Трансформация повседневности часть первая: креативная эпоха Глава креативный этос Глава креативная экономика



бет11/17
Дата04.07.2016
өлшемі2.71 Mb.
#178636
түріГлава
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   ...   17
глава 11

Большой морф (тирада)

Ненастным днем зимой 2001 года я сел в самолет и через пару ча­сов оказался в теплом юго-западном климате. Я прилетел в один из ведущих креативных центров страны — Остин, штат Техас, который, как я скоро выяснил, от других мест отличала не только погода. Меня пригласили выступить на ежегодной остинской конференции "Саммит 360", где представители местного бизнеса и общест­венности собирались для обсуждения проблем экономического развития. Мне доводилось бывать на множестве подобных мероприятий в других го­родах, не говоря уже о бесчисленных профессиональных конгрессах и встречах американских мэров и губернаторов. Остинский "Саммит 360" не походил ни на одно из подобных собраний.

Обычно такие встречи проходят в самом роскошном отеле города или среди классических греческих колонн и изящных декораций старинных зданий. На этот раз мы собрались в экстравагантном помещении остинского мюзик-холла с его фольклорными мотивами. Обычно в программе по­добной конференции ищешь основного докладчика — важного человека, который получает приоритетный регламент для своего выступления. В дан­ном случае Майкл Делл, основатель и руководитель компании Dell Computers, был лишь одним из участников круглого стола. Разумеется, он пришел без галстука, как, впрочем, и все остальные участники. Если у кого-то возникали вопросы или замечания по ходу его выступления, Делла пре­рывали безо всяких церемоний. Все знаки привилегированного статуса ос­тались дома.

Типичная рутина участника конференции состоит в том, чтобы пережить долгий день нудных докладов и заседаний секций, а потом пойти в местный бар или ночной клуб и там расслабиться. На конференции "Саммит 360" ра­бота и расслабление происходили одновременно в течение всего дня. По ут­рам, собираясь в шумном конференц-зале, мы получали легкие пластико­вые шарики. Если кому-то не нравилась речь выступающего, недовольный имел право бросить в него шарик, даже если это был Майкл Делл. Программная обеденная речь первого дня, обычно произносимая местным седовласым столпом общества, представляла собой монолог исполнителя Стива Томлинсона, который был приглашен, поскольку Сандра Буллок от­менила заранее запланированное выступление из-за занятости на съемках*. В перерывах между заседаниями играла рок-группа — причем не в том лег­ком варианте, который часто приходится слышать на деловых встречах. Эта был отличный, жесткий коллектив: парни реально умели играть. В конце концов, Остин недаром считается музыкальной столицей юго-западного региона.

Так прошло полдня, а потом подошла моя очередь. Я выступал в качестве ведущего секции, которая состояла из руководителей компаний и венчур­ных капиталистов и была посвящена вопросу, который я считал основопо­лагающим для будущего экономического развития региона. Идею мне по­дал водитель такси, обеспокоенный тем, что напор высокотехнологичного производства и специалистов, занятых в этой области, стал угрожать этни­ческому и культурному разнообразию, благодаря которому креативность в Остине и получила изначальный стимул. Поэтому я организовал заседание секции вокруг вопроса: "Не потерял ли Остин свою душу?" Позволив уча­стникам обменяться вполне предсказуемыми мнениями относительно их инвестиций в музыку и культуру, я воспользовался прерогативой ведущего, чтобы вмешаться. "Креативность — явление многомерное, — проповедовал я, — ее не положишь в коробку, чтобы показать на работе. Инновации в об­ласти высоких технологий невозможны| без искусства и музыки. Все формы креативности подпитывают друг друга", — и тому подобное. Потом меня посетило неожиданное вдохновение: ''Если вы действительно хотите знать, как это важно, не спрашивайте своих коллег-руководителей или мэра и гла­ву торговой палаты. Спросите ребят из группы!" — и я широким жестом указал на музыкантов, сидевших на краю сцены с видом ансамбля в ночном шоу Конана О'Брайана. Тут меня просветил один из участников. Группа как раз и состояла из руководителей высокотехнологичных компаний и венчур­ных капиталистов! Они не только играли качественную музыку на досуге, но и не постеснялись принести свои инструменты и выступить перед колле­гами на экономическом саммите. Представьте себе Джека Уэлча, Джорджа Сороса и Уоррена Баффета музицирующими перед публикой в Давосе.

Когда старые признаки, отличающие один тип человека от другого, на­чинают блекнуть и размываться, это верный сигнал глубоких социальных перемен. Высоколобое и низкопробное, альтернативное и попсовое, работа и досуг, позиции руководителя фирмы и неформала сегодня сливаются во­едино. Хотя эта тенденция распространяется на многие аспекты нашей культуры и быта, она проявляется недостаточно резко, чтобы ее можно было

* С монологом Томлинсона можно познакомится в главе 9 данной книги.

бы назвать революцией. Это не Большой взрыв, а Большой морф, эволю­ционный процесс, который развился прежде всего и выразительнее всего в определенных анклавах, а теперь распространяется по всему обществу. Это еще и диалектический процесс, при котором основные элементы общества либо борются с изменениями, либо, по крайней мере, им пассивно сопро­тивляются. Большой морф не сводится к культуре и досугу. В нем присутст­вует и значительный экономический компонент. Он охватывает сферу рабо­ты и приводит к взаимопроникновению новых форм труда и новых форм образа жизни. Именно это придает ему мощь. Изменения во вкусе и стиле, которые на первый взгляд выглядят поверхностными и разрозненными, на самом деле коренятся в масштабных, фундаментальных экономических пе­ременах.



Суть Большого морфа состоит в новом решении многовекового противо­стояния между двумя системами ценностей: протестантской трудовой эти­кой и богемной этикой. Многие отмечали столкновение этих двух ценно­стных систем, некоторые прокомментировали их недавнее смешение, обычно приходя к выводу, что либо та, либо другая из систем подверглась размыванию или была испорчена. Подобные близорукие взгляды вызыва­ются привязанностью к старым категориям и ценностям. Большой морф — это синтез такой глубины, что он выходит за рамки старых категорий и со­здает новое явление: этику, объединяющую работу и образ жизни, которую я называю креативным этосом. Чтобы проследить его эволюцию, начнем с определения двух предыдущих видов этики.

Протестантская трудовая этика утверждает, что смысл жизни обретает­ся в упорном труде. Согласно такой этике, работа по сути является долгом. Наше предназначение в том, чтобы служить другим; мы служим им, обеспе­чивая собственную производительность и полезность, а отсюда — неизмен­но, но почти как побочный эффект — возникают персональные награды, свидетельствующие о нашей ценности. Макс Вебер, великий немецкий со­циолог начала XX века, рассматривал подобную этику как "дух капитализ­ма"1. Протестантская трудовая этика подразумевала значительные созна­тельные усилия по планированию и составлению бюджета — правильное распределение времени, бережливость и пр. Ею обычно руководствовались в рамках таких общественных институтов, как крупные корпорации, кото­рые занимали доминирующее положение в экономической и социальной жизни в конце XIX века и на протяжении большей части XX века. Таким об­разом, подобная этика стала организационной и общественной идеологией. Человек работает производительно и эффективно, чтобы организация рабо­тала производительно и эффективно. В этом смысле, подобная этика также связана с мэйнстримом и конформизмом. Общественная структура воспри­нимается как данность. Как учил первохристиан апостол Павел, нужно под­чиняться мирским властям и соблюдать местные законы — нужно выпол­нять свой долг2.

Богемная этика более гедонистична. Она утверждает, что есть ценность в удовольствии и в счастье — не в грубой распущенности и алчных излише­ствах, а в принятии и переживании опыта того, что предлагает жизнь. Бо­гемная этика обладает своей разновидностью дисциплины, по преимуще­ству эстетического характера. В классической, хотя и малоизвестной книге "Богема против буржуазии" историк культуры Сезар Гранья отмечает, что Бодлер "восхвалял котов, поскольку они представлялись ему наилучшим воплощением хорошо управляемого сладострастия"3. Но богемная этика не ограничивается чувственностью. У нее также есть духовные и общественно-политические аспекты, в которых она тяготеет к интуиции, а не логике, и к индивидуализму, а не конформизму. В космологии английского поэта Уиль­яма Блейка "темные сатанинские мельницы" времен начала промышлен­ной революции подразумевали не только дымящиеся трубы реальных анг­лийских фабрик. Можно предположить, что также имелись в виду мельницы холодной логики и механического материализма — интеллекту­альные жернова, которые перемалывали в прах человеческие души, как му­ку. В представлении Блейка, им можно было противостоять, выпустив на свободу "Поэтический гений", заложенный свыше в сердце каждого чело­века. Со временем, по мере того, как эта тема получила развитие у других писателей и художников, богемная этика стала означать все то, чего не бы­ло в протестантской трудовой этике.

Отсюда берут свое начало "культурные войны" последних десятилетий. Консервативные ученые громко выражали свое давнее беспокойство по по­воду экспериментальной богемной культуры, распространившейся в США в 1960-е. Их опасения распространялись даже на протестантскую трудовую этику, которая якобы подрывает собственные основы своими чрезмерными успехами, поскольку погружает нас в бесконечный поток товаров и досуга, превращая в слабаков и гедонистов. Богемная сторона открыла ответный огонь. На диалекте музыкантов-растафариев, играющих рэгги, темный са­танинский мир офисов и заводов стал называться "Вавилоном", великой блудницей, чье падение неизбежно.

Однако так называемые культурные войны не были порождением исклю­чительно XX века. Почти с момента своего возникновения, современное индустриальное общество не воспринималось в качестве единого целого.

Великое разделение
Карл Маркс в своих трудах представлял капиталистическое общество как поле битвы между двумя великими классами, буржуазией и пролетариатом. Под буржуазией подразумевались истинные, буквальные капиталисты, ко­торые владели средствами производства. К пролетариату относилось в ос­новном более бедное большинство, жившее за счет продажи своего труда.

Сочувствие Маркса принадлежало, разумеется, пролетариату, но для нас важно заметить вот что. Постоянное противостояние между этими классами стало движущей силой современной истории и сформировало современное общество — при этом оно почти целиком сводилось к экономическим во­просам. Более поздние теоретики культуры и общества считали, что Маркс проигнорировал культурные аспекты борьбы. Некоторые его последователи, от Дьердя Лукача и Антонио Грамши до членов франкфуртской школы, предприняли попытку создать теорию, которая уделила бы достаточное вни­мание культуре4.

Между тем, другие исследователи выявили второе разделение, совпав­шее с подъемом капитализма — а именно, интересующее нас здесь разде­ление на буржуазию и богему. В своей книге "Богема против буржуазии" Гранья утверждает, что этот конфликт возник после Великой французской революции. Свержение аристократии напугало писателей, художников и интеллектуалов, которые, в конечном счете, зависели от покровительства аристократов. Новая капиталистическая буржуазия была явно больше оза­бочена увеличением собственного благосостояния, чем прогрессом ис­кусств или своим культурным развитием. Вместе с ней к власти пришла деловитая трудовая дисциплина протестантской этики в сочетании с гру­бым материалистическим вкусом к тому, что Торстейн Веблен позже на­звал "демонстративным потреблением". В ответ, согласно Гранье, пред­ставители самопровозглашенной французской богемы первой половины XIX века создали идеологию художественной красоты, альтернативных ценностей и презрения к материальному. Это была сильнодействующая и долговечная смесь, воспринимавшаяся как прямая атака на буржуазные ценности. Гранья, который, кстати, относился к богеме довольно критиче­ски, пишет:

Трудолюбивый человек, пробивший себе дорогу к господствующему поло­жению в современном обществе, угрожал всем трем идеалам интеллекту­альной аристократии — героическому, формальному и интроспективному. Выдвигая новые и неожиданные требования к деятельности человека, со­временный прагматизм мог, с большой вероятностью, подорвать тоталь­ность человеческой чувственности, свободную игру эмоций и ту способ­ность к физическому удовольствию, которая в прошлом представляла собой средство как биологического, так и эстетического удовлетворения5.

врагом было не угнетение со стороны капитализма как экономического строя, а подавление ключевых элементов человеческого духа со стороны превалирующей культуры. Ближе к концу книги Гранья замечает, что поэта и прозаика Д. Г. Лоуренса в равной степени разочаровали как западный капи­тализм, так и советский коммунизм: "Лоуренс... говорил, что все современ­ное общество представляет собой "стойкую разновидность большевизма, убивающего человеческое и поклоняющегося механическому"7.

Таким образом, суть реакции со стороны богемы, будь то в Париже или в Гринвич-Виллидж, сводилась к тому, чтобы прославлять или, по крайней мере, упорно искать "человеческое". Многие ценности и убеждения, рас­пространенные среди богемы того времени, сегодня перешли к креативно­му классу: например, потребность жить "в полную силу", посвятив жизнь непрерывному поиску самого разнообразного опыта. Гранья замечает, что писатель Стендаль стремился к состоянию "напряженного интеллектуаль­ного предвкушения".

Эту способность держать себя в состоянии напряженного интеллектуаль­ного предвкушения он называл "английской манерой", которая, в сочета­нии с "итальянским сердцем" — искушенной живостью чувств, позволя­ющей прекрасному играть на мыслях "подобно смычку", — помогала ему достичь великой цели, став виртуозом восхитительных открытий... Это программа интеллектуального туриста, вольного созерцателя, человека, который говорит жизни: "А вот и я; забавляй меня, интригуй меня, угож­дай мне"8.

Богемные круги прошлого также ценили культурную эклектику — или, словами Граньи, экзотику:

Борель, разочарованный уроженец Карибского моря, также хотел быть та­итянином (эту мечту позже воплотил в жизнь Поль Гоген). Флобер... меч­тал о роли андалузского рыбака, погонщика мулов, неаполитанского раз­бойника... Все, от литературных подмастерьев до знаменитых писателей, только и говорили, что о черных гондолах в ночи, тенях соборов, южных небесах и, конечно же, о Востоке. Слова "Альгамбра" и "мавританский" на литературных вечерах выкрикивались как похвала9.


