глава IV О НЕПРАВИЛЬНОМ УПОТРЕБЛЕНИИ СЛОВ
Другая причина заблуждений, зависящая также от недостатка знаний, это неправильное употребление слов и ввязывание с ними недостаточно ясных представлений. Локк так удачно выяснил этот вопрос, что я позволю себе рассмотреть его лишь для того, чтобы избавить читателя от необходимости наводить справки, так как не у каждого из них труд этого философа одинаково ясен в памяти.
Декарт сказал уже раньше Локка, что перипатетики прячущиеся за неясный смысл слов, были очень похожи на слепых, которые, чтобы сделать борьбу равной, завлекли бы зрячего в темную пещеру; если бы этот зрячий
==171
прибавляет он, сумел внести свет в эту пещеру и заставить перипатетиков связывать точные представления со словами, которые они употребляют, его победа была бы обеспечена. Вслед за Декартом и Локком я постараюсь доказать, что в метафизике и в вопросах морали неправильное употребление слов и незнание их истинного смысла являются, если можно так выразиться, лабиринтом, в котором иногда заблуждались даже величайшие гении '. Я возьму для примера несколько таких слов, которые возбуждали длиннейшие и живейшие споры среди философов; таковы, например, в метафизике материя, пространство и бесконечность.
Во все времена поочередно утверждали о материи: то она ощущает, то не ощущает — и об этом предмете спорили очень долго и туманно. Лишь много позднее догадались спросить себя о предмете спора и связать более точное представление со словом материя. Если бы сначала точно установили его значение, то признали бы, что сами люди, если можно так выразиться, создали материю, что материя не есть какое-то существо, что в природе есть лишь индивиды, которые названы телами, и что под словом материя следует понимать лишь совокупность свойств, присущих всем телам. Определив, таким образом, значение этого слова, осталось бы только выяснить, действительно ли протяжение, плотность и непроницаемость — единственные свойства, присущие всем телам, и не заставляет ли открытие, например, такой силы, как притяжение, предполагать, что в телах еще могут быть неизвестные свойства, как способность ощущения, которая, хотя и проявляется лишь в организованных телах животных, но может быть присуща и всем индивидам. Сведя вопрос к этому, поняли бы, что при невозможности точно доказать совершенную бесчувственность тел, человек, не просвещенный в этом вопросе откровением, не может его решить иначе как путем взвешивания и сравнения вероятности этого мнения с вероятностью мнения противоположного.
Чтобы закончить этот спор, не было, следовательно, надобности строить различные системы мира, теряться в соображениях о возможностях и прилагать такие необычайные усилия ума, которые привели и должны были па самом доле привести лишь к более или менее остроумным заблуждениям. Действительно (позволяю себе за-
==172
мстите это здесь), если необходимо извлечь все возможное из наблюдения, то не следует пользоваться ничем, кроме него, остановиться там, где оно нас покидает, и иметь мужество не знать того, чего знать еще невозможно.
Умудренные горьким опытом наших великих предшественников, мы должны понять, что всей совокупности наших наблюдений едва ли будет достаточно, чтобы образовать несколько частичных систем, заключающихся в общей системе; что лишь из глубин воображения извлекали до сих пор систему мира и что если мы получаем иногда лишь искаженные сведения об отдаленных от нас странах, то и философы равным образом имеют лишь искаженные сведения о системе мира. При всем своем остроумии и даре комбинирования они могут рассказывать лишь сказки, пока время и случай не представят общего факта, с которым могли бы соотноситься все остальные.
То, что я сказал о слове материя, я могу сказать и о слове пространство; большинство философов сделали из него особое существо, и незнание значения этого слова породило продолжительные споры1. Они сократили бы их, если бы связали с этим словом точное представление; они тогда согласились бы, что пространство, взятое отвлеченно, есть чистое ничто; что пространство, рассматриваемое в связи с телами, есть то, что называется протяжением; что мы обязаны идеей пустоты, которая входит в идею пространства, промежутку, замеченному между двумя высокими горами; промежуток этот, заполненный лишь воздухом, т. е. таким телом, которое па известном расстоянии не производит на нас никакого чувственного впечатления, должен был дать нам идею пустоты, которая есть не что иное, как возможность представить себе отдаленные друг от Друга горы при условии, что промежуток, их разделяющий, не заполнен никаким телом.
По отношению к идее бесконечности, заключенной также в идее пространства, скажу, что мы обязаны ею лишь тому, что человек, стоящий посреди равнины, имеет возможность раздвигать ее границы без того, чтобы можно было указать предел, где его воображение должно остановиться; таким образом, отсутствие границ есть единственная идея, которую мы можем иметь о бесконечности в любой области. Если бы философы, раньше чем высказывать какое-либо мнение об этом предмете, определили
==173
значение слова бесконечность, то, думаю, они были бы вынуждены принять вышеизложенное определение и не потеряли бы времени на пустые споры. Ложной философии предыдущих веков следует главным образом приписать наше грубое невежество в понимании истинного смысла слов; эта философия состояла почти исключительно из искусства злоупотреблять словами. Это искусство, составлявшее всю науку схоластиков, смешивало все идеи, и мрак, которым оно окутывало все выражения, распространялся на все науки, и главным образом на науку о нравственности.
Когда знаменитый Ларошфуко1* сказал, что самолюбие (1'amour propre) есть пружина всех наших действий, скольких людей незнание истинного значения слова самолюбие заставило восстать против этого славного автора. Смешали самолюбие с гордостью и тщеславием и вообразили, следовательно, что Ларошфуко видел в пороке источник всех добродетелей. Было, однако, легко понять, что самолюбие, пли любовь к себе, не что иное, как запечатленное в нас природой чувство; что это чувство преобразуется в человеке в порок или добродетель в зависимости от вкусов и страстей, его воодушевлявших, и что самолюбие, различно видоизмененное, производит как гордость, так и смирение.
Понимание этого оградило бы Ларошфуко от неоднократного обвинения его в том, что он слишком дурного мнения о человечестве; он видел человечество таким, как оно есть. Я согласен, что ясно видеть равнодушие к нам почти всех людей огорчительно для нашего тщеславия; но надо брать людей такими, как они есть; раздражаться следствиями их себялюбия — значит жаловаться на весенние бури, летнюю жару, осенние дожди и зимние стужи.
Чтобы любить людей, надо от них мало ожидать; чтобы видеть их недостатки без горечи, надо привыкнуть их прощать и понимать, что снисходительность есть та справедливость, которую слабое человечество вправе требовать от мудрости. Такое глубокое знание человеческого сердца, каким обладал Ларошфуко, лучше всего может способствовать тому, чтобы сделать нас снисходительными, закрыть наши сердца для ненависти и открыть их началам гуманной и мягкой морали; люди наиболее просвещенные почти всегда бывают наиболее снисходитель-
==174
ными. Сколько правил человеколюбия можно найти в их творениях! «Живите, — говорил Платон, — с вашими подчиненными и вашими слугами, как с друзьями, лишенными счастья». «Всегда ли буду я слышать, — говорил один индийский философ,— как богачи восклицают: «Господи, накажи всякого, похитившего хоть частицу моего имущества»,—тогда как бедняк жалобным голосом и подняв руки к небу восклицает: «Господи, дай мне часть богатства, которое ты расточаешь богачам, и если более бедный, чем я, отнимет у меня часть его, я не буду взывать к тебе о возмездии и буду смотреть на похитителя глазами, которыми смотрят весной, во время посева, на голубей, слетающихся в поле за пищей»».
Но если слово самолюбие, плохо понятое, восстановило столько мелких умов против Ларошфуко, то сколько споров еще более серьезных было возбуждено словом свобода. Споры эти легко было прекратить, если бы люди, столь же преданные истине, как Мальбранш, признали, как этот ученый теолог в своей «La Pre motion physique» 2*, что свобода есть тайна. «Когда меня заставляют говорить об этом вопросе, — говорил он, — я бываю вынужден немедленно замолкнуть». Это не значит, что нельзя составить ясного представления о слове свобода, взятом в обычном смысле. Свободный человек — это человек, который не закован в кандалы, не заключен в тюрьме, не запуган, как раб, страхом наказания; в этом смысле свобода человека состоит в свободном пользовании своими способностями; я говорю — своими способностями, потому что было бы нелепостью назвать несвободой то, что мы не способны полететь под облака, как орел, жить под водой, как кит, и сделаться королем, папой или императором.
