Зигфрид кракауэр теоретик киноискусства



бет21/23
Дата20.07.2016
өлшемі1.78 Mb.
#210886
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   23

Мотивы. Введение.

Определение. Мотивы содержания сюжета кине­матографичны только при условии, что они отвечают тем или иным специфическим свойствам кино или сами воз­никают из этих свойств. Можно заранее сказать, что те­ма «Давид против Голиафа» кинематографична 'благо­даря тому, что она раскрывает малое как средоточие огромной силы, и это позволяет толковать ее как разно­видность крупного плана: кинематографичные мотивы своей близостью специфике кино переносят свойствен­ные ей предпочтения на сферу смыслового содержания фильма.

Связь с формами сюжета и материалом. В характере связи кинематографичных мотивов и кинема­тографичного материала с театральной формой сюжета

З57

наблюдается интересное различие. В любом театральном фильме кинематографичность материала неизбежно ней­трализуется, тогда как соответствующие мотивы не толь­ко сохраняют свои кинематографические качества, но иногда даже способны наделить ими весь фильм в целом, вопреки театральности его сюжета. Доказательства того, что мотивы оказываются в этом смысле более влиятель­ными и всепроникающими, чем материал, будут приведе­ны несколько дальше.

С другой стороны, взаимосвязи между кинематогра­фичными мотивами и некинематографичным материа­лом этому правилу не подчиняются. Представьте себе фильм с кинематографичным мотивом—например, та­ким, как розыск, — претворенным на материале, обуслов­ливающем господство диалога. Вполне возможно, что благодаря силе влияния мотив розыска умерит некине­матографичный эффект назойливых словесных высказы­ваний. Но в равной мере возможно и то, что приоритет живого слова лишит процесс розыска присущей ему ки­нематографической привлекательности. Перевес того или другого зависит от их относительного объема в каждом отдельном случае.

Поток жизни.

Среди кинематографичных мотивов один занимает исключительное положение — это мотив потока жизни. Наиболее общий из всех возможных, он отличается от остальных тем, что обычно бывает не только мотивом. Как содержание фильма, поток жизни отвечает основной склонности природы кино. В некотором смысле он рождается самыми выразительными средствами фильма.

В качестве чистого и простого мотива поток жизни материализуется в фильмах, созданных с единственным. намерением отобразить то или иное проявление этого потока. По понятным причинам эти фильмы обычно документальны и нередко с отпечатком импрессионизма. Примерами могут быть «Дождь» Ивенса, «Берлин» Руттмана и «На улице» Суксдорфа. Судя по его же фильму «Люди в большом городе» и короткометражной ленте снятой в Кашмире, «Ветер и река», он явно одержим темой потока жизни. Нужно еще упомянуть Чезаре Дзаваттини, теоретика, выступающего за непосредственное отображение драматических эпизодов жизни нашей окружающей среды. (Хотя снятый им самим фильм «Лю­бовь в большом городе» оказался малоубедительным.)

358

Видимо, список таких примеров можно значительно увеличить. Множество эпизодных фильмов, как и филь­мов с найденными сюжетами, варьируют одну и ту же те­му — «такова жизнь». «Слегка намеченные сюжеты» Флаэрти отображают или воскрешают образ жизни при­митивных народностей; «Фарребик» Рукье повествует о повторяющемся из года в год кругообороте жизни семьи типичного французского фермера; «Умберто Д.» Де Сики вскрывает значение мелких событий и случайных обстоя­тельств, все теснее смыкающихся вокруг старого пенси­онера, и т. д. Все эти фильмы отображают жизнь, в осо­бенности будничную, как ряд непредвиденных событий или как процесс роста или же как то и другое (например, «Дорога» Феллини); и все эти фильмы показывают жизнейный материал из интереса к нему самому.



Однако при более пристальном рассмотрении обнару­живается, что тема «такова жизнь» не составляет всего содержания фильма. Обычно в фильмах, построенных на этом материале, имеются и другие мотивы. Так, в боль­шинстве картин Флаэрти выражено его романтическое на­мерение собрать и сохранить для последующих поколений чистоту и величие образа жизни людей, еще не развра­щенных успехами цивилизации. В верном традициям неореализма фильме «Умберто Д.» Де Сика поднимает социальную проблему; показывая жалкую участь отстав­ного чиновника, фильм разоблачает равнодушие прави­тельства, обрекающего его на голодание. Что касается Феллини, то итальянские критики левого направления обвиняют его в уходе от тем неореализма и осуждают за то, что представляется им ересью, — то есть за исполь­зование неореалистического метода в большей мере для

раскрытия духовного богатства индивида, чем для по­становки социальных проблем7.