В богемной субкультуре Парижа — равно как и в ее более позднем амери­канском эквиваленте, возникшем в начале XX века в среде завсегдатаев мно­гочисленных кафе Гринвич-Виллидж — наряду с писателями и художниками присутствовало множество марксистов, анархистов и радикалов из профсо­юзного движения6. У всех был общий противник: буржуазный монстр. Но, как утверждает Гранья, в сущности, богема была аполитична. Ее реальным

Представители богемы не только отдавали должное креативности, но и проявили ее в значительных и разнообразных воплощениях: картинах, сти­левое новаторство которых отражало уникальное видение мира различными художниками, а также в изобилии романов и поэтических произведений, изображающих борьбу современного человека за обретение собственной индивидуальности, любви и смысла жизни — от мадам Бовари до Дж. Аль­фреда Пруфрока, леди Чаттерли и Дина Мориарти. Хотя достижения богемы поначалу были оценены лишь небольшим кругом мыслителей, со време­нем их идеи получили широкое хождение. По замечанию историка Джексо­на Лирса в рецензии на книгу Кристин Стэнселл "Американские модерни­сты", в которой рассматривается роль нью-йоркской богемы начала XX века, историки и социологи давно рассматривают богемный авангард в ка­честве источника всего, что им нравится или не нравится в американском обществе: "более свободное (или распущенное) отношение к сексуально­сти, более сочувственное (или сентиментальное) отношение интеллектуа­лов к рабочему классу, а также откровенное (или слащавое и нарциссичное) внимание к своей внутренней жизни"10.

Теперь давайте обратимся к более поздним критикам богемы, начиная с самого красноречивого — Дэниела Белла.

Плач по богеме

Даниел Белл любит представлять себя социальным консерватором и эконо­мическим либералом. На мой взгляд, его мысли оказались во многом про­роческими и оказали значительное влияние на мои собственные теории. Его книга "Постиндустриальное общество" дала емкое определение наше­му времени, сохраняющее свою актуальность и сегодня". В своих гарвард­ских лекциях он предвидел, что кофейни и богемные анклавы вокруг Гар­вард-сквер превратятся в места встречи и обмена практическими идеями в сфере новых технологий, бизнес-планами и интеллектуальными наработка­ми. Но Белл также выражал серьезную обеспокоенность по поводу богемности. В своей замечательной книге "Культурные противоречия капитализма" он неоднократно атакует такие богемные ценности, как открытость и эклек­тизм, которые, на его взгляд, представляют собой не что иное, как замаски­рованный эгоизм:


Современную культуру отличает широкая свобода шарить в мировых за­пасах и поглощать все возможные стили. Подобная свобода основывается на том факте, что основополагающими принципами современной культу­ры являются самовыражение и трансформация собственного "я" с целью самореализации12.
Заметьте, что "я" взято в иронические кавычки, как бы превращающие его в сомнительное изобретение. Согласно Беллу, представители современ­ной богемы страдают не только от нарциссизма13, но и от ребячества и нео­ригинальности. Их образ жизни он называл "поп-гедонизмом".

тельностью и потакание жизненным импульсам под лозунгом освобождения. Претендуя на критику буржуазного ханжества, она просто выставила напоказ то, что либеральные родители предпочитали скрывать. При всех своих претензиях на новизну и дерзость, она стала всего лишь более грубым и шумным — грохот рок-музыки плюс электронная эхо-камера СМИ — ва­риантом полувековой давности богемных шалостей Гринвич-Виллидж. Это была не столько контркультура, сколько контрафакт-культура14.


Хуже того, капитализм сам навлек ее на себя:

Вскоре "образ жизни" сменил работу в качестве источника удовлетворения и критерия правильного поведения... В последние пятьдесят лет размывание религиозной этики и повышение доходов привели к тому, что инициатива общественных преобразовании перешла к культуре, а экономика перестро­илась на удовлетворение этих новых потребностей (курсив автора)'3.

Неужели это так уж плохо? Разве смысл рыночной экономики не состо­ит в удовлетворении наших потребностей? Белл утверждает, что это плохо, потому что именно экономика обеспечивает все другие виды деятельности, а если ее этические принципы подорваны, экономика не будет работать:

Когда протестантская этика перестала быть основой буржуазного обще­ства, остался только гедонизм, а капиталистическая система утратила свою трансцендентальную этику... Культурным, если не моральным, обос­нованием капитализма стал гедонизм, концепция удовольствия как обра­за жизни16.

Крупный недостаток такого подхода заключается в разделении работы и жизни, или экономики и культуры, на независимые друг от друга сферы с раз­личающимися системами ценностей, которые могут взаимодействовать толь­ко определенным образом — например, сначала работа, а потом, в свободное время — жизнь. О возможности синтеза богемной и протестантской этик, как о выходе за их пределы, речь вообще не идет. Впечатление такое, что необхо­дим едва ли не карантин, чтобы богемные псевдоконцепции "образа жизни" и "собственного я" не получили дальнейшего распространения — иначе нам всем несдобровать!

Синтез в облегченном варианте


Так называемая контркультура (1960-х) представляла собой крестовый по­ход детей, направленный на стирание границ между фантазией и действи-

Здесь на сцену выходят бобо. В своем мастерски написанном и подчас за­хватывающем бестселлере "Бобо в раю" Дэвид Брукс уловил искомый син­тез и даже наделил его воплощение удобным прозвищем. Бобо, разумеется, значит буржуазно-богемный17. Опираясь, как и я, на классическую типоло­гию Граньи. Брукс рисует картину слияния двух групп в новый класс.

Прежде не составляло особого труда различить между собой буржуазный мир капитализма и богемный мир контркультуры. Буржуазия работала в корпорациях, носила серое и посещала церковь. Богемой считались худож­ники и интеллектуалы. Богема воспевала либеральные ценности 1960-х, а типичными буржуа выступали предприимчивые яппи 1980-х. Но сейчас богемное смешалось с буржуазным... Трудно отличить профессора с чаш­кой эспрессо от банкира с кружкой капуччино18.

Брукс также замечает в новом бобо-мире такие факторы, как подъем ме-ритократической этики и разнообразия. Большой раздел его книги посвя­щен описанию того, как после Второй мировой войны преобладание пред­ставителей белых высших классов в университетах Лиги плюща сменилось смешением различных рас и уровней благосостояния. Однако книгу в це­лом лучше воспринимать как социальную сатиру. Брукс предлагает нам по­дробную экскурсию по образу жизни и потребительским привычкам ново­го класса. Например, бобо покупают продукты в дорогих гастрономах типа Fresh Fields, Whole Foods или Bread and Circus, мебель — в Pottery Barn и Restoration Hardware, а одежду — в магазинах Banana Republic и J. Crew (а в случае более продвинутых или богатых, Gucci и Helmut Lang).

Подобные потребительские приключения в книге Брукса описаны едко и забавно. Прочитав книгу, я начал регулярно обращать внимание на "кар­тинки из жизни бобо". Например, одной летней ночью 2001 года я ужинал в стильном ресторане в престижном районе Питтсбурга Шейдисайд. Ресто­ран находится в заново отделанном старом здании; его интерьер представ­ляет собой эклектичную смесь антикварной мебели, находок из магазина уцененных товаров и постмодернистских деталей. Мы с моим собеседни­ком оказались в числе последних посетителей. Мы сидели с десертами и капуччино на террасе, когда к столику подошла одетая во все черное офи­циантка и спросила: "Вам не помешал шум изнутри?" Мы не обратили внимания на шум, но, посмотрев внутрь через большое стеклянное окно, увидели, как владелица ресторана отчитывает персонал. Могло показаться, что она недовольна качеством уборки. Официантка пояснила: "У нас здесь порядки богемные. Она расстроена, что стулья вокруг столов подобраны в тон". Я спросил у официантки, читала ли она "Бобо в раю". Она не читала, но слышала о книге и поняла, к чему я клоню. "У нас как раз все именно так, — сказала она, — люди дорого платят, чтобы поесть в необычном месте с разномастными стульями".

Дэвид Брукс правильно уловил многое, но многое и упустил. Например, его бобо относятся к поколению "бэби-бумеров". Они находятся на передо­вой жизни. Они покупают модные вещи, едят в ресторанах, бегают трусцой и ходят в тренажерный зал в надежде оставаться моложавыми, интересны­ми и альтернативными. Соответственно, они выглядят как буржуазия в на­рядах богемы. Переметнувшись на сторону буржуазии, они работают в бан­ках и преподают в университетах, таская за собой неуместный багаж своей богемной юности и порождая странные социальные явления, которые мы сегодня наблюдаем. Но синтез богемы и буржуазии не ограничивается ни поколением бумеров, ни следующим Поколением Как-там-его с татуиров­ками и пирсингом.

К тому же этот синтез нельзя отнести исключительно к потреблению и образу жизни. Брукс упустил важность глубинных экономических измене­ний, которые сформировали его бобо и вообще сделали их возможными. Следуя за ними на работу, он в основном фокусируется на внешних призна­ках новых условий труда, не замечая, что для тех, кто на себе переживает этот синтез, профессиональная деятельность фундаментально изменилась и но форме, и по содержанию.

Брукс добавил мрачное послесловие к книге "Бобо в раю", опубликовав в апреле 2001 года статью под названием "Организационные детки" в жур­нале Atlantic Monthly19. Чтобы посмотреть, каких детей воспитывают бобо, он побывал в гостях у студентов Принстонского университета и пришел к выводу, что они — мрачные трудоголики, одержимые карьеристы и конфор­мисты по отношению к любой власти, которая поможет им продвинуться, что возвращает нас в 1950-е, к "организационному человеку" Уайта. Подо­плека здесь тонкая, но однозначная: сумасшедшие 1960-е остались позади, пора заняться делами. Единственное различие в том, что внутри эти дети еще более мертвы, чем бизнесмены старого образца. Они не только не уме­ют веселиться — у них нет возвышающего чувства предназначения или при­звания свыше; их интересует только личный успех ради него самого — или самого себя. "У этих ребят, — пишет Брукс, — нет понятия о характере и до­стоинстве; они выросли в стране, которая забыла язык греха и воспитания личности в своей бешеной погоней за счастьем и успехом"2". Вот она, обрат­ная — темная — сторона луны: если 1960-е и оставили после себя наследие, его нельзя назвать хорошим.

Мне трудно представить, как Брукс пришел к таким выводам. Может быть, он ушел от студентов слишком рано и не посмотрел, чем они занима­ются по ночам. Может быть, ему следовало посетить Карнеги-Меллон и по­общаться с нашими студентами. Например, мои студенты утверждают, что они много работают и веселятся вовсю. Они не видят противоречия между организованностью, дисциплиной и удовольствием от жизни: они попросту отражают креативный этос. Или, возможно, Брукс, как и его предшествен­ники, просто хочет донести свою консервативную идею: богемность — это дитя 1960-х, заурядное неродное дитя без особых способностей; жаль, что мы его впустили в дом, поскольку все, что принес с собой подобный син­тез — это душевная пустота21.



Поглощение богемы

Забавно, что критики с либеральных позиций тоже считают, будто синтез богемности и буржуазности ведет к душевной пустоте, но в противоположном смысле. "Бизнес возомнил себя модным", — пишет культуролог Том Фрэнк, предполагая, что подъем новых альтернативных культур является еще одним аспектом капитализма. Контркультуры больше нет, если она вообще когда-либо существовала22.

Сам термин нельзя признать удачным. "Контркультура" была и остается попросту популярной культурой, а популярная культура может продаваться и приносить деньги. В своих бестселлерах "Единый рынок под Богом" и "Превращение культового в товар" Фрэнк оплакивает поглощение капита­лизмом символов контркультуры, приводящее к наплыву новых модных то­варов и рекламы, направленной на тех, кто хочет ассоциироваться с моло­дежью и альтернативной культурой23. Отсюда необогемные магазины, над которыми потешается Дэвид Брукс, и масса других вещей куда хуже. Об этом явлении свидетельствует экспроприация альтернативной музыки: пес­ни культового андеграундного героя джаз-рока Ника Дрейка звучат в рекла­ме автомобилей Volkswagen. Поколение за поколением стильных молодых музыкантов, от групп 1960-х и панков до исполнителей рэгги и хип-хопа, те­ряли свою креативную энергию и политическую актуальность в результате компромисса со звукозаписывающими компаниями, превратившими их в продукцию массового потребления. А потом люди ставят эту музыку в офи­се, чтобы чувствовать себя частью альтернативной культуры, сидя за пись­менным столом и работая на "Вавилон".

Либеральный плач по поводу присвоения богемных атрибутов массовой культурой звучит столь же фальшиво и банально, как и консервативные причитания. Можно привести несколько возражений. Во-первых, миллио­ны людей никогда не получили бы возможность познакомиться с творче­ством многих прекрасных музыкантов, на концертах или в записи, не будь массового рынка. Во-вторых, многие из музыкантов сами хотят продавать­ся. Хип-хоперы с медальонами в виде символа доллара на золотых цепях не вкладывают никакой иронии в песни о деньгах и дорогих автомобилях. Они действительно хотят ваших денег.

К тому же массовый рынок не обязательно ведет к творческому компро­миссу. Боб Дилан часто слышал подобные жалобы. Дилан изначально про­славился как традиционный исполнитель фолк-баллад в стиле южного блю­за, которые он пел в сопровождении акустической гитары и губной гармошки. Но вот однажды он выступил на печально знаменитом концерте в английском городе Манчестере с электрогитарой и в сопровождении рок-группы. Публика была вне себя от ярости. Всем запомнился один зритель, который во весь голос кричал: "Иуда!" Но Дилан не пытался продаться. На­оборот, к этому времени он уже обеспечил себе всемирную славу хитовыми альбомами в традиционном стиле. Отступая от проверенного и удачного об­раза, он шел не только на творческий, но и на коммерческий риск. Манче­стерский концерт теперь воспринимается как важная веха в истории совре­менной музыки. Один критик утверждает, что шквал звука, обрушенного на публику Диланом и его группой, стал прото-версией панк-рока — "за десять лет до Джонни Роттена", к тому же "намного лучше в плане игры". Дилан, конечно, продолжил эксперименты, используя кантри в нэшвиллском сти­ле, христианскую музыку и другие жанры. Быть творчески бескомпромис­сным не означает делать все время одно и то же, повторяя то, к чему привык. А финансовые поступления от больших хитов дают чувство стабильности, позволяющее пускаться в подобные эксперименты24.

Что до опасений, будто массовый рынок убивает политическое творче­ство, то сообщения о смерти здесь явно преувеличены. Начнем с того, что политическое содержание не так уж свойственно креативной продукции. Многие теоретики любят рассматривать такие формы культуры, как граф­фити и рэп в качестве политических движений, выражающих позицию уг­нетенных. Такое абсурдное представление служит дурную службу и полити­ке, и искусству. Настоящие политические объединения, от движения за гражданские права до низовых организаций правых консерваторов, являют­ся важными общественными образованиями, создание которых невозмож­но без значительных усилий и обусловлено конкретными политическими задачами. Такие движения иногда используют некоторые виды искусства, но никогда из них не возникают. Со своей стороны, авторы граффити и рэп­перы ничем не отличаются от талантливых представителей других видов ис­кусства. Главное, что их интересует — это, как правило, совершенствование мастерства и возможность творчества. Они уделяют своим занятиям много времени, как знает каждый, кто с ними знаком. И если при этом им удается заработать — тем лучше.

Последний аргумент, который часто приходится слышать и от левых, и от правых, состоит в том, что продвижение альтернативной культуры на массовый рынок создает эффект выравнивания, когда высокое искусство опускается до уровня помойки, а низкое и вульгарное получает незаслу­женно почетный статус. Такие жалобы основываются на изначально со­мнительном предположении, что искусство бывает "высоким" и "низ­ким". Между тем, как утверждает писатель Джон Сибрук, существует лишь промежуточная область "между высоколобым и низкопробным"25. В дей­ствительности, подъем креативной экономики соединяет сферы иннова­ций (техническая креативность), бизнеса (экономическая креативность) и культуры (художественная и культурная креативность) в единое целое, со­здавая все более тесные взаимосвязи между ними.
Реальное наследие 1960-х

На протяжении 1980-х консервативные ученые ликовали, а либеральные стенали, видя как сходят на нет результаты так называемой революции 1960-х. Многие законодательные инициативы, принятые в то время, сворачива­лись администрациями Рейгана и Буша, а культурные лидеры богемного де­сятилетия канули в неизвестность вместе со своими движениями. Тимоти Лири превратился во второразрядную приманку для академической среды. Его бывший коллега Баба Рам Дасс (он же Ричард Ал ьперт) углубился в пес­нопения в отдаленном ашраме. Эбби Хоффман и Ричард Бротиган умерли в 1980-е, а Джим Моррисон, Дженис Джоплин и многие другие — и того раньше. На короткое время могло показаться, что старая корпоративная си­стема, основанная на протестантской трудовой этике, снова заняла господ­ствующее положение, а остаткам богемы вудстокского призыва только и ос­тавалось, что выпускать трибьют-альбомы.

Однако все обернулось по другому. Вместо 1960-х и 1980-х, вместо богемы и буржуазии, возникло нечто совершенно новое. Оказалось, что великим на­следием 1960-х стал не Вудсток, а возникшая на другом конце континента Силиконовая долина. Это место в самом центре побережья Сан-Франциско стало колыбелью нового этоса креативности. Если бы работу можно было сделать эстетическим опытом; если бы она могла стать не долгом, а духовной и "полезной" в поэтическом смысле деятельностью; если бы организацион­ные ограничения и косность старой системы можно было преодолеть и если бы богемные ценности, такие как индивидуальность — которая, между про­чим, является также традиционной американской ценностью, — можно бы­ло бы привить на рабочем месте, тогда нам удалось бы выйти за пределы ста­рых категорий. И хотя сама Силиконовая долина выросла и радикально изменилась, порожденный ею этос распространился и выстоял, проникая по-прежнему во все уголки нашего общества. Так происходит благодаря то­му, что, в отличие от Вудстока или Хейт-Эшбери — равно как и битнической субкультуры 1950-х или богемы парижских кафе от Бодлера до Гертруды Стайн — у нового креативного этоса Силиконовой долины есть прочная эко­номическая основа. Охватывая работу и жизнь и сплетая их воедино, новый этос решительно изменяет и то, и другое.

Представление о 1960-х содержит массу стереотипов. Но это были непро­стые времена, и происходившие тогда явления не ограничивались одним поколением. Множество разнообразных движений и направлений мысли — включая те, что складывались десятилетиями и возглавлялись фигурами на­подобие Мартина Лютера Кинга и Бетти Фридан, бывшими намного стар­ше поколения бумеров — выдвинулись на передний план в эпоху социаль­ного брожения, охватившего период с середины 1950-х, когда на Юге окрепло движение за гражданские права, по середину 1970-х. Однако общая черта большинства из них состоит в отсутствии интереса к фундаментальному преобразованию сферы труда и экономики. Влияние на мир труда движений за гражданские права и за права женщин происходило в основном благодаря кампаниям, призывающим к равноправию на рабочих местах и прекращению дискриминации по отношению к определенным группам населения. Зажигательные ораторы часто говорили о фундаментальной транс­формации экономической системы, но на практике такая повестка дня никогда не была приоритетной. Аналогичным образом, движение за мир сделало объектом своих нападок "военно-промышленный комплекс" (о ко­тором предостерегал еще бывший президент Дуайт Эйзенхауэр), при этом стремясь скорее уменьшить влияние ВПК, чем изменить принципы функ­ционирования системы. Социализм в чистом виде так и не прижился в США, даже во времена Великой депрессии. Причем профсоюзное движе­ние, несмотря на свои успехи, уделяло первостепенное внимание трудовым отношениям. В основном благодаря многолетним усилиям профсоюзов ря­довые работники добились повышения оплаты, сокращения рабочего дня, улучшения условий труда и социальных гарантий, а также права вести кол­лективные переговоры и оспаривать отдельные решения об увольнении. Но все эти права и полномочия располагались внутри существующей экономи­ческой системы.

Богемная контркультура района залива Сан-Франциско — откуда воз­никли такие разнообразные явления, как поэты-битники 1950-х, радикаль­ное политическое движение за свободу слова в Беркли начала 1960-х и "лето любви" 1966 года — включала широкий диапазон взглядов на труд и экономику. Кое-кто из кругов хиппи предпочитал попросту игнорировать мир труда, существуя за счет своих мозгов или щедрости друзей или родите­лей. Другие пытались "надуть систему" в стиле методов, описанных в книге Эбби Хоффмана "Сопри эту книгу!". Стратегия многих состояла в вынуж­денном сосуществовании с системой. Найди работу, даже подстригись, если нужно; зарабатывай сколько тебе необходимо, делая то, что для этого требу­ется — но не больше.

Помимо этого, предпринимался ряд попыток создания альтернативных экономических систем. Сюда относились фермерские общины, зачастую расположенные в удаленной сельской местности, а также урбанистические эксперименты, вроде диггеров Сан-Франциско. Позаимствовав свое назва­ние у английских коммун XVII века, диггеры выступали за создание систе­мы внутри системы на базе буквально понятого "свободного" рынка. Они не использовали ни деньги, ни бартерные расчеты. Работник бесплатной поликлиники, например, предоставлял свои услуги безвозмездно, но при этом мог бесплатно брать любые товары в магазинах, или сдавать автомо­биль в ремонт, и тому подобное. В идеале, лишившись необходимости и стимула зарабатывать деньги, люди получали возможность заниматься тем, к чему у них действительно лежит душа, следуя зову муз или голосу долга. Диггерам удалось реализовать отдельные элементы своей системы, но они не сумели накопить критической массы для ее поддержания в рамках систе­мы более крупной, работающей по совершенно другим правилам.

Та же судьба постигла и многие другие экономические эксперименты то­го времени. Они были интересными по сути, но скромными и местными по масштабу. Большинство из них сворачивались по прошествии нескольких лет, становясь примечаниями к истории эпохи. Тем не менее, стоявшие за экспериментами общие богемные мотивы, такие как недоверие к большим организациям и бюрократии, продолжали существовать. Многие из так на­зываемых радикалов 1960-х, подобно более ранним представителям богемы, считали существующую капиталистическую систему жестокой и бесчело­вечной, независимо от того, кому принадлежит власть. По их мнению, по­вышение благосостояния и счастья людей должно быть производной труда и его продуктов, а не побочным эффектом манипуляций "невидимой руки".

Любопытно, что еще одной общей темой стал интерес к компьютерам — в то время представлявшим собой технологическое новшество. В одной из ранних публикаций диггеров содержится стихотворение Ричарда Бротигана "Под сенью машин любви и благодати", где игриво описывается "киберне­тическая экология сосен и электроники", мир, "где млекопитающие и ком­пьютеры живут во взаимно программируемой гармонии". Конечно, стихо­творение представляет собой техно-утопическую фантазию, но в нем отражается бытовавшее в контркультурных кругах того времени представле­ние о том, что вычислительная техника становится следующей "революци­ей", и мы не должны позволить превратить ее в простой инструмент корпо­раций — или войны. Нам необходимо захватить ее и сделать своей. Она должна стать частью новой, более счастливой жизни.

Более того, в конце 1960-х и в 1970-х район залива Сан-Франциско стал средоточием эксцентричных технарей из Беркли и Стэнфорда. Для многих из них широкая долина к югу от Сан-Франциско, превратившаяся в быстро растущий центр электронной промышленности, служила естественным ме­стом сбора. Она располагалась между Хейт-Эшбери и ближайшими точками притяжения хиппи вроде Монтерея или Биг-Сура. Там уже было достаточно фирм, которые брали людей на работу, невзирая на длинные волосы и джин­сы, равно как и на странные взгляды и привычки. Старшие по возрасту ин­женеры из таких компаний, как Hewlett-Packard , Fairchild Semiconductor или Intel относились к представителям контркультуры довольно толерантно. Бе­зусловно, особенности индивидуального стиля встречали здесь меньше воз­ражений, чем в подобных корпорациях на восточном побережье. Инженер­ная культура вообще имеет тенденцию быть меритократической — ваше достоинство измеряется продуктами вашего труда, — а западное побережье, к тому же, всегда было таким местом, куда предшествующие поколения пе­реезжали, чтобы избежать традиционных норм более устоявшегося общест­ва. Получилось так, что проникновение в долину молодых представителей компьютерной контркультуры совпало с появлением новой мечты. Компьютеры

становились одновременно более мощными, более компактными и бо­лее дешевыми. К концу 1960-х к массивным ЭВМ присоединились мини-компьютеры нового поколения, размером с холодильник или меньше, производившиеся компаниями вроде DEC. Следующим шагом, гласила мечта, должен был стать компьютер для персонального пользования и творчества. Одиако эта идея все еще считалась радикальной или даже бессмысленной и глупой: кто захочет купить такую вещь? Книга Пола Фрибергера и Майкла Суэйна "Огонь в долине: создание персонального компьютера" дает лето­пись развития событий. В начале 1970-х компании по производству ЭВМ и мини-компьютеров располагали день­гами, знаниями и уникальным шансом сделать компьютер доступным каждому. Не нужно было быть пророком, чтобы проследить тенденцию к уменьшению размеров и увидеть в конце персональный компьютер, кото­рый можно разместить на столе или в кейсе... Но этого не произошло. Все без исключения существующие компании упустили возможность поста­вить компьютер на наш письменный стол. Следующее поколение ком­пьютеров... было создано исключительно частными предпринимателями, работавшими независимо от крупных корпораций26.

Эти предприниматели находились гораздо дальше от преобладавших кор­поративных и культурных тенденций, чем принято полагать. Ли Фельзенштейн, плодовитый изобретатель и председатель легендарного клуба Хомбрю, служившего местом встречи энтузиастов персональных компьютеров, раньше был журналистом радикальной газеты Berkeley Barb27. Первая встре­ча клуба состоялась в марте 1975, когда анархический состав из 32 инжене­ров, изобретателей, механиков и программистов собрался в Пало-Альто в га­раже Фредерика Мора — но не раньше, чем Мор закончил расклеивать плакаты за мир на местных досках объявлений и телефонных столбах. Чле­ны клуба Хомбрю, многие из которых были владельцами "гаражных" фирм с мизерным капиталом, свободно обменивались идеями и проектами без особых волнений по поводу конкуренции — подобная "хакерская этика" со­храняется, к примеру, среди разработчиков открытого программного обеспе­чения. Многие из них были связаны с такими контркультурными начина­ниями, как "Народная компьютерная компания", которая представляла собой коллектив пользователей, выпускавший собственную газету. Одной из первых компаний-производителей персональных компьютеров IMSAI руководили бывшие ученики Вернера Эрхарда, основателя EST, програм­мы самосовершенствования и развития сознания, базировавшейся в Сан-Франциско.

Когда хакер-любитель Стивен Домпиер во время одной из встреч клуба Хомбрю сыграл вариацию на тему песни Битлз "Fool on the Hill" на ком­пьютере "Альтаир", его программистское трудолюбие было вознаграждено бурными аплодисментами собравшихся. Пол Аллен и Билл Гейтс, входив­шие в число первых членов, в подростковом возрасте были хакерами и пользовались своей способностью находить неполадки в ЭВМ для забавы. Другие, например, Джон Дрейпер, занимались телефонным хакерством, проникая внутрь телефонных сетей в 1960-е и 1970-е. Дрейпер получил про­звище Капитан Кранч, по названию хлопьев для завтрака, в коробке от ко­торых содержался призовой свисток, дававший, как обнаружил Дрейпер, возможность доступа к междугородным коммуникациям телефонной ком­пании AT&T. В книге "Огонь в долине" есть старые фотографии, на которых Стивен Джобе и Стивен Возняк похожи на парочку неисправимых хиппа­рей-шестидесятников, каковыми они и являлись. Если бы они отправились на поиск инвестиционного капитала в своих джинсах и с длинными лохма­ми в Нью-Йорк, Чикаго или Питтсбург, там бы их не пустили дальше при­емной. Однако в Силиконовой долине таких как они ждал теплый прием. Как мне сказал несколько лет назад Дональд Валентайн (один из первых венчурных капиталистов, инвестировавших в Apple Computers), ему было безразлично, как выглядел Стивен Джобе — у того была идея, которую сто­ило поддержать28. Со временем, когда Возняк ушел из Apple "для работы над другими проектами", он учредил не очередную высокотехнологичную ком­панию, а музыкальный фестиваль Woz.

Преимущества Силиконовой долины заключались не только в Стэнфордском университете или теплом климате. Это место характеризовала от­крытость всему креативному, новому и даже странному, а также готовность их поддержать. Вместо гонений нонконформисты нашли здесь возмож­ность интеграции. Потому феномен Силиконовой долины можно понять лишь в связи с колыбелью "революции 60-х" — городом Сан-Франциско. Аналогичную модель можно найти почти во всех регионах, где отмечается быстрый рост технологий. Прежде чем стать высокотехнологичными узла­ми, эти места приобрели известность своим стимулирующим и открытым отношением к креативности и эксцентричности. В Бостоне всегда был Кэмбридж. В Сиэтле появились на свет Джимми Хендрикс, Nirvana и Pearl Jam, а также Microsoft и Amazon. Вилли Нельсон и музыкальная сцена в районе легендарной Шестой улицы существовали в Остине задолго до того, как Майкл Делл вошел в ныне знаменитое здание студенческого общества Те­хасского университета. Районы Кристофер Стрит и Сохо придавали Нью-Йорку своеобразие за много лет до расцвета "силиконовой аллеи". Все эти города в первую очередь отличались терпимостью, открытостью различиям и культурной креативностью, и лишь потом они стали местом развития тех­нического творчества, а вместе с тем и высокотехнологических фирм и ин­дустрии.

Так был задан тон креативной экономике. Богемные ценности и проте­стантская трудовая этика столкнулись лоб в лоб и не только выжили, но и слились в новую трудовую этику — креативный этос с его культом творче­ского развития. Теперь любой, от разработчика программного обеспечения до монтажника микросхем, мог почувствовать себя творческой личностью, появляясь на рабочем месте практически в любое время, сам себе устанав­ливая перерывы для занятий спортом и работая под музыку любимых групп, если ему того хотелось. Сотрудники Apple носили майки с надписью "90 ча­сов в неделю — с удовольствием!" А почему бы и нет? Работа приносила им удовольствие, к тому же они занимались преобразованием мира. Не все, ко­нечно, сохранилось в прежнем виде до настоящего времени — так не быва­ет. Крупные фирмы, такие как IBM или располагающийся непосредственно в долине Hewlett-Packard, вышли на рынок персональных компьютеров с некоторым опозданием, но вскоре их присутствие стало весьма заметным. Силиконовая долина превратилась в пригородный мегаполис с дороговиз­ной и пробками на дорогах. Тем не менее, возникший на ранних этапах син­тез пустил корни и распространился на многие элементы нашей экономики и общества. Этому синтезу мы обязаны даже новой культурной ролевой мо­делью.


Microsoft и Джимми Хендрикс

На протяжении своей истории американское общество то и дело идеализи­ровало на удивление неподходящие профессии. В начале XIX века молодые люди читали "Два года у мачты" и мечтали о судьбе матроса торгового фло­та. До середины XX века героем тысяч и тысяч книг, пьес, фильмов и рекла­мы сигарет был жалкий раб зарплаты с западных равнин — ковбой. Другим профессиям не так повезло. Многие века, от Шейлока и Скруджа до Вилли Ломана, у бизнесменов в литературе и драматургии сердца либо вовсе нет, либо оно разбито. Далее, попробуйте ответить на такой вопрос: сколько вы можете насчитать известных романов, пьес или фильмов, вышедших до 1980 года, где главным героем был бы инженер? Даже в научной фантасти­ке роль героя обычно доставалась пилоту звездолета, а не инженеру, кото­рый этот звездолет сконструировал. Инженера держали на заднем плане, потому что он воспринимался как олух. Инженеров было принято считать людьми полезными, но не модными по определению. У них были очки с толстыми линзами и проблемы с сексом. Они рассказывали несмешные анекдоты, носили ужасную одежду и засовывали логарифмические линейки в специальные футляры. Более того, они работали на бизнесменов.

А в наше время картина поменялась на противоположную. Над бизнес­менами никто не глумится. Сегодня так называемая богема не только хоро­шо ладит с бизнесменами — миры, где они обитают, порой могут совпадать; зачастую, это вообще одни и те же люди. Джобе, Возняк, Гейтс, Аллен и дру­гие ввели идею предпринимателя в лексикон популярной мифологии. Им удалось создать влиятельный новый тип личной идентичности, порвав со старыми образами олигарха и человека организации. Они стали знаменито­стями в самом буквальном смысле этого слова и продолжают занимать мес­то среди фигур, наиболее известных и популярных в мире. Они тусуются со звездами рок-музыки и кино, приглашают музыкантов выступать на своих вечерниках и появляются в ночном телеэфире. Пол Аллен. соучредитель Microsoft и один из самых богатых людей в мире, воплощает собой подоб­ный тип личности. Аллен стал создателем проекта "Опыт музыки" в Сиэт­ле, представляющего собой интерактивный музей музыки, сконструирован­ный Фрэнком Гери. Вначале предполагалось, что музей будет посвящен Джимми Хендриксу, но затем идея расширилась, и теперь он включает мно­жество жанров, от джаза и блюза до хип-хопа29. Задумайтесь о том, какое значение может иметь музей Аллена. В отличие от крупных бизнесменов прошлого, он построил не оперный театр и не музей высокого искусства. Его музей отдает должное музыкантам, которые пели песни с такими, на­пример, словами:
Несущийся по улице консерватор с белым воротничком. Ты тычешь в меня своим пластмассовым пальцем. Надеешься, что скоро такие как я все вымрут. Но я высоко подниму свое дурацкое знамя10.
Смене имиджа инженера помогли и другие факторы. Одним из первых и наиболее существенных было массовое применение технологий в популяр­ной музыке, благодаря которому технический аспект креативности соеди­нялся с художественным. Начало процессу дал Лес Пол. Он был мастером, изобретателем и отличным музыкантом. В 1940-х он принялся играть не­земную музыку на своей революционной электрогитаре. Он также изобрел такие технологии, как озвучивание и запись на несколько дорожек. Затем появились изобретатели-предприниматели Роберт Муг и Реймонд Керзуэйл со своим синтезатором, а также Амар Боус и Генри Клосс со звуковым оборудованием класса Hi-Fi. Все они стали культовыми фигурами в музы­кальном мире. То же самое можно сказать и о технических гениях, обеспе­чивавших световое сопровождение концертов в 1960-х, равно как и магию звука в студиях. Многие ведущие музыканты 1960-х, от Beatles до Хендрикса, экспериментировали с новыми звуками и техниками записи в студиях, оборудованных по последнему слову техники специально для таких экспе­риментов.

Другим ключевым фактором стал, конечно, рост компьютеризации. Эта технология двойного назначения захватила воображение масс. Большие суперкомпьютеры казались далекими и загадочными, даже опасными, как ракеты или термоядерные бомбы, а персональные компьютеры были до­ступными и привлекательными, как телевизоры. Однако, в отличие от те­левизоров, такие компьютеры и их программное обеспечение менялись прямо перед нашими глазами, непосредственно на наших столах. А творили эти чудеса эксцентрики-инженеры, входившие в новое могучее братство избранных. Они изобретали коды (тайный язык!), при помощи которых можно было сделать практически все: начать бизнес, заниматься искусст­вом, играть в игры. Дальше — лучше: в число избранных принимали всех подряд. Как и в случае с рок-музыкой, заниматься хакерством можно было в подвале или в гараже, с парой друзей и надеждой на большой успех.

Таким образом инженер стал героем поп-культуры. Само слово "geek", "очкарик", которое словарь Вебстера определяет как "неодобрительное описание человека с интеллектуальными наклонностями", утратило уничи­жительный оттенок и приобрело значение одобрения и статуса. В конце 1990-х в Питтсбурге одним из самых модных мероприятий стала проходя­щая каждые два месяца Geek Nite, "Ночь очкарика", во время которой до пятисот человек набивалось в мини-пивоварню. Это событие начало при­влекать столько тусовщиков и фанатов, не говоря уже об охотниках за голо­вами и обслуживающем персонале, что организаторам пришлось создать более эксклюзивное мероприятие "Тайная ночь очкарика" для инженеров, программистов и других "реальных очкариков", желающих мирно повесе­литься. Такие фильмы, как "Нейромансер" и "Матрица", придали кибер-культуре романтический ореол, а любители компьютеров проникли на стра­ницы книг. Главные герои романа Ричарда Пауэрса "Вспашка тьмы" — Стиви, бывший поэт, обнаруживший сущность поэзии в компьютерном ко­де, и Эди, разочарованная художница, в которой новый интерес к искусст­ву просыпается благодаря компьютерной графике. Художники становятся компьютерщиками и возвращаются к своему креативному "я" посредством технологий: такой сюжет был бы немыслим еще несколько лет назад31. Опубликованный в 2000 году бестселлер Джона Катца "Очкарики" прослав­ляет термин самим своим названием32.

Культурные герои предшествовавших эпох обычно принадлежали к од­ному из двух типов. Первый — это романтический бунтарь-аутсайдер. Сюда относятся матросы и ковбои XIX века (представители низших классов, си­ние воротнички, которые отвергли обычный мир с его работой и отправи­лись в странствия по морям или Великим равнинам), а также романтичес­кие одиночки, в XX веке воплотившиеся в персонажах Марлен Дитрих, Хэмфри Богарта и Джеймса Дина. В реальной жизни идолами были сами писатели, художники и музыканты от По и Ван Пэта до панков: бунтовщики без причины или с причиной, но всегда идущие против течения. Другой тип представлял собой простого хорошего парня. К этой разновидности относи­лись герои бульварной литературы наподобие Тома Брауна или Нэнси Дрю, многие персонажи, сыгранные Джимми Стюартом, родители Кливер в те­лесериале "Предоставьте это Биверу", а также популярные герои реальной жизни вроде Эйзенхауэра. Такие созидательные герои служили примером и опорой протестантской этике и были к месту в любой гостиной или в офисе. А потом появился очкарик со своей уникальной и беспрецедентной ро­лью. Он не бунтарь и не конформист, не богемный художник и не буржуа, а просто творческая личность.



Новый мэйнстрим

Более того, относят ли люди себя к очкарикам или нет, они все больше осо­знают свою двойную идентичность. Я глубоко почувствовал это в процессе работы над данной книгой. Проводя интервью с представителями креатив­ного класса, я заметил, что им не нравится, когда их называют бобо и воз­мущает, если их относят к богеме; особенно это касается молодежи33. Буду­чи продуктом 1960-х и считая себя довольно модным, я воспринимал этот термин как комплимент. Мне быстро дали понять, что это не так. Многие из моих собеседников ненавидели это слово, а некоторые даже призывали ме­ня найти другое понятие для книги.

Поначалу мне казалось, будто проблема в том, что для них слово "боге­ма" звучало старомодно, вызывая образы битников с барабанами бонго или хиппи с косяками и акустическими гитарами. Может быть, им хотелось че­го-то более современного, более подходящего для их поколения. Но дело было не в этом. Им в равной степени не нравились термины вроде "альтер­нативный". Таким образом стала ясна суть проблемы. Представители боге­мы живут в состоянии отстранения, внутри культуры, но отдельно от нее, а эти люди воспринимали себя иначе — даже иммигранты, в действительно­сти приехавшие из другой страны. Тем не менее, им очень нравилась идея, позволявшая рассматривать все, чем бы они не занимались, как творчество.

Можно ли их назвать продвинутыми? Несомненно. Можно ли сказать, что они достигли определенных высот в своем деле, открыты новым идеям, способны переосмыслять старые? Да. Есть ли в них юношеская изобрета­тельность и мятежная способность ставить под сомнение существующее положение вещей? Разумеется. Осенью 2001 года в Провиденсе прошло со­вещание, организованное с целью помочь городской администрации пре­вратить город в креативный центр. Один молодой человек сказал в обраще­нии к представителям городской общественности: "Вы готовы помогать нам, пока мы живем тихо и не создаем 'проблем'. Но нам свойственно под­нимать острые вопросы, наше призвание — создавать проблемы"34. Смысл в том, что эти люди хотят участвовать в общем деле, хотят быть услышанны­ми. Они не праздные бездельники и ни в коей мере не варвары у ворот. Они не видят необходимости ниспровергать установленный порядок, когда вскоре им самим предстоит присоединиться к более старшим коллегам на таких мероприятиях, как саммит "Остин 360". Они помогут обществу дви­гаться вперед на парах новой трудовой этики, а не на испарениях чистого ге­донизма или нарциссизма.

Людей, которых мы видим сегодня, нельзя причислить ни к бодлерам, ни к бэббитам. Синтез, в котором они живут, не сводится к тому, чтобы прице­пить богемный образ жизни к ценностям организационного человека, как велосипедный руль к хромированному автомобилю. Слияние произошло на таком глубоком уровне, что старые компоненты стали неузнаваемы, а ста­рые категории — совершенно не применимы. Люди Большого морфа вос­принимают себя в качестве просто "творческих личностей" с креативными идеями, занятых на все более креативных работах и ведущих креативный образ жизни. И в этом смысле они представляют собой новый мэйнстрим, который устанавливает нормы для большей части общества.

часть четвертая
Сообщество



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   ...   17




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет