездили с нашими из проекта в военный лицей из пистолетов стрелять, там нас в очередной раз инструктировали на предмет поведения в городе, незапланированных разъездов, недопустимости отлучек и проч. А я сейчас шастаю с пятью афганцами по паркам города, и мы птичек наблюдаем в бинокли. Это занятие афганским коллегам в новинку, дивятся, улыбаются, но старательно записывают особенности определения разных видов. Может, из вежливости?
Позавчера наблюдали в парке лицея Джамаллудина, вчера — на горе посреди Кабула вокруг шикарного отеля «Интерконтиненталь». Там накануне перед моей экскурсией с Володиным место выбирали, а потом зашли в бар отметиться. В шикарных холлах пустота, на весь огромный новомодный отель два иракца каких-то проживают, да мы -- два приблудных шурави, в бар зашли, взяли по джину с тоником. Не ахти сейчас в Кабуле с богатыми гостями и туристами.
Сегодня водил экскурсию по кабульскому зоопарку.
Территория просто великолепная, везде просторно, полно деревьев, добротнейшие огромные вольеры (англичине строили), а в этих вольерах и клетках либо пусто, либо живые скелеты. Или слон, например, прикованный к стене толстенной цепью всего метровой длины в каком-то полусклепе-полупещере, куда свет еле проникает. Стоит в темноте, раскачивается механически из стороны в сторону; говорят, уже опасен стал, раньше так не было. Подходить к нему уже боятся, кидают издали еду; удручающее зрелище... А с другой стороны, вроде и неловко животных жалеть, когда здесь людям еще похуже достается…
Повсеместно полно истошно-крикливых майн, которые настолько доминируют своими пронзительными воплями и хулигански-бравым видом, что за ними все прочее разглядеть — уже проблема. Только попугаи им не уступают по крикливости, летают редкими, но шумными стаями — завезенный из Индии вид (зеленые, длиннохвостые, с сороку размером), а ведь прижились, умудряются как-то холодные зимы пересиживать.
Я хожу, рассказываю афганским товарищам на английском языке про удивительное гнездо замечательной птицы иволги, поющей сейчас в кроне огромной акации, и думаю: а вот, не дай Бог, случись сейчас что, поможет мне мой пистолет и запасная обойма или нет? Смешно, право. Но для самоуспокоения годится».
«11 июля. В выходной (пятница) с утра по микрорайону ходит дед, который гортанными криками предлагает мумиё. Запрещенный к вывозу товар, но чудодейственный (и впрямь заживляет все на глазах), так что покупаем, бодро настраиваясь на не очень преступную контрабанду.
Кладешь асфальтоподобный шмат в воду на два дня, все растворяется. Потом несколько раз отстаиваешь, сливая осадок. Потом стелешь на противень кусок полиэтилена и наливаешь на него эту темно-коричневую жидкость испаряться естественным путем. А после испарения остается то, что принято называть «чистым кристаллическим продуктом бадахшанского генезиса».
Мужики с таможни говорят: за последние годы четыре тонны уже конфисковали; отправляют на изучение в спецлабораторию; там и констатировано, что качество высочайшее, из всех видов природного мумия это — одно из лучших.
Вокруг всех этих хлопот все острят про искусственное мумие по моему адресу, потому что, как здесь вычитали в старинном индийском трактате, для его изготовления надо взять мужчину тридцатилетнего возраста европеоидной расы, предпочтительно рыжего и белокожего, забить его, часть внутренних органов вынуть, часть оставить, нашпиговать травами и поместить в керамический саркофаг на энное количество лет в раствор специальных смол… Вот и шутят, что нечего возиться с выпариванием, а надо П-ва обработать по инструкции, и все дела.
Дед с мумиё ходит каждый выходной, а сегодня прямо под окнами еще и другой дед, появляющийся лишь пару раз за лето. Сидит под деревом, на ветке которого подвешен деревянный лук, а к нему привязан уже другой лук, побольше и с проволочной тетивой.