Мы имеем, следовательно, ясное представление о слове свобода, взятом в обычном смысле. Не так обстоит дело, когда мы применяем слово свобода к воле (la voloute). Что есть тогда свобода? Под этим словом можно было бы понимать только свободную возможность желать или не желать чего-либо; но такая возможность предполагала бы, что можно иметь беспричинные желания и, следовательно, следствие без причины. Выходило бы также, что мы могли бы равно желать себе добра и зла, — предположение совершенно невозможное. В данном деле, если стремление к удовольствию есть начало всех наших мыслей и поступков, если все люди стремятся беспрерыв-
==175
но к своему счастью, действительному или кажущемуся, то все проявления нашей воли суть лишь следствия этого стремления. Но всякое следствие необходимо. В этом смысле нельзя, следовательно, связывать точного представления со словом свобода. Но, скажут нам, если мы вынуждены стремиться к счастью всюду, где мы его видим, то, может быть, мы свободны в выборе средств, которые мы употребляем, чтобы доставить себе это счастье2. Да, отвечу я, но свободен в этом случае означает то же, что синоним просвещен, и эти два понятия легко смешивают; в зависимости от того, знаком ли человек более или менее с судебной процедурой и с юридической наукой, руководит ли им более пли менее умелый адвокат, — он изберет более или менее удачный способ действий; но, как бы он ни поступал, желание счастья заставит его всегда избрать путь, наиболее соответствующий его интересам, вкусам, страстям, — всему тому, наконец, что он считает своим счастьем.
Как философски можно было бы объяснить вопрос о свободе? Если, как это доказал Локк, на нас влияют друзья, родные, наше чтение и даже предметы нас окружающие, то все мысли и желания должны быть непосредственным результатом или необходимым следствием полученных нами впечатлений.
Следовательно, невозможно составить идею слова свобода в применении к воле3; на нее надо смотреть, как на тайну, восклицать вместе с апостолом Павлом: О, altitude3*!—признавать, что только теология может рассуждать о таком вопросе и что философский трактат о свободе был бы трактатом о следствиях без причин.
Мы видим, какие семена нескончаемых раздоров и бедствий часто заключает в себе незнание истинного значения слов, не говоря уже о крови, пролитой вследствие религиозных споров, основанных почти всегда на злоупотреблении словами, и вследствие порожденной этими спорами ненависти, и к каким только бедствиям не приводило это незнание и в какие заблуждения не повергало оно народы!
Эти заблуждения более многочисленны, чем думают. Об одном швейцарце рассказывают следующее: ему была поручена охрана одних ворот Тюильри с запрещением пускать кого бы то ни было. Подходит один мещанин. «Входить нельзя», — говорит ему швейцарец. «Но я и не соба-
==176
рагось входить, — отвечает мещанин, — я хочу лишь выйти из Pont-royal». «О, если Вам нужно выйти, — говорит швейцарец, — можете пройти» 4. Кто бы этому поверил? Но эта басня — повторение истории римского народа. Цезарь появляется на площади, выражает желание короноваться здесь, и римляне, не связывавшие точных представлений с понятием о королевской власти, предоставляют ему под именем Imperator4* — власть, которую они I; не соглашались за ним признать под именем Rex5*.
То, что я говорю о римлянах, может быть вообще применено ко всем диванам и советам государей. Среди народов, так же как и среди монархов, нет ни одного, который не был бы когда-либо повержен в грубое заблуждение вследствие злоупотребления словами. Чтобы избежать этой западни, следовало бы, по совету Лейбница, создать философский язык, в котором было бы точно определено значение каждого слова. Люди могли бы тогда понимать друг друга и сообщать друг другу точно свои идеи; бесконечные споры, вызываемые злоупотреблением слов, прекратились бы, и люди во всех научных областях были бы скоро вынуждены признать одни и те же принципы.
Но выполнение такого полезного и желательного проекта, по-видимому, невозможно. Не философам, а нужде мы обязаны образованием языков; и нужду этого рода нетрудно удовлетворить.
Под влиянием нужды сперва были связаны несколько ложных представлений с некоторыми словами; затем стали комбинировать, сравнивать эти представления и эти слова между собой; каждое новое сочетание создавало но- вое заблуждение; эти заблуждения умножились и, умножаясь, так осложнились, что теперь было бы невозможно, не проделав колоссальной работы, проследить и открыть их источники. С языком дело обстоит так же, как с алгебраическим вычислением: если сначала бралось несколько ошибок, которые остались незамеченными, и если продолжают вычислять, основываясь на этих первых вычислениях, то, переходя от положения к положению, приходят к выводам совершенно нелепым. Бессмысленность вывода сознается, но как найти место, где вкралась первая ошибка? Для этого было бы необходимо переделать и проверить большое количество вычислений; к несчастью, есть немного людей, которые могут это предпри-
==177
нять, еще меньше таких, которые захотели бы сделать это, особенно когда такая проверка не соответствует интересам власть имущих.
Я указал на истинные причины наших ложных суждений; я выяснил, что источником всех заблуждений ума являются или страсти, или незнание некоторых фактов либо истинного значения некоторых слов. Заблуждение, следовательно, не есть непременное свойство человеческого ума. Наши ложные суждения являются следствием случайных причин, не предполагающих в нас существования способности суждения, отличной от способности ощущения; таким образом, заблуждение есть лишь случайность, отсюда следует, что все люди наделены в сущности правильным умом.
Признав эти положения верными, я могу теперь повторить беспрепятственно, что судить, как я уже доказал, есть в сущности лишь ощущать5.
Общее заключение этого рассуждения сводится к тому, что: или ум может быть рассматриваем как способность, производящая наши мысли, и в этом смысле он есть лишь чувствительность и память; или ум может быть признан лишь следствием самих этих способностей, и в этом последнем значении он есть лишь совокупность мыслей и может подразделяться в каждом человеке на столько частей, сколько у человека идей.
Вот две точки зрения, с которых мы можем рассматривать ум сам по себе; исследуем теперь ум по отношению к обществу.
ПРИМЕЧАНИЯ К ГЛАВЕ IV
' Например, спор между Кларком и Лейбницем6*.
2 Некоторые люди считают умственную нерешительность (suspension d'esprit) доказательством свободы; они не понимают, что задержка в суждениях так же необходима, как стремительность; испытав вследствие торопливости какое-нибудь несчастье, мы затем, наученные неудачей и движимые любовью к себе, вынуждены быть нерешительными.
Точно так же ошибаются и относительно значения слова размышление (deliberation): мы полагаем, что размышляем, когда нам, например, приходится выбирать между двумя удовольствиями, почти равными; однако мы принимаем тогда за размышление только медленность, с которой при двух почти равных грузах опускается та чашка весов, которая тяжелее.
3 «Свобода, — говорили стопки, — химера. Мы считаем себя свободными только потому, что не знаем мотивов, не умеем учесть
==178
все обстоятельства, заставляющее нас действовать так или иначе. Можно ли думать, что человек действительно обладает способностью самоопределения! Не следует ли скорее предположить, что внешние предметы тысячами комбинаций побуждают и определяют его? Разве его воля есть какая-то неопределенная и независимая способность, действующая без выбора и по капризу? Она действует или в результате суждения, в результате акта разума, представляющего ей одну вещь более выгодной для ее интересов, чем всякая другая, или же независимо от этого акта, когда обстоятельства, в которых находится человек, заставляют его повернуться в определенную сторону, а он воображает, что делает это свободно, хотя он и не мог желать повернуться в другую» («Histoire critique de la Philosophic») 7*.
4 Когда видишь канцлера в его длинной мантпп, огромном парике и с важным видом, то ничего нет забавнее, говорит Монтескье, как вообразить того же канцлера исполняющим супружеские обязанности; пожалуй, не менее возбуждают смех озабоченный вид и важная серьезность, с которой некоторые визири являются в совет, чтобы рассуждать и заключать наподобие того швейцарца: «О, если вы хотите только выйти, господин, то вы можете пройти». Поле для применения этого изречения так - обширно, что можно довериться в этом отношении наблюдательности читателя и убедить его, что он всюду найдет людей, подобных швейцарцу-часовому.
Не могу удержаться, чтобы не привести еще один забавный случай в этом роде: ответ одного англичанина министру. Нет •ничего смешнее, рассказывал один министр придворным, как манера держать себя в совете у некоторых негритянских племен; представьте себе комнату для заседаний, в которой стоят около дюжины огромных кувшинов, наполовину наполненных водой; в эту комнату направляются голыми, но с важным видом с дюжину членов совета; каждый прыгает в свой кувшин и погружается в воду по шею, и в этом положении они обсуждают и решают государственные дела. «Отчего же вы не смеетесь?» — обратился министр к стоящему подле него вельможе. «Потому, что я наблюдаю ежедневно нечто еще более смешное». — «А что же?» — спросил посланник. — «Страну, в которой заседают в совете пустые кувшины».
5 Нельзя сказать, что люди не имеют правильного ума в том смысле, что они видят то, чего они не видят, но они не видят, как они должны были бы видеть, если бы больше фиксировали свое внимание и если бы приспосабливались хорошо видеть предметы, прежде чем высказываться о том, что они суть. Таким образом, судить — значит лишь видеть или чувствовать, что данный предмет не есть другой, пли чувствовать, что данная вещь не имеет с другой вещью всех отношений, которые отыскиваются или предполагаются.
==179
00.htm - glava08
РАССУЖДЕНИЕ II ОБ УМЕ ПО ОТНОШЕНИЮ К ОБЩЕСТВУ
глава1 ОБЩАЯ ИДЕЯ
Наука есть лишь отложение в памяти или фактов, пли чужих идей. Ум же в отличие от науки есть совокупность каких-либо новых идей.
Это определение ума верно; оно даже весьма поучительно для философа; но оно не может быть принято всеми: людям нужно определение, которое давало бы им возможность сравнивать различные умы между собой и судить об их силе и обширности. А если бы было допущено определение, данное мной только что, как могли бы люди измерить обширность ума человека! Кто мог бы дать точный список идей данного человека? И как отличить в нем науку от ума?
Предположим, что я претендую на открытие какой-нибудь уже известной идеи; для того чтобы знать, заслуживаю ли я в этом отношении быть признанным вторым изобретателем, людям нужно было бы сперва знать, что я прочел, видел и слышал, а они не имеют ни желания, ни возможности это знать. Помимо этого, допуская невозможное предположение, что люди могли бы точно исчислить количество и род идей какого-нибудь человека, я утверждаю, что вследствие такого исчисления люди часто вынуждены были бы признать гениальными таких людей, которых они не считают возможным назвать даже умными: таковы вообще все художники.
Каким поверхностным ни казалось бы нам какое-либо искусство, оно тем не менее скрывает в себе бесконечное число комбинаций. Однажды Мдрсель1*, приложив ко лбу Руку, с устремленным в одну точку взором, замеров в
К оглавлению
==180
Позе глубокого размышления, воскликнул при виде своей танцующей ученицы: «Как много кроется в менуэте!» Несомненно, что этот танцор видел в манере сгибать, поднимать и ставить ноги недоступное обыкновенному глазу1 искусство, и его восклицание кажется нелепым лишь благодаря слишком большому значению, которое было придано маловажному делу. Но если искусство танца заключает в себе очень большое количество идей и сочетаний, то, кто знает, не заключает ли искусство декламации талантливой артистки столько же идей, сколько употребляет государственный деятель для составления системы управления? Кто возьмется отрицать, если заглянуть в наши старые романы, что в жестах, одеянии и заученных речах умелой кокетки заключается столько же комбинаций и идей, сколько требуется для построения какой-нибудь системы мира, и что — хотя и в очень различных областях — Лекуврер2* и Нинон де Ланкло3* обладали умом, равным уму Аристотеля или Солона4*?
Я не берусь со всей строгостью доказывать истинность этого положения, но хочу лишь дать донять, что, каким бы нелепым оно ни казалось, тем не менее нет никого, кто бы мог точно решить эту задачу.
Мы слишком часто бываем обмануты недостаточностью наших знаний и видим границы какого-либо искусства там, где их ставит наше незнание; но, предположив, что в этом отношении можно было бы вывести людей из заблуждения, я утверждаю, что, и просветив их, мы не изменили бы ничего в их способе суждения: они никогда не станут ценить какое-либо искусство в зависимости лишь от большего или меньшего числа комбинаций, необходимых для преуспеяния в нем: во-первых, потому что исчисление этих комбинаций произвести невозможно; во-вторых, потому что люди должны рассматривать ум лишь с той точки зрения, с которой его важно знать, т. е. в его отношении к обществу. А с этой точки зрения ум, утверждаю я, есть лишь совокупность более или менее многочисленных идей, не только новых, но еще и интересных для люден, и не столько с численностью и тонкостью, сколько с счастливым выбором идей связывают репутацию умного человека.
Действительно, если комбинации шахматной игры неисчислимы и если нельзя в ней усовершенствоваться, не
==181
усвоив большое их число, то отчего же люди не считают выдающихся шахматистов великими умами? Оттого, что их идеи не имеют значения для людей ни как приятные, ни как поучительные, н, следовательно, нет никакого интереса их уважать, а интерес2 управляет всеми нашими суждениями. Если люди всегда придавали мало значения заблуждениям, построение которых требует иногда больше соображения и ума, чем открытие истины, и если они уважают Локка больше, чем Мальбранша, это потому, что они сообразуют всегда свое уважение со своим интересом. Я на каких других весах могли бы они взвесить достоинство человеческих идей! Отдельный человек судит о вещах и о лицах по приятным или неприятным впечатлениям, которые он получил от них. Общество есть лишь собрание отдельных лиц и, следовательно, в своих суждениях может руководствоваться только своим интересом.
Эта точка зрения, с которой я исследую ум, есть, я думаю, единственная, с которой его следует рассматривать. Это единственный способ оценить достоинство каждой идеи, установить с точностью неопределенность наших суждений относительно этого и открыть, наконец, причину удивительного разнообразия взглядов людей по вопросу об уме — разнообразия, исключительно зависящего от различия страстей, идей, предрассудков, чувств, а следовательно, и интересов.
Было бы в самом деле странно, если бы общий3 интерес, оценивший различные поступки людей и давший им название добродетельных, порочных или дозволенных в зависимости от того, полезны, вредны или же безразличны они для общества, — было бы странно, если бы этот самый интерес не явился критерием уважения или презрения связанных с идеями людей.
Идеи, как и поступки, можно распределить по трем различным группам.
Идеи полезные: я беру это выражение в самом широком смысле и подразумеваю под этим словом всякую идею, способную поучить или позабавить.
Идеи вредные: те, которые производят на нас обратное действие.
Идеи безразличные: именно все те, которые, будучи недостаточно приятными сами по себе пли став привычными, не производят на нас никакого впечатления. Суще-
==182
ствование таких идей кратковременно, и они, так сказать, лишь на мгновение могут быть названы безразличными; их длительность или следование одной за другой, делающее их скучными, заставляет переносить их в группу идей вредных.
Чтобы дать понять, насколько этот способ рассматривать ум плодотворен, я буду применять установленные мной принципы последовательно к поступкам и идеям и докажу, что везде, во все времена — как в области нравственности, так и в области ума — суждения отдельных лиц были продиктованы личным интересом, а суждения целых народов — общим интересом и что таким образом всегда как у общества, так и у отдельных лиц источником похвалы является любовь или благодарность, источником презрения — ненависть или месть.
Чтобы доказать эту истину и показать точное и постоянное сходство способов наших суждений о поступках и мыслях людей, я рассмотрю честность и ум в различных отношениях: во-первых, в отношении к отдельному лицу, во-вторых, к небольшому обществу, в-третьих, к целому народу, в-четвертых, к различным векам и различным странам, в-пятых, к целому миру; в моих изысканиях, опираясь всегда на опыт, я покажу, что с каждой из этих точек зрения интерес есть единственный способ оценки честности и ума.
ПРИМЕЧАНИЯ К ГЛАВЕ I
1 По походке и по привычным движениям этот танцор считал возможным узнавать характер человека. Однажды в его зале появился иностранец. «Какой вы национальности?» — спросил его Марсель. «Я англичанин...» — «Вы англичанин? — возразил Марсель: — Вы хотите сказать, что вы уроженец острова, где граждане принимают участие в управлении и составляют часть правительства; нет, сударь, этот опущенный лоб, этот робкий взор, эта нерешительная походка раба и выдают раба, которому пожаловали титул избирателя».
2 В обычном употреблении смысл слова интерес суживается до значения: любовь к деньгам; просвещенный читатель поймет что я бору это слово в более широком смысле и что я применяю его вообще ко всему, что может доставить нам удовольствие или избавить нас от страдания.
3 Понятно, что я говорю здесь в качестве политика, а не в качестве теолога.
==183
00.htm - glava09
Достарыңызбен бөлісу: |