Следовательно, как правило, фильмы, показывающие жизнь как она есть, содержат и более целенаправленные идеи. Заметьте, что такие идеи или мотивы — как, напри­мер, призыв к социальной справедливости у Де Сики, проблема человеческого одиночества у Феллини и т. п.— вполне могут быть нейтральными в смысле своих кине­матографических достоинств. Разве мало театральных фильмов, посвященных той же проблеме отчуждения, ко­торая лежит в основе «Дороги» или «Ночей Кабирии»? Важно, чтобы подобные идеи допускали симбиоз между ними и кинематографичным мотивом потока жизни. В таких сочетаниях поток этот несомненно продолжает ос-

359
таваться мотивом фильма: иначе проницаемость, позво­ляющая видеть этот поток сквозь ткань сюжета, не явля­лась бы непременным признаком эпизодного фильма. Но поток жизни выступает и в ином качестве. Всякий раз, когда осуществляется такой симбиоз, он становится в то же время основой ассоциируемых с ним мотивов — тем материалом, из которого они сплетены. Поток жизни — это одновременно и мотив и кинематографичный по своей внутренней сущности материал, или содержание. Фильмы, воплощающие идеи, подсказанные таким содержанием, являются подлинными произведениями кино именно благодаря его мощному присутствию.

Все другие кинематографичные мотивы не столь объ­емны; их диапазон, видимо, почти так же ограничен, как диапазон трагического мотива или особых проблем, свя­занных с темой потока жизни. Число кинематографичных мотивов неопределенно; их отбор и формулировка зави­сят от разнообразных неконтролируемых факторов, на­пример, от господствующих социальных или историче­ских условий. Поскольку кинематографичные мотивы исследовать невозможно, пожалуй, лучше всего попы­таться выявить их общие характеристики путем более подробного рассмотрения одного или двух из них — ска­жем, таких, как розыск и Давид—Голиаф.

Розыск. Близость фильму.

Мотив розыска преступника, который еще в ранние годы кино (1908) использовался Жассетом в его серии фильмов о сыщике Нике Карте­ре8, близок природе кино во многих отношениях.

Во-первых, для того чтобы выследить преступника или :

кого бы там ни было, сыщик должен искать вещественные улики, которые обычно не замечают окружающие. «По ногтям человека, — утверждает Шерлок Холмс, непрев­зойденный авторитет в вопросах раскрытий загадочных преступлений, — по рукаву пиджака, по башмакам, длине брюк... по любой из этих вещей можно судить о профес­сии человека. Почти непостижимо, как все это, вместе взятое, может не открыть глаза опытному сыщику, рас­следующему любое преступление»9. А это, конечно, озна­чает, что в фильмах, построенных вокруг розыска пре­ступника, интересы самого действия требуют показа физи­ческих явлений ради них самих. Чтобы привлечь внима­ние зрителя к таким кинематографичным объектам, часто возникает необходимость снимать их крупным планом.

Во-вторых, розыск всегда связан с элементом случай-

360

ного. Персонаж Эдгара По, профессиональный сыщик Дюпен, действует исходя из того, что «большая доля истины выявляется из как будто бы не относящегося к де­лу». И он рассуждает так: «История человеческих зна­ний... непрерывно доказывает, что наиболее ценными от­крытиями мы обязаны побочным и мелким случайно­стям... Случай признан как часть фундамента науки»10. Поэтому мотив розыска претворяется наиболее успешно в фильмах, создатели которых понимают особую кинема­тографическую выразительность случайного.



В-третьих, Дюпен сравнивает розыск преступника с научным исследованием; так же поступает Шерлок Холмс, для которого расследование преступления — это «наука дедукции и анализа» п. Соответственно, работа детектива имеет много общего с прикладным научным исследованием — факт, намеренно подчеркнутый в филь­ме «М» Фрица Ланга и «Дом на 92-й улице» де Рошахмона. Научным характером расследования преступления оправдывается внимание, которое фильмы на эту тему уделяют физическим деталям; он уже дерматолог, а не сы­щик, когда, мысля как бы языком детальных планов, он сравнивает кожу человека с «монументальным фронто­ном, свидетельствующим о мирной или бурной жизни, прожитой в этом доме, и о телосложении его владель­ца» 12. Но здесь еще важнее то, что такие фильмы спо­собны отражать бесконечность научного поиска. Просле­живая цепь причин и следствий, они дают представление о безграничности мира физической реальности.

Таким образом, мотив розыска одинаково отвечает одной из склонностей природы фотографии и кино. Зна­менательно, что в детективных фильмах, пожалуй, наи­более сильное впечатление производит напряженное ожидание, рождаемое самим выслеживанием преступни­ка; когда его в конце концов обнаруживают, напряжен­ность спадает и мы даже испытываем нечто вроде разо­чарования. Но, несмотря на это, поимка преступника в конце фильма жизненно важна для полноценности про­цесса расследования. Поэтому так странно пуст немой фильм Ф. Ланга «Шпион», в котором нет ничего, кроме процесса выслеживания. Одни шпионят за другими, и зритель скоро забывает, кто из них кто и что к чему. Как самоцель неоконченный процесс бессмыслен13. (Мэри Ситон в своей биографии Эйзенштейна рассказывает, что он любил читать детективные романы. Его «неутолимую страсть к ним вызывала не их поверхностная фабула, а

361

увлекательность процесса, который раскрывался для не­го». В этих романах его интересовала не столько дедук­ция и анализ, сколько работа того почти мистического сознания, с помощью которого из разрозненных улик собирается доказательство истины. В этом, может быть, есть какая-то доля правды. Разве Эдгар По не был ми­стиком? Расследование тайны преступления—это мир­ской вариант теологических размышлений.)



В-четвертых, процесс розыска непременно претворяется в форме погони, в которой сыщик преследует преступника. Но бывает и наоборот — что какому-то нарушителю закона, негодяю или, может быть, даже положительному персонажу удается перехитрить блюстителей порядка. В большинстве фильмов детективного жанра — вспомните хотя бы фильм «Третий человек» — содержится физический процесс погони. Тем самым! помимо кинематографичного мотива розыска фильм при — обретает еще одно ценное качество — этот мотив претво­ряется в сугубо кинематографичном материале.

Детективные фильмы Хичкока.

Альфред Хичкок, которому погоня кажется «пределом вырази­тельности кинематографа», создал превосходный тип фильмов на тему раскрытия преступления. От других режиссеров, работающих в этом жанре, его отличает не только превосходное профессиональное мастерство, но прежде всего непревзойденно тонкое умение находить психофизические соответствия. Никто, кроме него, не

-ориентируется так свободно в той туманной пограничной области сознания, в которой события внутреннего и внешнего мира перемежаются и сливаются воедино. Это означает, во-первых, что он отлично знает, каким обра­зом можно заставить физические факты раскрыть свой подтекст. Хичкок буквально мыслит иносказательным языком выразительного материала окружающего нас мира. В 1937 году он высказал желание создать геогра­фический фильм с привнесением человеческого мотива, или же снять документальную картину о дерби, или фильм на материале морского пожара 15. Его предпочти­тельная склонность к той пограничной зоне, в которой

-смыкаются импульсы тела и духа, позволяет проникать в глубины человеческой психики и отбирать там те эле­менты, смысл которых способен выразить жест, предмет одежды или мебели, звук или молчание. Его погони за преступником часто носят психологический характер, они разработаны на минимуме физических улик.

362

Несомненно, что фабула, типичная для фильмов Хич­кока, не несет в себе ничего значительного. Он исполь­зует человеческие эмоции в качестве стимуляторов зри­тельского интереса, подчиняет конфликты и проблемы созданию напряженности действия и, в общем, либо вов­се не затрагивает серьезных вопросов, либо они не полу­чают верного освещения. Несмотря на все свое восхище­ние Хичкоком, покойный Джеймс Эйджи находил, что его «Спасательное судно» — фильм неудачный, а «Зачаро­ванный» — «разочаровывающий»; о фильме «Дело Пара-дайна» он заметил, что «Хичкок затратил массу .мастер­ства на массу пустяков» 16.



В связи с этим возникает любопытный вопрос. Спосо­бен ли вообще Хичкок обратиться к значительным сю­жетам и по-прежнему вносить в них те ценные детали, которые стали фабричной маркой его детективных филь­мов. Быть может, он предпочитает розыск, погони и сенсационные эффекты, чувствуя, что его творчество утратило 'бы своеобразие, если бы он подчинил его требованиям подлинно значительной фабулы? (Нет на­добности повторять, что такие фабулы бесспорно под­даются кинематографичной интерпретации.) Мне лично кажется, что сама малозначительность сюжетов фильмов Хичкока неотделима от их впечатляющих достоинств. По его собственному объяснению, он обычно выбирает детективные истории потому, что ищет такие, которые больше других «подходят для кино» 17.

Детективные сюжеты удовлетворяют его в двух от­ношениях. Чрезвычайно напряженный процесс высле­живания преступника затрагивает область психофизиче­ских соответствий, что позволяет Хичкоку проявлять свое почти сверхъестественное умение улавливать взаимосвя­зи между настроениями людей и окружением, их душев­ными волнениями и внешним видом предметов.

Но еще важнее то, что как раз благодаря незначи­тельности детективных сюжетов он может выделять на экране элементы доступной фотографированию реаль­ности; ведь ему не приходится считаться с требования­ми, которые непременно предъявляет режиссеру сюжет с более значительным идейным содержанием. Ему не нужно навязывать крупному плану ручных часов какую-то символическую функцию или вставлять сцену случай­ной встречи в поезде, чтобы восполнить или подкрепить некий заранее предусмотренный сюжетный ход, возможно даже чуждый выразительным средствам фильма. Кроме

363


того, Хичкок питает пристрастие к персонажам со стран­ностями, вроде тех чудаков, что иногда встречаются нам в общественных местах или на домашних вечеринках. Таким образом, он строит кульминационные моменты своих фильмов на материальных предметах и случайно­стях, не только указывающих на следы преступления и служащих уликами, помогающими раскрыть личность преступника, но еще и исполненных своей собственной, как внешней, так и внутренней жизни. Карусель вызы­вает мурашки на коже; «огненно-красный кончик сига­ры убийцы зловеще тлеет в затемненной квартире» 18;

исполнители эпизодических ролей похожи на тех участ­ников уличных сцен в фильмах Д.-У. Гриффита, которых Эйзенштейн вспоминал через двадцать лет после того, как он их видел, — все эти остро впечатляющие моменты реальности кинокамеры обладают своей собственной ин­дивидуальностью и очарованием; они будоражат наше воображение, настраивают его в лад с теми тайнами, ко­торые они все еще наполовину хранят в себе. Правда, фильмам Хичкока недостает более глубоких мыслей, но они содержат множество по-настоящему занимательных, хотя и схематичных, сюжетов.



Поиски правды. На первый взгляд фильм Куросавы «Расёмон» выглядит 'как изысканный детек­тивный рассказ, представленный в обстановке средне­вековой Японии. В чаще леса бандит подстерегает саму­рая, путешествующего с женой; воспламененный красо­той женщины, бандит нападает на ее мужа, сбивает его с ног, связывает и насильно овладевает ею. Позже саму­рая находят убитым на месте нападения. Но все это от­носится к прошлому. В фильме «Расёмон». (обрамляю­щий сюжет которого здесь можно опустить) даны в рет­роспективе—или, точнее говоря, показаны по ходу дознания—все события, приведшие к убийству самурая, если он действительно был убит. Историю случая в лесу рассказывают последовательно три ее участника и дро­восек, выдающий себя за очевидца; каждая версия изо­бражена в безыскусной манере с точки зрения соответст­вующего рассказчика. Бандит бахвалится, что он убил мужа женщины в честном поединке на мечах. Она заявляет, что сама заколола мужа в состоянии умственного потрясения. А покойный самурай, дающий показания; устами медиума, утверждает, что он совершил над собой харакири. Дровосек, со своей стороны, подтверждает рассказ бандита, лишь с той разницей, что, по его сло-

364


вам, бандит варварски убил воина по просьбе его бес­стыдной жены. В целом это выглядит так, как будто противоречивые рассказы собраны с целью воссоздать точную картину совершенного в лесу преступления. Од­нако личность убийцы так и не выясняется; в фильме не сделана попытка извлечь истину из этих четырех версий.

Однако действительно ли главным мотивом фильма «Расёмон» является процесс поиска правды? По блестя­щему толкованию Паркера Тайлера, вопрос о личности преступника в фильме вообще не ставится. «Расёмон», доказывает Тайлер, произведение искусства, а не детек­тивный фильм а ля Хичкок. Это попытка показать, что люди, потрясенные содеянным или пережитым злом, пре­жде всего стараются восстановить свое моральное досто­инство; что они, сознательно или несознательно, подта­совывают свои показания в личных сокровенных интере­сах; и что эти интересы побуждают каждого из них приписывать себе героическую роль в трагедии, разыграв­шейся при его участии. По словам Тайлера, «в глубинах памяти каждого персонажа фильма «Расёмон» картина происшедшего в чаще леса воссоздается в соответствии с его идеалом собственного нравственного облика»19. (Читатель не может не заметить, что толкование Тайле­ра не охватывает всего повествования; оно обходит об­раз дровосека и смысл его показаний.)

Черты традиционного искусства не могут автомати­чески характеризовать «Расёмон» как хороший кино­фильм. Напротив, чаще всего фильмы этого типа являют­ся гибридами, подчиненными разным эстетическим принципам, как, например, экранизации Шекспира Лоренсом Оливье. Так почему же мы видим в «Расёмоне» полно­ценное произведение кино, а не просто результат формотворческого замысла, претворенного смешанными сред­ствами? Потому что «Расёмон», как нам и показалось на первый взгляд, относится к детективному жанру. Пер­вые впечатления редко бывают необоснованными. В сю­жете фильма «Расёмон» тема расследования использо­вана для создания напряженности действия, точно так же как ее использует в своих фильмах Хичкок. Хотя в японском фильме тайна не поддается раскрытию с по­мощью правды фактов, он все же построен в форме детективного рассказа, посвященного обнаружению скрытых материальных улик. Поэтому кадры изображе­ния играют в нем чрезвычайно важную роль.

Как ни странно, нам нисколько не надоедает почти



365

полное повторение тех же событий; напротив, наши гла­за прикованы к экрану в упорном желании заметить все расхождения и совпадения между последовательными версиями драмы. Что-то, может быть, удастся обнару­жить по выражению лица! Как бы не упустить какую-нибудь важную, хотя и мелкую, подробность! Когда дровосек, за которым камера следует по пятам, медлен­но бредет по лесу, мы смотрим эту затянутую и абсолют­но лишенную событий сцену с сосредоточенностью, вряд ли возможной в тех случаях, когда назначение подобной сцены сводится к тому, чтобы она придавала некоторую кинематографичность, в сущности, театральному филь­му. В качестве физических улик все эти кадры сохраня­ют свойственную им смысловую неопределенность; они принуждают нас исследовать их содержание; мы вос­принимаем их скорее как элементы тщательного дозна­ния, чем как частицы повествования с заранее придуман­ными смысловыми схемами и идейным центром. Само дознание напоминает научное исследование тем, что оно не имеет конца. И это ощущение бесконечности подтверждает кинематографичность темы расследования преступления. (Как справедливо отмечает Рудольф Арн-хейм, «Расёмон» кинематографичен еще и потому, что в разработке его сюжета нашла свое отражение специфи­ческая способность кинокамеры видеть объект с разных точек зрения20.)

У читателя может возникнуть вопрос, не затумани­вает ли увлечение процессом расследования высокую идею фильма «Расёмон»? Но какова бы ни была эта идея, в фильме настоятельно подчеркнута важность ее раскрытия; зрителю отчетливо дают понять, что фильм не достигнет своей цели, если его интерес не выйдет за пределы буквального воссоздания обстоятельств преступ­ления. По мере того как на экране проходит одна версия за другой, зритель, все больше убеждающийся в рази­тельных противоречиях между ними, невольно осознает, что всевозможные попытки получить достоверные показания свидетелей тщетны из-за личных качеств действу­ющих лиц и характера происшедших событий. Таким образом, мысль зрителя направляется к истинам, кото­рые не связаны с правдой фактов. Теперь представьте себе на одно мгновение, что эти истины и не должны были раскрыться в содержании данного детективного сюжета; что они занимали центральное место в содержа­нии фильма с самого начала и поэтому определяли отбор

366


и порядок кадров так же, как, например, истины, которые Жан Кокто пытается иллюстрировать кадрами своего фильма «Кровь поэта». В таком случае они были бы на­вязаны фильму, а не выражены им. Так же и «Расёмон» был бы в каком-то смысле значительным художествен­ным достижением, но не воспринимался бы как произве­дение кино, созданное его собственными выразительны­ми средствами.

