Марк Уральский Камни из глубины вод



бет4/19
Дата19.06.2016
өлшемі1.8 Mb.
#146221
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   19

ГЛАВА 3. ОБРЕТЕНИЯ

Хм, — сказал вдруг Иван Федорович, глядя при этом почему-то в сторону, — интересно как у вас получается: человек может быть одновременно и частью и целым. Это вы кого имеете в виду, не Витю ли нашего часом? Ого, смотрите-ка, вот и он, легок на помине.

Действительно, на дороге, в сгустившихся уже сумерках, по направлению к нам двигалась мужская фигура, что-то тащившая на себе. Поравнявшись с тем местом, где мы сидели, фигура приобрела конкретные очертания. Оказалось, что это вовсе не Витя, а художник Савелий Демухин. Демухин имел дом в находящейся неподалеку деревне — „родовое гнездо“, как он его с важностью величал, и по обыкновению жил в нем каждое лето.

Приветственно улыбаясь, Демухин здоровался, рассматривая при этом, кто есть кто в нашей пестрой компании. Затем, придав своему лицу обычное для него серьезное выражение, обратился ко мне:

— Хотел было к тебе зайти сегодня, потолковать кое о чем, а тут вот повстречались на дороге — можно сказать, знак судьбы.

— Располагайся, Савелий, здесь удобно сидеть — все видно, и никто не мешает.

— Ну, что ж, можно и присесть, я сегодня порядком натопался.

Демухин снял с себя внушительных размеров этюдник, который на манер ружья был приделан у него за спиной, и тут же стал сосредоточенно высматривать что-то в придорожных кустах. Жулик, виляя хвостом, подошел к нему, как бы предлагая помочь, но Демухин уже полез в кусты и через минуту с довольным видом выволок оттуда пустой деревянный ящик. Поставив ящик плашмя, он уселся на него, для надежности немного поерзал и ворчливо сказал:

— Что-то дома у меня нынче работа не клеилась, надо, думаю, пойти, пописать на природе, рассеяться...

Демухин вдруг вскочил и, взяв ящик в руки, осторожно стал обтрясать его.

— Что это вы взвились, как ужаленный, не на гвоздь ли наскочили? — насмешливо спросил Иван Федорович.

— Гвоздь тут не при чем. Просто всякую найденную вещь надо по-началу внимательно осмотреть.

И Демухин вновь уселся на ящик.

— Был я как-то раз в Узбекистане, с одной экспедицией, где представлял, как ни странно, самого себя, т. е. числился по штату художником. Однажды надумал от скуки пойти на природу — ну, как сегодня, этюды писать. Там, рядышком, арык плескался, пару деревьев торчало и магазинчик, эдакая глинобитная развалюха, стоял. Все вместе смотрелось достаточно колоритно, вот и решил я поработать в традиционном ключе — на пленере. Взял во дворе магазина ящик пустой, сел на него и тружусь себе в удовольствие. Но вот, когда закончил и пошел ящик тот назад отдавать, увидел, что в нем полным-полно скорпионов. Ползают скопом да хвостами своими — ядовитыми крючьями трясут. Меня аж пот холодный прошиб. И это при сорокоградусной-то жаре! Спрашиваю у продавца: „А они кусаются, скорпионы ваши, или просто так — ползают себе и все?“ Он же мне, узбек этот, важно, как у них всегда водится, отвечает: „Конечно, кусаются, дорогой товарища, и еще как! Очень даже плохо от такого укуса хорошему человеку может быть“. С тех пор я все проверяю — мало ли какая дрянь заползет. Мне вот рассказывала одна бабка местная, как гадюка приноровилась к ним в дом заползать, молоко пить. Прямо в кувшин заскальзывала! Потом вроде бы выяснилось, что это ее из вредности один быв-ший монах науськивал. Он-де был распаляем блудной похотью — к ней, когда она, естественно, молодухой еще числилась, ну и пакостничал от всей души. А здорово это звучит „распаляем блудной похотью!“ — и тут Демухин, развернувшись ко мне, спросил, не без ядовитости:

— Ты, к примеру, колористом считаешься, вот и скажи мне, какого цвета это состояние тебе видится?

— Грязно-вонючим, — ответил за меня Иван Федорович. — Я эту бабку знаю, и потому точно могу вам сказать: ей смолоду это все никаким другим цветом не представлялось.

— А я, Савелий, тебе лучше скажу, почему тебя скорпионы не покусали.

— Это почему же?

— Очень просто — они своих не кусают. В ихней породе кровное чувство очень развито. А ты у нас прирожденный скорпион, да еще ноябрьский. Сам норовишь все время кого-нибудь цапануть. Вот они и постеснялись.

Демухин хмуро усмехнулся, пошевелил кустистыми бровями, но в ответ ничего не сказал. Вытащив из кармана смятую пачку „Севера“, он закурил, задумчиво, со значением, втягивая в широкую грудь едкий табачный дым. 

— Ты что обиделся, что я тебя „колористом“ назвал? — спросил он наконец, вытолкнув из себя кольчатый столбик дыма. — И зря! В этом определении ничего дурного нет. Да ты и есть чистой воды колорист, весь насквозь, до мельчайшей жилки цветом пропитан. А вот конструктивной идеи у тебя нет, ты эмоциями живешь, на одном вдохновении. Для меня же, — и Демухин, вытолкнув из себя еще один столбик дыма, —напротив, важно подавить эту первичную эмоцию, дать место анализу, и еще интуиции. Интуиция, она, в моем понимании, и есть то главное, что направляет анализ, делает его „достоверным“. А основа всех основ — это Великая Пустота, в которой сосредоточено все и из которой это „все“ только и можно черпать. Конечно, всяк это по своему делает. Я знавал одного живописца, так он, например, говорил, что следует адаптироваться к комете Галлея, у которой период приближения к Земле семьдесят шесть лет...

Тут, почувствовав, что он вклинился в общий разговор с чересчур уж специальной темой, Демухин приостановился и вопросительно оглядел собеседников.

М-да, — чуть кашлянув, сказал Валерий Николаевич, — это очень точно определено вами словесно: „Великая Пустота“. В еврейском тексте „Книги Иова“ говорится о том, что Бог „распростер Цафон над пустотою, повесил землю над ничем“. Цафон — это космическое планетарное тело, в буквальном смысле гора. В православной Библии „Цафон “ переводится как „Север“. Итак, наш мир висит в Великой Пустоте. Отсюда же и вытекает проблема Безмолвия, о которой писал Прокл и другие неоплатоники. С Севером, понятное дело, ассоциируется и безмолвие, и холодность, и вечное сияние... Интересно, в каких образах вам, как художнику, это все видится?

— Интересно? — ну что ж, могу рассказать, — явно обрадовался Демухин. — Я однажды, опять-таки в Средней Азии, наблюдал такую картину. Подходят к горной речке два диких кота, вроде бы воды попить, начинают лакать, играться, лапами в воде мутузят. Зачерпнут оба водички и одновременно, но каждый по-своему, своим манером  на берег бросят. Вода на лету в солнечные брызги превращается и сыпется на гальку словно золотой дождь. Красота! Только вот один кот исхитрялся при том еще рыбку зацепить — форели в той речке водилось видимо-невидимо — и на берег ее перебросить, а другому это не удавалось.

Так оно и у нас выходит. Оттуда, из Великой Пустоты, мы и черпаем понемножку, каждый для себя — как кто чувствует, понимает, умеет... Но чтобы зацепить нечто цельное, одного золотого дождя мало. Чтобы из Безмолвия можно было свою мелодию вытянуть, надо голову крепкую иметь, познания достаточно обширные и, естественно, умение. Кому все это дано, тот с большим напором в искусстве идет. Здесь особый пример — евреи.

Иван Федорович во время демухинского монолога сильно скучал. Чтобы как-то рассеяться, он покрякивал, вертел головой, осматривался по сторонам, выказывая тем самым свою озабоченность по поводу Витиной нерасторопности. Однако последние слова Демухина его явно заинтриговали: он затих и навострил уши.

Валерий Николаевич, внимательно, с доброжелательным интересом слушавший Демухина, тут вдруг поморщился и спросил:

— В каком это смысле „евреи“?

Я наблюдаю, — глядя не прямо на Валерия Николаевича, а почему-то в сторону, где возлежали Пуся и Жулик, сказал Демухин, — что те из художников, которые настоящим образом из евреев будут, по-своему, иным образом, чем остальные в искусстве существуют. Это потому происходит, что русский все смотрит в вечность, „подай“ ему „вечность“ . Частностями же он пренебрегает, очень важными порой частностями, которые эту самую „русскость“ и составляют. Еврейское же сознание, как мне видится, наоборот, от частностей идет, от мельчайших деталей бытия. Оно их организовывает, осмысливает по отношению друг к другу. Еврей, к примеру, выберет вещичку какую, самую что ни на есть пустяковую, скажем, лестничку, на которую ребенку в детстве дедушка Яша разок залезть разрешил, и вот лестничка эта разрастается в его сознании до размеров Вечности или становится символом Бытия, его опорой и надеждой. И уже карабкается он по этой лестнице ввысь, как библейский Иаков. И того гляди, до самого Бога доберется. Причем делает он это убежденно, истово, навязывает всем и вся свое видение мира. А русский стоит, рот разинув, и думает: похоже, что и вправду, лестница дяди Яши есть то, „самое главное“, за что можно уцепиться.

Евреям присуще врожденное уважение ко всему „высокому“. Они, в отличие от русских, его не снизить стремятся, а включить в себя, проще говоря, — захапать. Но, в тоже время евреи склонны закапываться в мелочах, раздувать чрезмерно нечто второстепенное и, следуя за этим „Големом“1, теряют часто остевой путь. Тогда они к русскому тянутся, к чему-то абсолютному, конечно по смыслу и по ценности. К „черному квадрату“2, например.

Что же касается Великой Пустоты, то евреи ее ощущают, так сказать, напрямую, и сразу из нее черпают. А вот мы, русские, — опосредованно, нам некое промежуточное состояние нужно обрести. Здесь-то я и хочу для себя определиться. Живем мы бок о бок, работаем тоже подчас совместно, и порой я чувствую, будто нахожусь под влиянием неких идей, и что идеи эти для меня опасны. Они и влекут, и пугают, как чужеродная прелесть. И понимаю я, что могут они меня затянуть в такой омут, где потонут все присущие мне, как русскому, природные качества. А что тогда? Получу ли я что-нибудь, столь же ценное, взамен? Навряд ли.

— Это-то уж точно! — поддержал Демухина в его сомнениях Иван Федорович. — Чужеродной стихии всегда опасаться надо, иначе захлестнет, подавит. А „эта порода“ особо вредна. Она имеет жизненный интерес только в том, чтобы делать другой народ больным. Все нормальные человеческие качества норовят перевернуть, исказить, придать клеветнический по отношению к основам жизненных устоев смысл. Ни черта вы у них не ухватите, не тот это народец! Потеряете все свое кровное — промежуточное это состояние, например, а пустоты ихней взамен не получите, не надейтесь. Они свое никому не отдадут, зубами держать будут. Да и на кой ляд вам ихняя пустота, что вы с ней делать будете?

Как бы досадуя на допущенную промашку, Демухин сердито заворчал:

— Черт, и ведь всегда так! Стоит начать на эту тему говорить, сразу какая-то дрянь прилипает. Даже сомнениями своими ни с кем поделиться нельзя. Лучше молчать, не то сразу же дерьмом заляпают.

— Отчего же, — сказал Валерий Николаевич в обычной своей доброжелательной манере, — это все очень интересно, хотя я сначала не сразу понял, куда это вы, Савелий, клоните. Мне, лично, кажется, что никакого неразрешимого конфликта здесь не существует. Решение проблемы заключается не в слиянии, а в примирении замеченных вами противоположностей. Причем на основе проникновения в природу их противоречивости. В молодости мне казались обязательными всякого рода обособления по родовому признаку. Это было, видимо, необходимо для самоутверждения в той среде, где я появился на свет Божий. Думаю, что и у вас тема эта из того же источника изливается, назовем его „Счастливое детство“. Если обратиться к этой теме с учетом обретенного опыта, то здесь на лицо виден конфликт между вами, как личностью, т. е. художником Демухиным, и одноименным индивидуумом из „Счастливого детства“. Он-то и пытается тянуть вас назад, в родовое гнездо, где все было так просто: мы — это „Мы“, наша стая, а они — это „Они“, ихнее племя. Но ваша личность, поднаторевшая с возрастом в самопознании, сопротивляется. Вы прекрасно понимаете, что ничего путного в гнезде этом не найдете, кроме одного, может быть, запаха. Но нужно ли вам так принюхиваться к этому запаху детства? Сдается мне, что не так уж был он и хорош. С другой стороны, несомненно: на уровне родовых общностей существует множество различий, и не только между людьми. Вот Пуся, например. Он тоже различает родовую ментальность — кошачью, собачью и человечью — и регулирует свое поведение в зависимости от этого, особенно, когда на собачью свору наткнется. Но при личном контакте для него уже важна индивидуальность, очищенная от всего наносного — кровных, семейных и иных, обобщающих и усредняющих элементов. Хотя, конечно, при том она весьма может быть даже с „собачинкой“. И еще, — по мере врастания в себя, осмысления себя как личности, многое теряешь — это факт. Вот и Пуся был котенком, как все котята, наивным и игривым, а нынче, поглядите-ка на него, до чего важен, что значит — заматерел.

Демухин с осторожным любопытством посмотрел на Пусю и отодвинулся от него подальше.

— Вы, Савелий, похоже, котов не любите? — спросил Валерий Николаевич, по-своему истолковавший это передвижение.

— Да нет, отчего же, напротив, можно сказать, что люблю. У меня в детстве всегда коты были, без них никуда. Сам я от природы — глубокий индивидуалист, оттого и к кошкам я симпатию питаю. Мне нравится, что кошка зверь не стайный, всегда сама по себе. А насчет того, что еврею Великая Пустота от природы дана и сидит у него в голове, это все равно как у кота ночное зрение. Возьмем, к примеру, Шагала...

— Здорово подмечено! — что значит культурный человек, — перебил тут Демухина знакомый хрипловато-придушенный голос, и около нас материализовался Витя с тачкой в придачу, из которой торчали разводные ключи, обрезки труб и другая всячина. — Я и сам третьего дня говорю евреям-то нашим: „Пустые вы головы, если в мое положение войти не можете“...

— Ага, явился наконец, — раздраженным тоном загудел Иван Федорович, — и часу не прошло. Молодец Витя, теперь мы с тобой во мраке кромешном трудиться будем, как герои Метростроя.

— Почему во мраке? Я же фонарь с собой прихватил, буду вам светить. Там работы на двадцать минут, с вашей-то квалификацией, — и в голосе Вити проступили умильно-льстивые нотки. — Наложим шину и баста.

— Ладно, ладно, чего там зря лясы точить. Пошли, — сказал Иван Федорович, — а всей честной компании желаю хорошего вечера.

Он решительно развернулся и заковылял к дороге, Витя, подхватив тачку, поплелся за ним.

— М-да, сказал Валерий Николаевич, заболтались мы как-то, дома уже, небось, волнуются, — и стал собирать газету. — Кстати, Савелий, мы сегодня водочкой случайно разжились, завтра событие это отмечать будем. Милости просим, заходите часам эдак к четырем. Посидим, потолкуем.

— Спасибо, однако я, знаете ли, не употребляю спиртного. Как говорится, завязал.

— Ну что вы! Насчет выпивки не беспокойтесь. Дело это сугубо добровольное — не хотите, не пейте, никто в обиде не будет. Можете только закусывать, у нас еда будет отменная.

— Ладно, там видно будет. Еще раз спасибо за приглашение, может, и приду.

И мы разошлись, каждый в свою сторону.
„Ведь с одной стороны мне очень приятно, когда люди смотрят на мою картину и видят, как я махал щеткой или кистью «легко» и не ощущают моего пота, моего адского напряжения, а ощущают лишь беглость и легкость исполнения. А с другой стороны очень обидно, что люди даже и не представляют, какой предварительной многолетней тренировки и концентрированного напряжения сил, фантазии, воображения и пота стоит само ведение работы. Я познакомился с Рихтером на его концерте. Я пришел в ужас, когда этот человек, сев за рояль (я сидел в первом ряду), через две минуты уже обливался потом. Мне даже чудно было смотреть на него. С него буквально текло. С носа капало на клавиши. И мне даже подумалось, что я бы так не смог... А ведь я совсем забыл, что когда пишу маслом, мне тоже некогда утереть пот. Да я на него внимания не обращаю, потому что весь горю, как в огне“.

(Из письма В.Я.Ситникова)





Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   19




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет