§ 10. – «Человеческая» сторона науки о литературе: никакой литературовед не в силах отрешиться в себе от человека, «просто» судящего о литературе, а попытки добиться этого приводят, как известно, к парадоксальным результатам, одним словом – к омертвению литературоведческой «продукции». Невозможность отмежеваться от «обыденных» суждений для всей науки и от «простого» человека в себе для литературоведа – это просто реальность этой науки, реальность, с которой надо просто считаться. Те же «проблемы» известного рода реальности и невозможность попросту сжиться с ними стоят и перед другими науками, включая историю. В последней науке они, вероятно, и встают во всей их тяжести и весомости»24. В этом удивительном фрагменте вряд ли стоит искать какие-то противоречия, я вижу здесь, как и во всем позднем творчестве А.В., дошедшее до своего апогея стремление спасти подлинную науку, которую он сейчас уже видит в неразрывной связи с жизнью и с реальностью во всех ее исторических и сегодняшних проявлениях, – не только от «техницизма» и плоского рационализма западноевропейской науки (увлечение Хайдеггером и Гадамером в его поздних размышлениях чередуется со сдержанностью и оговорками), но и равнозначного ему наукообразия (только вторичного по своей сути) «отечественного пошиба», неизбежно ведущего «к омертвению литературоведческой «продукции». И он продумывает и тщательно обосновывает целую систему совершенно практических требований и указаний, которые в совокупности (и в идеале) должны привести к тому, чтобы наука о литературе действительно поднялась на ступень «научного творчества нации». Основная беда – вопиющий разрыв теории литературы и истории литературы, разрыв, о котором он говорил постоянно и который предлагал преодолевать с помощью «изучения истории науки» и «изучения истории основных слов, какими пользуется наука»25. Обе эти методологические и методические посылки (или основные задачи) перестройки современного литературоведения (науки о литературе), которые должны помочь ликвидировать вопиющий разрыв традиционной истории литературы и традиционной теории литературы, конечно, взаимоувязаны, и одно никак не может существовать без другого, но А.В. разделяет их и делает огромный акцент на истории основных слов (терминов), в том числе и потому, что в этой области легче оперировать конкретными примерами, эти примеры выглядят нагляднее и убедительнее. Он даже разработал специальную классификацию, перечисление, «общее указание на то, сколько многообразны источники всякого рода основных слов в науке о литературе, с чем связаны и не менее многообразные способы их функционирования» (с. 14 – 15). Все эти методологические и методические указания должны (в том числе) помочь «излечить» катастрофическую, охватившую уже всю страну повальную эпидемию употребления любых терминов из любых наук – не только в кандидатских и докторских диссертациях, но и в монографиях, и в статьях «ученых» разных возрастов, в погоне за модой утративших филологический слух (если он у них вообще был), не чувствующих, что нельзя бездумно заимствовать терминологию из смежных наук: каждый термин – если он прижился в определенной науке и занял в ней свое законное место – при переносе в другую, пусть даже совсем близкую (как лингвистика и литературоведение), науку должен быть многократно перепроверен и уточнен. Важно прежде всего понять: действительно ли он (термин) необходим и неизбежен, может ли он, перенесенный, дать той науке, в которую он переносится, столь же продуктивный результат, какой он дает в той науке, где он себя оправдал (концепт, тезаурус, синергетика, парадигма, модуль, коннотация, архетип и так далее26). Либо мы придерживаемся принципа единства науки – и тогда надо вникать во всё, ибо «всё связано со всем», – и прежде чем вводить в литературоведческое исследование такие понятия, нужно долго и долго думать и разбираться, действительно ли эти понятия и термины помогут разрешить какую-то существенную проблему, которую традиционным путем решить невозможно, или же эти чужеродные самой сути литературы термины, хотя и способны создать видимость чего-то новенького, ничего существенного, соответствующего глубинным задачам науки о литературе, произвести не могут… Либо специализация науки – и тогда к чужеродным вторжениям приходится относиться не менее строго и осмотрительно: зачем пускать чужую свинью в свой огород – мало ли что она там натворит? Разумеется, сам А.В. говорит о терминах (основных словах науки) гораздо изящнее, глубокомысленнее и точнее, я выступаю здесь как популяризатор и как всякий популяризатор надеюсь, что, может быть, кого-нибудь именно такая форма заденет и заставит отнестись серьезно к тому, что на самом деле очень серьезно27.
13. Что же касается истории науки, которая, по словам А.В., должна стать «творческим центром всех литературоведческих дисциплин», то он, по сути, занимался этим всю свою жизнь, постепенно вырабатывая свои собственные подходы «историзации истории» на основе глубокой переработки отечественного и зарубежного опыта. Я лишь прикоснусь к этой важнейшей теме с помощью самого А.В.: «История науки по-своему претендует на истину и имеет на это право. Истина, с какой имеет дело наука о литературе, – это существенность ныне уже утраченных осмыслений истории и ее содержания (в тех моментах, какие положены каждой из наук о культуре). Существенность таких осмыслений (или «подходов к истории») есть всякий раз истинность закономерного отношения каждой эпохи к истории (и к бытию). Это и истинность каждого из доступных нам языков культуры. – Заново открывая и пытаясь постичь всякую из «старых истин», мы смотрим на них не как на то, что, как несовершенное, преодолено и превзойдено последующими взглядами и «пониманиями», но видим в них всякий раз то оправданное на своем месте иное, что в совершенстве возможного его соответствия своей истории, немыслимо ни преодолеть, ни превзойти – ни заменить чем-либо иным.
Занимаясь историей науки, мы не просто «поднимаем» какие-либо неизвестные нам прежде материалы и публикуем их, не только анализируем основные произведения теоретико-литературной и историко-литературной мысли, не просто исследуем творчество выдающихся представителей науки и изучаем их жизненный путь, – всё это необходимо, но еще не достаточно. Занимаясь всем этим, мы изучаем историю культурного сознания в его истинности и еще прежде того историю – если только можно говорить так – литературного сознания. Если судить по тому, как складывается само «литературное сознание», история науки о литературе имеет дело, в положенных аспектах, с истиной истории» (с. 12 – 13). <…>. «История науки о литературе – это не история ее преодоленного и превзойденного прошлого, а история ее сущности и ключ к ее сущности. Это, скорее даже, история ее будущего, в котором обязаны будут переустроиться и найти себе новое место все известные и доступные нам языки знания о литературе с их, присущей им, неотъемлемой истиной» (с. 14). Говоря о недостаточности историзма XIX века, А.В. прежде всего указывал (и доказывал) на необходимость преодоления «обратного проецирования» (накладывания наших сегодняшних представлений об истории и исторических процессах на прошлые эпохи, которые имели совсем другие представления об истории и исторических процессах) и связанного с «обратным проецированием» представления о линейном прогрессе, сформировавшегося уже в эпоху Просвещения, но получившего особое развитие и «двойное» подтверждение в XIX веке: во-первых, со стороны бурного развития техники, и, во-вторых, со стороны утвердившихся в этом веке эволюционных теорий. Указал он и на позитивистское «безразличие», которое уже в XIX веке привело к тому, что «любая эпоха начинает выступать хотя как вполне самоценная, но зато как абсолютно отдельная, тяготеющая к замкнутости в себе»28. Поэтому особое значение А.В. придавал проблеме «историзации истории», которую он достаточно емко сформулировал уже в 1989 г.:
14. «Во-первых, всякий исследователь так или иначе останавливает сам смысл «истории» в ее движении – останавливает то, что необходимо мыслить себе движущимся и развивающимся. Именно поэтому такая операция «останавливания» должна ясно контролироваться самим же исследователем – насколько то в его силах. Во-вторых, если мы настаиваем на углублении принципа историзма, мы никак не можем быть уверены, что такое углубление не приведет к парадоксальному повороту взгляда на историю, к такому, при котором историческое развитие не будет перекрыто каким-то иным принципом – пусть, например, таким, который можно будет назвать принципом структурной одновременности всего «исторического». В-третьих, точно так же, как принцип историзма не может быть для литературоведа готовым инструментом, он не может быть и теоретически «чистым» принципом, – нет, он прежде всего зависит от того, каков опыт истории, в каком виде он осмысляется вообще, за пределами науки и до нее, и в каком виде поступает он к исследователю. Сколь бы отточены ни были теоретические представления исследователя, философа, историка культуры, литературоведа, он все равно продолжает зависеть от неизведанности самой истории, от неизвестного в ней <…>. «Чистота» и последовательность применения какого бы то ни было принципа очень часто бывает обманчива – исследователь попадает в тупик тавтологии тогда, когда не допускает в свой труд и в свою мысль «самой» истории с ее давлением, не допускает того, что еще неизвестно и неясно ему в исторической логике. Это относится и к тому моменту, где всё, казалось бы, замыкается на себе, – там, где исследователь занят мышлением самой истории. История, история литературы, историческая поэтика, история мысли об истории – это целые гроздья таких самозамыканий истории, где в центре оказывается «сама» история и где всё сходится к ней и от нее исходит. Очень важно поэтому тщательно исследовать любые «образы истории», какие складываются в общественном сознании, в науке, в литературе. Добавим, «чистый» принцип всегда одержит победу (достаточно лишь уметь изложить свой ход мысли с известной солидностью), но только она бывает временной, мнимой, а мнимые победы только задерживают реальное движение мысли, в нашем случае развитие мышления истории»29.
Выше я уже писал о том, что «в понимании места и роли подлинной науки в обществе, ее национального и государственного значения А.В. является одним из наиболее ярких, последовательных и глубоких продолжателей В.И. Вернадского» (см. тезис 3). Совершенно разными путями они пришли к идее единства науки и необходимости этого единства в интересах самой же науки. Широта гуманитарных интересов Вернадского совершенно потрясает, и она еще только начинает изучаться30. В 1881 г. он окончил Харьковскую гимназию и поступил на естественное отделение физико-математического факультета Санкт-Петербургского университета. Из дневников и писем Вернадского мы узнаем: «Больше всего прельщали меня, с одной стороны, вопросы исторической жизни человечества и, с другой – философская сторона математических наук. И я не пошел ни по той, ни по другой отрасли. Не пошел по исторической, потому что хотел раньше получить подготовку естественно-историческую и потом перейти на историю»31. Но он с первого же курса начал посещать лекции на других факультетах – «исторические, филологические, юридические»32. Интерес к гуманитарному знанию, к истории, к истории знания во всех областях, постоянный интерес к литературе, живописи, архитектуре, музыке, культуре в самом широком смысле слова – обо всем этом мы узнаем не только из его книг и статей, но и из дневников, которые он вел очень подробно, и из многих сохранившихся писем жене, детям, родственникам, друзьям. Но я в данном случае хочу обратить внимание лишь на несколько, может быть, и не самых важных моментов, но таких, которые задели меня самого и, по-моему, очень близко перекликаются с тем, что я вычитал у А.В.
Уже упоминавшаяся выше статья Вернадского «Из истории идей» (1912) завершается удивительным для меня образом: «Но в научном движении XIX века мы, наряду с развитием математики и естествознания, видим колоссальное развитие наук исторических. Их существование, столь далекое от математических умозрений или механических моделей, делает попытки внести эти модели или обобщения в область социологии столь же мало вероятными, как делало их в XVIII столетии развитие нового естествознания. К тому же сейчас и в пределах естествознания область, стоящая за границами математики и механических моделей, не уменьшается вековым ходом научного знания, но, скорее, увеличивается. В общем и сейчас математические формулы и механические модели играют роль не бόльшую, чем прежде, если только мы обратим внимание не на отдельные области знания, а на всю науку в целом. Идет работа Сизифа: природа оказывается более сложной, чем разнообразие – бесконечное – символов и моделей, созданных нашим сознанием»33. Когда я впервые читал эту статью, меня поразили две вещи: «наука в целом» и «работа Сизифа» – природа сложнее, чем модели (естественно, рациональные), создаваемые нашим сознанием. К тому времени я уже постоянно сталкивался с этим в жизни. Вспоминаю несколько встреч и дискуссий с известным словацким литературоведом Д. Дюришиным, который пытался составить универсальную схему «литературных общностей» и классифицировать формы «литературных взаимосвязей». Поскольку он шел от «схемы», а я работал «методом эмпирических обобщений», то мне не составляло труда при любой нашей встрече сразу же находить пробелы в его схемах, которые он тут же пытался усовершенствовать… Сотрудничества у нас не получилось, потому что никакого смысла в подобных умозрительных схемах я уже не видел, хотя в аспирантские годы и сам любил сочинять всякие теоретические схемы. Из приведенных выше «методических указаний» Александра Викторовича очевидно, насколько он был против любого схематизма (а ведь я привел лишь отдельные цитаты), «удушающего» или игнорирующего конкретные факты истории литературы…
Но я хочу завершить мои фрагментарные наблюдения несколькими примерами из статьи В.И. Вернадского «Мысли о современном значении истории знаний», опубликованной в 1927 г. в «Трудах комиссии по истории знаний» (которую он же и возглавлял); в основе этой статьи – доклад Вернадского на заседании названной комиссии 14 ноября 1926 г. Перед этим Вернадский 4 года жил и работал за границей, где в том числе читал в Сорбонне курс лекций по геохимии (1922, в 1924 г. его монография по геохимии была опубликована на французском языке); получив от Фонда Розенталя дотацию на научные исследования, он в качестве отчета написал исследование «Живое вещество в биосфере», затем подготовил монографию «Биосфера», изданную в 1926 г.; работал в Институте Кюри, ездил в Англию для участия в научных мероприятиях… То есть был в самом расцвете творческих сил и, как мало кто в то время, владел совокупной научной информацией. Весь доклад буквально насыщен этой информацией. Но в данном случае важны некоторые основные идеи:
1) «Созданная в течение всего геологического времени, установившаяся в своих равновесиях биосфера начинает все сильнее и сильнее меняться под влиянием научной мысли человечества. Вновь создавшийся геологический фактор – научная мысль – меняет явления жизни, геологические процессы, энергетику планеты. Очевидно, эта сторона хода научной мысли человека является природным явлением. Как таковая, она не может представляться натуралисту-эмпирику случайностью, она неизбежно является его умственному взору неразрывной частью того целого, которое, как он непреклонно знает, все подлежит числу и мере, охватывается его эмпирическими обобщениями. В этой картине природы, научно построенной, должна иметь свое проявление и работа научной мысли, в той же форме и тем же путем, каким входят в нее все другие природные явления, мелкие и грандиозные. Но научная мысль входит в природные явления не только этим своим отраженным проявлением. В ней самой есть черты, только природным явлениям свойственные. Прежде всего это видно в том, что ходу научной мысли свойственна определенная скорость движения, что она закономерно меняется во времени, причем наблюдается смена периодов ее замирания и периодов ее усиления» (с. 184).
2) «Такой именно период усиления научного творчества мы и наблюдаем в наше время, в третий раз за последние три тысячелетия. <…> Можно говорить о взрыве научного творчества, идущего в прочных и стойких, не разрушающихся рамках, заранее созданных. Для того, чтобы удобнее изучать такие взрывы научного творчества в рамках обычных для натуралиста природных процессов, надо выразить их иначе, свести их на присущие им, обычные явления материальной среды или энергии. Духовная творческая энергия человека сюда не входит. Научная мысль сама по себе не существует, она создается человеческой живой личностью, есть ее проявление. В мире реально существуют только личности, создающие и высказывающие научную мысль, проявляющие научное творчество – духовную энергию. Ими созданные невесомые ценности – научная мысль и научное открытие – в дальнейшем меняют указанным раньше образом ход процессов биосферы, окружающей нас природы. Взрывы научного творчества, повторяющиеся через столетия, указывают, следовательно, на то, что через столетия повторяются периоды, когда скопляются в одном или немногих поколениях, в одной или многих странах богато одаренные личности, те, умы которых создают силу, меняющую биосферу. Их нарождение есть реальный факт, теснейшим образом связанный со структурой человека, выраженной в аспекте природного явления. Социальные и политические условия, позволяющие проявление их духовного содержания, получают значение только при их наличии» (с. 185).
3) «С каждым днем вскрывается всё большая древность материальных остатков прошлого человечества, рисующих его духовную жизнь в такие эпохи, о которых не помышляли исследователи прошлого века; в то время и в сохранившихся и в дошедших до нас проявлениях духовного творчества – в языке, в древних преданиях, в частности – открываются реальности, которые казались невероятными исторической критике недавнего прошлого.
Совершается неожиданное для рационалиста-ученого гуманитарных наук, опиравшегося на разум, как на нечто совершенно самодовлеющее, но обычное для натуралиста-эмпирика явление. Логически вероятное заключение часто оказывается нереальным, и, наоборот, явление, шедшее в действительности, оказывается более сложным, чем это представлялось разуму. Рассыпаются идеальные построения разума, и невероятное логически становится эмпирическим фактом (курсив мой. – А. Г.). <…> Одновременно история смыкается с биологическими науками. На каждом шагу начинает выявляться биологическая основа исторического процесса, не подозреваемое раньше и до сих пор, по-видимому, недостаточно учитываемое влияние дочеловеческого прошлого человечества; в языке и в мысли, во всем его строе и в его быту выступают перед нами теснейшие нити, связывающие его с отдаленнейшими предками» (с. 190).
4) «Так, в науках физико-химических и в науках о человеке, исторических, одновременно идет исключительный по силе и размаху перелом творчества. Он находится в самом начале. Он представляется натуралисту-эмпирику процессом стихийным, естественноисторическим, не случайным и не могущим быть остановленным какой-нибудь катастрофой. Корни его скрыты глубоко, в непонятном нашему разуму строе природы, в ее неизменном порядке. Мы не видим нигде в этом строе, насколько мы изучаем эволюцию живого в течение геологического времени, поворотов и возвращений к старому, не видим остановок. Не случайно связанно с предшествовавшими ему существами появился человек, и не случайно он производит работу в химических процессах биосферы. Поворот в истории мысли, сейчас идущий, не зависим от воли человека и не может быть изменен ни его желаниями, ни какими бы то ни было проявлениями его жизни, общественными и социальными. Он, несомненно, коренится в его прошлом. Новая полоса взрыва научного творчества неизбежно должна дойти до своего естественного предела, так же неизбежно, как движется к нему комета» (с. 191).
5) «Эти величайшие движения научной мысли неизбежно отражаются уже сейчас на всей духовной структуре человечества. Они отражаются и на его жизни, на его идеалах, на его быте. С ними неизбежно связан новый рост философской мысли, который некоторыми уже указывается как начавшийся и новый подъем религиозного творчества.
С глубочайшим вниманием должен историк мысли, историк науки присматриваться в такие эпохи к происходящему. Он может учиться этим путем понимать прошлое и, может быть, провидеть будущее. Но этим не кончается его деятельность. В такие моменты взрывов научного творчества научное изучение прошлого научной мысли приобретает иное, более злободневное значение. Мы замечаем сейчас огромное оживление в истории знания, рост работы в этой области. Он выявляется в быстром увеличении научной литературы по истории науки, в создании особых центров ее изучения – особых институтов, научных обществ и журналов, ей посвященных. <…> История науки является в такие моменты орудием достижения нового. Это ее значение, впрочем, всегда ей свойственно. Научное изучение прошлого, в том числе и научной мысли, всегда приводит к введению в человеческое сознание нового. Но в моменты перелома научного сознания человечества так, и только так открываемое новое может являться огромной духовной ценностью в жизни человека… (С. 191 – 192).
В более поздних работах В.И. Вернадского встречаются и более тонкие, более сложные ходы мысли и повороты. Но я на этом пока останавливаюсь. Попытаюсь лишь подвести скромные итоги, прежде всего подтверждающие важнейшую для меня мысль о единстве науки, которую, с одной стороны, утверждал В.И. Вернадский, крупнейший ученый-естествоиспытатель ХХ столетия, и, с другой стороны, А.В. Михайлов, крупнейший российский гуманитарий второй половины века:
1. Оба ученых не только глубоко понимали роль подлинной науки в обществе, ее национальное и государственное значение, но и бескорыстно и самоотверженно трудились в соответствии с этим пониманием.
2. Оба ученых почти в унисон говорили об итоговом состоянии науки, которая стоит на пороге перехода в новое качество, достижение которого приведет не только к качественному изменению какой-то отдельной науки, но и к совершенно новому качеству науки в целом.
3. При этом переходе науки в новое качество оба ученых придавали особое (выдающееся) значение истории науки, причем само понимание истории (историзм, историческое мышление) становилось с годами в их научном творчестве всё более масштабным, глубоким и разносторонним, захватывая в свою орбиту не только отдельные области и направления их непосредственных научных исследований, но и – по неизбежной логике самой науки – выходило на уровень необходимости понимания не только всей истории науки, но и всей истории, но и всей жизни – в интересах всё той же науки, «надо учиться переводить назад и ставить вещи на свои первоначальные места»34. Историзация истории позволяет не только понимать настоящее, но и видеть будущее и учиться принципу осмысления истории (да и самой жизни) как «бывшего-в-настоящем-из-будущего».
4. Оба ученых глубоко и разносторонне понимали проблему личности в науке как неотъемлемый фактор самой науки. У проблемы личности в науке всегда есть, по крайней мере, две стороны. Одна совершенно объективная: прорывы в научной мысли (в научном творчестве) создаются только личностями. Другая сторона субъективная: ни один ученый не может отрешиться в себе от человека, он может видеть и наблюдать мир только как человек (в качестве человека). Эту субъективность можно назвать объективной, то есть присущей человеку как представителю человеческого рода. Но есть еще и субъективная, индивидуальная сторона каждого человеческого сознания, которой отмечена каждая человеческая личность, и каждый ученый должен это отчетливо понимать со всеми вытекающими отсюда последствиями.
5. Оба (В.И. Вернадский и А.В. Михайлов) прекрасно понимали, что ученый делает свои открытия со всех сторон окруженный обыденным сознанием – стереотипами бытового сознания и стереотипами обыденного научного сознания – да и сам далеко не всегда и не сразу освобождается от давления «авторитетных стереотипов». Эта проблема сопровождала обоих великих ученых всю жизнь, выступая в самых разных вариантах, обличиях и проявлениях. Обыденные научные стереотипы – это то, что нас окружает ежедневно (и сидит в каждом из нас, как почти в отчаянии написал А.В.), и, просыпаясь утром, мы должны знать, что опять начинаем схватку с драконом, у которого за ночь отросли новые головы. И борьба с этим драконом никогда не закончится…
Июль – август, 2011/2013
И еще несколько лирических строк вместо заключения.
Моя элегия
(В предчувствии утрат…)
Александру Викторовичу Михайлову
(24.12.1938 – 18.09.1995)
Что сравнится с печалью осенней
Этих сирых лесов и полей…
Всё туманной подернуто тенью
Беспрерывно идущих дождей.
Всё ссутулилось и обветшало,
В голых сучьях всё видно насквозь.
И какое-то острое жало
Слепо тычется в сердце, как гвоздь.
Всё притихло в душе, притаилось
Настороженной птицей ночной.
Что случилось и что не случилось?
Всё – во мне? или всё – не со мной?..
26 – 30 июля 1994, Полоцк35
І.В. Жук (Гродна, ГрДУ імя Я. Купалы)
Свабодныя «лакуны» і свабода «лакун»:
не зусім тэарэтычны погляд на гісторыю літаратуры
Достарыңызбен бөлісу: |