Афганки выносят этому аксакалу матрацы, набитые овечьей шерстью, распарывают их с одной стороны, вываливают кучу примятой шерсти на кошму. Дед запускает лук в слежавшуюся овчину и принимается колотить по проволочной тетиве палкой. В результате во все стороны летят клочки взбитой и разрыхленной тетивой шерсти, а сама куча разбухает прямо на глазах. Ханумки уносят потом матрацы, становящиеся в четыре раза объемнее».
«24 июля. Володины собирались пригласить мне на день рождения в гости своих друзей -- польского посла с женой, но не получилось: приехал большой ооновский чин из Индии, пришлось устраивать для него общий а-ля-фуршет.
Перед этим все приглашенные по-очереди звонили Володину неформально, умоляли не усаживать всех по-русски за один большой стол. Не можем, говорят, так. Общаться не получается, всеобщая скованность и обжираемся насмерть, чтобы просто так не сидеть. Кишка у них тонка к русской культуре приобщиться, упиться так, чтобы под стол сползти…
Собрались вечером. Многие приехали из отпусков, с ними я еще не виделся; состав пестрый, общение разнообразное. Сам этот главный чин -- скромнейший, тихий дядька, профессор из Киева; он -- посол ЮНЕСКО в Индии, региональный директор ЮНЕСКО по науке и технике Южной и Восточной Азии; внешне похож на симпатичного крота из известного польского мультфильма. Венарджи -- посол ООН в Афгане, индус; среднего роста лысоватый крепыш с черной бородой и очень живыми глазами; держится просто, без претензий, которые вполне допускались бы его статусом. Он с женой -- обворожительной палестинкой с великосветско-иудейской внешностью; изумительная женщина, сама изысканность и доброжелательность в общении. Мадам Ингеборг Пауль, ФРГ; натуральная фрау; с меня ростом, поджарая, очень светлые голубые глаза, орлиный нос, прическа -- строгий пучок; сдержанная современность в одежде, плюс редкая способность уместно и с шармом навешивать на себя всевозможные местные побрякушки; на любителя, но самобытная тетка. Кабир, из Бангладеш, лет тридцать пять; маленький, тощий, смуглый, по-детски всем интересуется ("Откуда у вас такой отличный сыр?!", -- скажи ему, Ханум, скажи, что это из совмага по списку досталось). Малетра -- индус, лет пятьдесят пять, приземистый, толстенький, с седой шевелюрой и усами, как у моржа, весь в золотых перстнях по пол-кило, сердечно со всеми обнимается. Дилялич -- югослав, эксперт ЮНЕСКО в ДРА; пятьдесят лет, седая грива, очки, болтун-хохотун, закатывает глаза на Ханум, подкалывает меня ("Ты такой же советский орнитолог, как и Володин? Хе-хе-хе!"), владеет алкогольной терминологией на русском. Эдмонд Баркер -- эксперт ЮНЕСКО по английскому языку; выше меня, седая модная борода, смуглый лик, сверкающие черные глаза, огромная золотая цепь на волосатой груди под расстегнутой гавайской рубахой немыслимой расцветки; австралиец по гражданству, мать новогвинейка, отец француз; похвалил мой пронаунс; общается просто.
Протолкались-пробазарили весь вечер; получил от большинства гостей трогательные до слез своей серьезностью приглашения обязательно звонить и заходить, когда буду в Индии, в Новой Зеландии, в Японии... Ну, народ… Вас бы к нашим дедкам-пенсионерам на выездную комиссию в райком… Уже вечером, укладываясь спать, подумал, что ведь у меня и в Кара-Кале каждый день такое же международное общение, разве что разнообразие поменьше…
Узнал много интересного про разное. Резюме: люди очень симпатичные и явно из совсем другого мира, а дух общения откровенно поражает доброжелательностью (у нас, шурави, на майдане не так…). А мы, в такое вовлеченные, спонтанно-естественно отвечаем им взаимностью. И отсюда главное -- ошарашивающее поначалу своей новизной ощущение (ранее лишь подсознательно ожидавшееся) единства и космополитичности человечества в целом. И совсем уж неожиданное осознание вполне полноценного собственного места в нем. Бог даст, может, еще и доживем до времен, когда въездные визы нам, русским-советским, будут выдавать не как милостыню, а почитая за честь? Радуясь, что мы почтили своим вниманием их тропическую банановость, или звездно-полосатую небоскребность… И не уязвленное самолюбие это, не снобизм-шовинизм, а обида за то, что невзрачный клерк, бумажная таракашечка, в посольстве какой-нибудь сонной благополучной страны, талончики на получение визы раздает через решетчатый забор в напирающую толпу, как яблоки обитателям зоопарка… А мы локтями толкаемся, стараясь на глаза ему попасть, да сразу ему чем-нибудь понравиться, да заветный талончик заполучить, а там, если повезет, и саму визу…
Ооновцы расспрашивают здесь нас о разном с неподдельным интересом; к нам в международной колонии особое внимание: вроде мы при ЮНЕСКО, но и красные одновременно. А уж Володин и вообще -- ооновский босс, тертый международный калач; уважают его буржуи, прислушиваются к его мнению; особенно, когда ситуация припрет; это ведь не Женева, это Кабул, здесь мнение шурави особый вес имеет (а уж если он по-английски изъясняется, то и подавно).
Большинство из иностранцев конечно же не верит, что Володин и вправду орнитолог, посмеиваются понимающе, мол, знаем, знаем, Майкл, мы эту дипломатическую орнитологию; ой, потеха, напридумает же там ваше политбюро вместе с КГБ…
А один раз приехал австриец, увлекающийся бёрдвотчингом, так его специально на Володина натравили, чтобы «легенду» расшатать. А Володин ему спокойно так, да, мол, конечно, очень интересный вид... А вот такого-то вида вы не наблюдали? Напрасно, напрасно, обязательно посетите Южную Америку... А под конец и вовсе умыл буржуя, миролюбиво засыпав уже сконфуженное любительско-орнитологическое самолюбие гостя чередой мимоходом упомянутых авторов книг-статей, названий птиц и перечнем мест на всех континентах, где этих птичек сам Володин вместе с этими авторами и наблюдал… Тут уж ооновская общественность еще больше его зауважала («...ну и подготовочка у русских...»).
Вечером после кино в клубе и променада по майдану подошли к подъезду: темно, тепло, домой не хочется. Я на асфальте под фонарем зеленую жабу поймал (точно как в Тарусе на растрескавшемся асфальте около колонки), потискал ее, выпустил.
Сели на скамейку, завели какой-то разговор на предмет морально-аморальных мировых проблем; орали, орали; Ханум говорит, мол, вы что, больные что ли, так распаляетесь, когда трезвые?
И в этот момент в кусте у нас за спиной запело какое-то ночное насекомое, ни разу такое не слышал. Володин вскочил, полез туда, но что увидишь в темноте? Так он не поленился, сходил на второй этаж за фонариком. Потом на коленках ползали с ним вокруг этого куста, пока Ханум подошедшим царандоевцам пыталась объяснить, что мы делаем.
Все как всегда: светишь фонарем прямо на точку, из которой звук исходит в полуметре от твоего носа, но не видишь никого; вот он, звук, но лишь ветки и листья, и больше ничего. Не нашли. Наутро этот куст трясли по дороге на работу, но тоже пусто».
«29 июля. Сегодня было землетрясение. Сижу в полдень за столом, вдруг стены и потолок затряслись мелкой дрожью, Ханум заголосила из соседней комнаты: «Сереж! Землетрясение!!» Вскочили, я кинулся к столу за пакетом с паспортом, подхватил футболку и пистолет, а Танька вопит: «Нельзя на улицу, стой под несущей балкой!» Стоим в коридоре под несущей балкой между шатающимися стенами, неприятное ощущение; не доверяю я даже несущим балкам в советских хрущевках.
Хотя это все же лучше, чем втроем в тесном сортире во время ракетного обстрела, когда Ханум сидит на унитазе, как леди, с невеселым лицом и напряженно сцепив руки, а мы с Володиным стоим, почти распластавшись вдоль стен, как ее пажи или стражники. Выглядит ситуация так, что вроде самим смешно, но контекст ее таков, что не особенно и посмеешься; особенно когда ракеты воют на подлете и потом взрывы грохают, а ты стоишь и каждой фиброй пытаешься понять по звуку, на тебя это летит или нет... А сортир — самое безопасное место в такой обстановке, это уже без шуточек и проверено в совсем не смешных ситуациях (при анализе разрушений после обстрелов).
Короче, когда я Ханум на улицу вытолкал, там уже полно народа. Тетки растрепанные в халатах, мужики чуть ли не в семейных трусах. Сильнее трясти не стало, поэтому все постепенно «ха-ха, хи-хи», но явно в мандраже. А вода в арыке качается, как в неустойчивом корыте — очень странное зрелище, и ощущение странное — нет надежности в привычно незыблемой земной тверди.
Разговоры, ясное дело, весь день только про землетрясение. Света из нашего проекта при знаменитом землетрясении в Ашхабаде в сорок восьмом провалилась в колыбели вниз с верхнего этажа в рухнувшем здании, ее плитой накрыло; когда нашли — спала.
Всплыло, что очень многие с утра чувствовали себя необычно плохо. И правда, Ханум на работу не пошла из-за ужасной головной боли, сказала, что заболевает; я сам дома остался потому что Карим ко мне лекцию переводить не приехал (жена неожиданно слегла с сердечным приступом).
Володин землетрясение пропустил, ехал в машине, не почувствовал ничего, догадался лишь по суете на улицах; отменил дела, принесся домой узнать, как и что у нас. А я решил, что буду теперь на всякий случай спать в галстуке и с паспортом в кармане, чтобы не выглядеть потом глупо в посольстве, когда будут разбираться, кто есть кто среди полуголых шурави без документов...»
«10 сентября. Из окна володинского офиса всегда видно внизу множество людей. О том, что у них на уме, можно только догадываться. Много загадок в восточной жизни. И в культуре, и в религии, и в экономике.
Красивый народ. Мужики-афганцы — все как на подбор. Как и наши южане. Жаль, что не получается у нас с южанами. Второй век не получается. Как царь-батюшка залудил войска на Кавказ, вырубая леса и выжигая селения, так и не получается. А уж как Коба, козел, накрутил делов с переселением народов, так и вообще пиши пропало. Обидно мне это, ох обидно. Ни с кем таких уважительных и легких отношений у меня не было, как с нашими кавказцами. Легкий на общение народ. Особенно в глубинке. И уважительный. Гордые, а раз есть самоуважение, то есть и уважение к другим. А уж когда расскажешь, что птиц приехал изучать, тогда вообще после первого недоумения — вдвойне радушие (как к больному, что ли?), и как-то оно мне особенно созвучно: чувствую именно то, к чему всю жизнь стремлюсь — взаимное щедрое товарищество.
Здесь могло бы так быть? С теми афганцами, с которыми работаем, вроде хорошие отношения (насколько могу судить со своей колокольни, понимая, что чужая душа — потемки, а уж восточная — вдвойне). Но большинство наверняка в гробу нас, шурави, видали.
Только меня не убивайте. Я не оккупант. Я при ЮНЕСКО для ваших будущих студентов учебник сочиняю. И Володина не убивайте — он при ООН и тоже не оккупант (и тоже сидит сейчас с «макаровым» под мышкой...) И Ханум, жену его, не убивайте, она-то уж точно не оккупант. А кто оккупанты? Вон те девятнадцатилетние пацаны в пропотевшей форме, что режут дыню на бэтээре? С кем же тогда бороться кровожадным моджахедам, если мы здесь все такие хорошие?
Солдатики-то наши здесь по приказу, вот уж у кого выбора не было. А вот мы-то, «гражданские специалисты», здесь добровольно. Экзотики понюхать, престижную заграницу посмотреть, деньгу подзашибить. «Ташакор тебе, Кабул, ты одел нас и обул...»
Кстати, наше совдеповское жлобство принимает здесь самые разнообразные формы. Дуканщики на маркете обсуждают сейчас, как проработавшая тут три года «красивая Наташа» (секретарь-машинистка из экономического проекта), с которой все продавцы кокетничали с удовольствием, прошла давеча по рядам дуканов, набрала всего у всех, привычно получив кредит до понедельника, а наутро улетела в Союз — и с концами (контракт закончился).
Иду я на днях по майдану, еле тащу сумку с дарами природы, которые мы с Ханум на рынке накупили: лук, салат, петрушка, редиска круглая красная, редиска длинная белая, редька, картошка двух сортов, яблоки, груши (офигенные груши, «Бэлла» называются — насквозь просвечивают, словно светятся изнутри), огурцы, помидоры, гроздь мелких индийских бананов (дорогие), дыня. Радуюсь, что манго хорошие попались (любим манго), вспоминаю, как Зарудный описывал хорасанское земледелие в своих экспедициях («Шалган походит на репу, но не так сладок. Торп имеет вид крупной редиски, но далеко менее остр»).
Чего это мы, прямо как с ума сошли, нахватали всего подряд, словно голодные, которым вдруг деньги перепали. Я сразу заявил, что укроп и прочую зелень мыть не буду, не нанимался! Хватит того, что помидоры щеткой тру, расскажи кому в Москве — засмеют. Ладно арбуз щеткой мыть, это еще куда ни шло, но уж огурцы с помидорами — дурдом, да и только.
А куда денешься? Мытье овощей и фруктов здесь — то ли рабство, то ли бесплатное кино. Сначала все кладется на пятнадцать минут в пополам разведенный уксус. Потом каждый корнеплод и прочий райский овощ персонально моется вручную щеткой со специальным пищевым финским мылом (здоровый зеленый брикет). Потом все снова споласкивается уксусной разбавкой, а уж потом начисто моется кипяченой водой. Ужас. А иначе запросто подцепишь что-нибудь, и хана; сиди потом весь рабочий день на горшке; примеров предостаточно.
Короче, подхожу с этой сумкой к совмагу сигарет купить: там втрое дешевле, чем в дуканах. Был как раз понедельник — наш день в совмаге, отпускали по ведомости проекту пединститута (я на ней снизу от руки приписан как консультант). Закупаем в совмаге популярные товары, и все отмечается в ведомости (в прошлый раз народ с воодушевлением набирал селедку и майонез). Раз в месяц брали и «норму» — полагавшуюся на человека бутылку водки, — но лишь до небезызвестного постановления; теперь боремся с пьянством, как и вся наша далекая страна.
Так вот, у входа в совмаг крутится пацан шуравийский, ждет мамашу. Ходит, неудобно засунув кулак в нагрудный карман клетчатой рубашки, бубня что-то про себя. Вижу, распирает его прямо, подхожу... Он, как поймал мой взгляд, прямо кинулся ко мне и бережно раскрывает потный кулак: «Дядя! Смотрите! Мама купила мне три сливы!» Трам-та-ра-рам, думаю, честное слово, дождаться бы сейчас эту ханумку да накрутить ей хвоста под видом особиста за такую экономию и урон советскому авторитету... Впрочем, какой из меня особист с этой сумищей…
Обсуждали это вечером. Наши мужики из проекта собираются иногда вечерком в преферанс поиграть, так, входя, складывают пистолеты на стол в прихожей. Преферанс — дело такое, сидят до последнего, когда уже бежать надо, вот-вот дрейш, то есть комендантский час, когда часовые-царандоевцы, завидев кого-либо на улице, орут ужасающими, гортанно-звериными воплями: «Дрейш! — Стой!» (европейцу так вовек не крикнуть). Тут картежники вскакивают, оружие свое в толкотне расхватывают, распихивая по карманам, а жены на них покрикивают, чтобы опять пистолеты не перепутали...
В микрорайоне между нашим домом и домом напротив поставили недавно еще один бэтээр, так под ним через неделю уже все окрестные собаки ночевали. Как ни посмотришь из окна, в люке торчит то хвост, то голова толстого черно-белого щенка. Потом бэтээр уехал, а щенок этот день за днем все лежал на том самом месте и еду ни у кого не брал. Потом уже другой бэтээр поставили невдалеке, и вскоре этот пес уже гордо на нем восседал вместе с нашими солдатиками. Как с грустью сказала, проходя мимо и глядя на это, наша соседка, медсестра из госпиталя: «Хоть кто-то здесь рад нашему присутствию...»
О, вон наш самолет летит, празднично отстреливая из-под хвоста ярко горящие шашки для отвода теплонаводящихся ракет. А взлетают самолеты в аэропорту всегда очень круто, сразу вверх, вверх; а ночью гудят без бортовых огней. И всегда пара вертолетов при взлете в воздухе для прикрытия; вертолеты здесь — дружные животные, всегда парами или стайками.
Горы как в Кара-Кале. Пройтись бы по ним ногами, а то все на машине и на машине, не сунешься пешком никуда. Солнце то же самое. Горляшки те же самые. Одна загнездилась на балконе; точно так же замирает в испуге, когда выхожу покурить, как и у Муравских на веранде под козырьком крыши. Я сам был там, сейчас здесь. А контекст ситуации другой...
Иногда в такой момент Володин, продолжая заниматься бумагами, вдруг спрашивал меня, стоящего у окна, про Туркмению и про орлов что-нибудь совершенно неожиданное и конкретное, явно не согласующееся с текстом читаемого им документа...
Из окна «тойоты» мы раз за разом рассматривали окружающие Кабул, недоступные для нас предгорья Гиндукуша, щемяще похожие на Копетдаг, — даже пыль и ветер там пахли так же, как в Туркмении. При этом мы нередко говорили о фасциатусе, встречающемся и в Афганистане тоже, и порой всерьез высматривали его в парящей на горизонте хищной птице...»
◄
Ночь в Кабуле
У меня проходит сон, но я не сожалею о нем, так как чувствую, что и без него хорошо отдыхаю в наступившей тишине... Душою моею овладевает беспричинный восторг; я любуюсь на блестящие звезды, прислушиваюсь к неясным звукам горячей южной ночи, наслаждаюсь одиночеством и восхищаюсь тишиною.
(Н. А. Зарудный, 1901)
Горько плачет он ночью, и слезы... на ланитах его...
(Плач Иеримии, I: 2)
«25 августа. Проснулся оттого, что на руке пикнули не выключенные перед сном часы. Три часа. Проснулся с праздничным ощущением здоровья и благодати жизни.
Встал, умылся, вышел на балкон. Темнота.
«Отчего луна так светит тускло на сады и стены Хороссана? Словно я хожу равниной русской под шуршащим пологом тумана...»
Ночь еще летняя, очень тепло. Но уже не то тепло, которое характерно именно для тропических стран, которое, будучи россиянином из средней полосы, постоянно отмечаешь с удивлением. Выходишь ночью на воздух, накатывающий на лицо теплыми волнами, и раз за разом ощущаешь, что в сочетании с ночной темнотой это очень непривычно для человека, выросшего в средних широтах. Нет, сейчас уже не так. Уже чувствуется, что это тепло вот-вот начнет сменяться летней ночной прохладой.
Небо черное, но звезды где-то далеко. Такое чувство, что отсюда до них дальше, чем это казалось дома. Из-под балкона, снизу-сбоку, раздается приглушенный разговор царандоевцев; не спит охрана.
И вдруг накатило (почему-то почти до слез, пардон уж за сантименты) воспоминание о всех былых ночах, когда доводилось остановиться вот так, глядя в теплую ночную темноту, и ощутить такую волнующую и щемящую исключительность этого ночного тепла и собственного в нем пребывания. Даже шире: собственного и всеобщего в нем бытия.
Всегда так — вспоминается обо всем сразу, когда накатывает ощущение беспричинного счастья. Почему в несчастье думается о чем-то конкретно, а в счастье — обо всем сразу? А стержень ассоциаций — именно ночное тепло.
На его фоне конечно же в первую очередь вспыхивает Туркмения, Кара-Кала, Сумбар и Копетдаг. Громаднейший, значимейший кусок, последняя стометровка юношеского разбега, как у самолета перед отрывом от взлетной полосы. Когда предварительные проверки-продувки уже позади, когда энергия прет, когда ее с запасом, когда все движение ориентировано вперед и никаких раздумий (взлетать или не взлетать) уже нет. Когда ясно, что все дальнейшие резервы, возможности и главные летные качества машины можно будет оценить уже лишь после взлета... (Хе-хе, многовато на себя берем и слишком патетически звучим... «Рожденный Полозовым летать не может!..» Хотя, с другой стороны, подумаешь, делов-то... Ведь лететь само по себе не многого стоит. Гораздо важнее — куда, зачем и с кем...)
Вспоминаются сразу все былые кара-калинские луны, горящие, как анти-солнца, прохладным белым ночным огнем. Либо через ветви мелии в ВИРе, либо высоко и кругло над голыми пустынными холмами. Над неожиданным и близким раскатистым хохотом шакалов, из-за которого идущая рядом девушка-женщина, которая в такой момент кажется девочкой-ребенком, вдруг цепляется тебе за руку от страха, а потом сама смеется над своим инстинктивным испугом.
Или ночь над долиной Сумбара, когда машина останавливается, молкнет ревущий мотор, и, вдруг разом, словно из ниоткуда, появляются горы по краям долины, нависающие над дорогой скалы, черное небо над ними, шум текущей реки, и эта молчаливо светящая надо всем и всеми огромная, спокойная, искусственно-яркая луна.
Или когда, наоборот, трясешься ночью в кузове без остановок, вповалку со студентами; кто-то спит, кто-то смотрит назад по движению застывшим взглядом. От теплого ночного воздуха не холодно даже во время езды, хотя лицо на ветру остыло. Когда все условности растворяются в лунном свете, и первокурсница может вжаться в тебя целиком в этой груде спрессованных в кузове тел, но все происходящее под этой луной настолько ирреально, настолько значимее человеческих масштабов, что снисходит высшее целомудрие, рождающее щемящее, до слез, ощущение всеобъемлющего счастья и, как всегда в такие моменты, восторженное, щедрое и искреннее пожелание счастья «для всех даром!».
Или другой пласт — Аграхан на Каспии. Другой воздух, другой запах, никаких скал, один песок, но такое же ночное тепло и лунный свет. Прибрежная равнина под полной луной; море, перемешивающее нас с Ираном; тростники; непостижимая огромность всех этих равнинных пространств; лишь угадывающаяся, но не поддающаяся разумению мощь дремлющих стихий, для которых эти бескрайние просторы — ничто, микромир, точка в беспредельности. И вот во всем этом — ты, такой маленький, но такой близкий сам себе; и, хочется верить, близкий тем, кого любишь; идущий к огоньку экспедиционного вагончика по ровной и мягкой песчаной дороге вдоль берега.
Но главнее всего вспоминается теплая летняя ночь в Едимново на Волге: полная луна; мне пять лет; родители младше, чем я сейчас. Сидим с Мамой на скамейке на берегу и смотрим на мерцающую лунную дорожку, волшебной диагональю рассекающую черное водное пространство. И вдруг на эту сверкающую полосу из темноты вплывает лодка — это Папан с Ирисой плывут на веслах проверять перемет, а меня не взяли, потому что хоть и тепло, но ночь, а я маленький...
Почему же именно ночью так отчетливо и полно ощущаешь и осознаешь частицу счастья, щедро отпущенного тебе в краткий момент твоего земного бытия? Так емко впитываешь вечность и целостность всего, что вокруг? Ироничную мимолетность собственного нынешнего существования и всеобъемлющее могущество вечного Целого, микроскопической Частью, частицей воплощенного в тебе самом и в тех, кто рядом? Кто так же, как и ты сам, весело мелькнет в одно мгновение и так же исчезнет навсегда. «Бас-халас»...
Как же пронзительно обидно это «исчезнет навсегда». Настолько обидно, что не воспринимается всерьез. И верится поначалу, что уж ты-то будешь во всем этом вечно.
Может быть, в этой горечи, выражающей почтительную невозможность согласиться с тем, что когда-то ты навсегда будешь вырван из этой подлунной жизни, и кроются истоки веры в бессмертие души и во множественность ее форм? И может, это лишь подсознательное желание не отрываться от ночной подлунной красоты, рождающей слезы счастья на глазах? Желание и потребность ощутить что-то, дающее надежду быть сопричастным к этому великолепию вечно? Даже и не важно, в какой форме?
Ведь человек перед Богом, перед миром вокруг, перед природой всегда был, есть и будет как ребенок перед матерью: днем и капризничает, и подчеркнуто игнорирует, и демонстрирует свою полную самостоятельность; порой обижает, по-детски отрекается, делает больно... Но ночью наступает момент, когда вдруг становится неспокойно или откровенно страшно, и тогда уже ничего не надо, кроме как приблизиться к знакомому и надежному, ко всепрощающему, которое всегда защищало и сейчас должно защитить. К ночному теплу, пронизанному лунным светом, которое спасет от всех бед, от всех невзгод; главное — лишь не потерять возможность ощутить его иногда. И вот в такой момент готов заплатить любую цену, чтобы остаться хоть чем-то, хоть осколком чего-то во всем этом вечном Целом, погруженном в лунный свет...
Но на самом деле все, наверное, совсем не так. Волнение от подлунной красоты — это скорее не стремление остаться здесь подольше, а лишь тренировка души перед тем, что ждет там, впереди, после ухода отсюда. Потому что, хоть и заманчиво порассуждать о самодостаточности рая и спасенной в нем души, но уж больно идиллически это звучит, чтобы быть правдой.
Во-первых, жизнь на небесах наверняка не так проста, как кажется. Во-вторых, Бог нас самих, я надеюсь, уважает больше, чем принято думать; уважает достаточно, чтобы не унижать блаженством на халяву.
«Не на халяву, а за праведную жизнь!» — во, делов-то. По-человечески жить надо, не рай себе зарабатывая, а просто чтобы свиньей не быть. Честная жизнь — это не особая заслуга, это прожиточный минимум.
Никогда не поверю, что Он возносит в вечное блаженство без необходимости последующей работы над собой не только здесь, но и там, уже вне земной подлунной жизни с ее днями и ночами, солнцем и луной, четвергами и вторниками... Ни фига подобного. Любишь кататься — люби и саночки возить; это — незыблемый закон. Лямку тянуть и там придется. Хотя вся разница, наверное, в том, что там эта лямка — не лямка, а эти саночки — никогда не в тягость. Потому что там — Все Всегда На Вдохновении. Кто испытывал вдохновение здесь, тот меня поймет. Жаль, что не всем туда дойти... А ведь уже скоро, «... ибо время близко»...
Надо же, ни одного комара.
Ночь. Луна. Тепло...
«Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана. Буду резать, буду бить. Все равно тебе водить...»
◄
Достарыңызбен бөлісу: |