Фильм «Расёмон» может служить показателем силы влияния кинематографичного мотива расследования. Вообще говоря, этот мотив часто выручает фильмы, ко­торые без него могли бы свернуть на путь ложно поня­той художественности. Например, кинематографическая привлекательность фильма «Гражданин Кейн» исходит из того, что правда, заложенная в самом ядре фильма, раскрывается в процессе поиска. Эта правда — то есть причина того, что человек, принадлежащий к рангу вер­шителей судеб нашего мира, в сущности жалок и несча­стен, — не задана в начале фильма и не вездесуща; ее ищут; она складывается из разбросанных частичных доказательств, которые так и не способны раскрыть ее до последнего момента. Только в самом конце фильма последняя, случайно обнаруженная вещественная ули­ка дает ответ на вопрос, которым был мотивирован поиск.

В фильме Ингмара Бергмана «Земляничная поляна» Виктор Шёстром (что за великолепный актер!) в обра­зе старого врача ищет в прошлом причины своего одино­чества и полного отсутствия человеческого тепла вокруг себя. Он пересматривает былое в сновидениях. И, по ме­ре того, как ему приходится вновь переживать, каким он был раньше и что он сделал, или, напротив, не сде­лал, становится ясно, что вина его в том, что он убил чувство любви в себе и в тех, кто предлагал ему свою любовь. Выступая одновременно в роли следователя и обвиняемого, он находит истоки окружающей его пусто­ты в своей душевной лени и эгоизме. Кинематографиче­ские достоинства этого мучительного и искупительного самоанализа усиливаются тем, что они представлены как процесс, возникший в потоке жизни. Вызванные весьма важным для старого врача событием, дремотные видения, в которых он ищет ответа на свои вопросы, ор­ганически вплетены в его текущую жизнь; они наполня­ют ее, влияют на нее. Правда, сновидение, в котором происходит собственно суд, решено неудачно — слишком

367


условно и нарочито, но, несмотря на это, фильм в целом отображает свободный поток слабо взаимосвязанных воспоминаний о прошедшем и случайностей настоящего, составляющих жизненную действительность. Как эпизод в жизни главного персонажа, фильм «Земляничная по­ляна» не имеет начала, а его финал не является концом всего. Жизнь старика течет по-прежнему, хотя смерть, может быть, и не за горами.

Давид — Голиаф. Близость фильму.

Естест­венная близость стародавнего мотива «Давид против Голиафа» фильму объясняется аналогией, напрашиваю­щейся между «победой того, кто кажется слабым, над тем, кто кажется сильным»21 и обычным для кино круп­ным планом. Укрупняя мелкое, камера позволяет уви­деть в нем фантастические формы, которые мы не заме­чаем или не можем увидеть простым глазом. Заполняя экраны, они завораживают зрителя, открывают ему тай­ны строения листа или энергии, скрытой в куске ткани. Любой крупный план намекает на то, что мелкое далеко не незначительно, что по силе оно может сравняться, а то и превзойти крупные предметы и события, сразу бро­сающиеся в глаза*. В этом заключается мораль библей­ской истории о Давиде, сразившем Голиафа камнем из пращи. Она доказывает, что прямого соотношения меж­ду размером и силой не существует, что, напротив, то, что выглядит малым и слабым, часто превосходит по­казную мощь. Вот почему этот мотив кинематографичен. Он соответствует крупному плану или, вернее, распро­страняет диапазон возможности укрупнения на сферу значительных проблем и ценностей.

Бродяга и ему подобные. В «Пилигриме» бро­дяга Чарли выдает себя за священника, и ему поневоле приходится читать проповедь о Давиде и Голиафе. Чап­лин разыгрывает ее в виде пантомимы, исполняя обе роли — маленького Давида и его гигантского противни­ка. В этом изумительном сольном номере, показываю­щем библейский прототип бродяги Чарли, раскрывается главная тема всех фильмов с его участием. Разве фигура бродяги не тот же Давид? И разве мы не видим эту фи-


* Та же идея нашла свое классическое выражение в знаменитом «Предисловии» Адальберта Штифтера к его «Пестрым камням

368


гуру, как будто под микроскопом? Экранный образ ма­ленького бродяги—это как бы длительный крупный план, отображающий его страхи и мечтания, его застен­чивость и изворотливость, его невзгоды и удачи. Чаплин наделяет технику крупного плана глубоким человече­ским смыслом. Пожалуй, наиболее впечатляющей чертой образа бродяги является его поистине неискоренимая жизнестойкость перед лицом Голиафа наших дней; сила жизни, воплощенная в образе маленького бродяги, вы­зывает в памяти фильмы о росте растений с кадрами, снятыми приемом ускорения (цейтрафером), в которых мы видим, как нежные побеги пробиваются сквозь поч­ву. Эта черта позволяет обнаружить общность между старыми комедиями Чаплина и некоторыми героями «фильмов итальянского неореализма. Кабирия и Умберто Д. похожи на бродягу Чарли тем, что они также совмещают в себе уязвимость с жизнестойкостью. Каж­дый из этих персонажей как будто покоряется тем силам, с которыми ему приходится сталкиваться, и все же ему удается выжить и пережить их.

Правда, бродяга Чарли и Микки Маус — его ближай­ший родственник в рисованном фильме — давно стали достоянием прошлого, но мотив, который они воплоща­ли, время от времени снова возникает на экране. Кста­ти, это подтверждает, что они исчезли не по причинам социологического характера, вроде изменений в общест­венной атмосфере, которые произошли в тридцатые годы, и соответствующих перемен во вкусах широкого зрителя. Вероятно, надо искать для этого другие, более прямые объяснения. Например, оба экранных персона­жа могли быть отвергнуты самими режиссерами Чаплином и Диснеем из-за новых творческих замыслов, отчего изменились и планы кинопромышленности. Своеобраз­ное претворение образа маленького Давида представля­ет собой, например, типичный герой ковбойских филь­мов, неизменно изображаемый как человек, который легко может стать жертвой неких злодеев. Алая Лэдд, играющий Шейна в одноименном фильме, выглядит жалкой фигурой среди бандитов, находящихся в баре, а Джеймс Стюарт в фильме «Дестри снова в седле» даже, не носит при себе пистолета. И в фильме «Ровно в пол­день» все говорит о том, что шериф, сам заваривший смертоубийственную драку, должен погибнуть. Однако всякий раз, когда действие вестерна достигает кульми­нации, эти потенциальные жертвы проявляют себя как

369

великолепные борцы за справедливость. А кара, которую благодаря им непременно несут превосходящие силы зла, придает более высокий смысл извечной экранной при­влекательности погони, скачущих лошадей и дальних планов горных кряжей и равнин.



Как и популярный мотив розыска, тема «Давид-Голиаф» способна вдохнуть кинематографическую жизнь в театральные фильмы. Примером может быть фильм «Юный Уинслоу». В этой экранизации нет ни ма­лейшей попытки превратить ее литературный источник — одноименную театральную пьесу — в подлинный фильм. Для доказательства достаточно привести любой пример откровенной театральности фильма, хотя бы тот, что в нем не показана финальная и решающая сцена судебяого заседания, — о его благоприятном для героя фильма результате мы узнаем из уст старой экономки. Это освя­щенный веками театральный прием, предусматриваю­щий, чтобы о победе или поражении в битве, которую нельзя представить на сцене, заинтересованные лица узнавали из рассказов очевидца. Таким образом, кино­зритель лишается удовольствия, на которое он вправе был рассчитывать. И, несмотря на блестящую игру акте­ров, он был бы полностью разочарован, если бы дело не спасало само содержание спектакля, разыгрываемого на экране: в нем маленький Давид — юный Уинслоу — снова побеждает гиганта Голиафа — Британское адми­ралтейство и общественное мнение. Привлекательность этого кинематографичного мотива усиливают также име­ющиеся в действии пьесы элементы расследования—мо­тива не менее кинематографичного. Поэтому зритель склонен забыть о театральности построения фильма из-за тех его моментов, которые вызывают в нем подлинно кинематографические переживания. Благодаря своему прекрасному содержанию пьеса «Юный Уинслоу» вполне поддается экранизации.



Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   23




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет