Саньясин Вечная история


Но кто идёт, кто остаётся?



бет3/17
Дата20.07.2016
өлшемі1.46 Mb.
#212659
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   17

Но кто идёт, кто остаётся?

Меняются только одежды

Или цвет неба над маленьким белым пляжем


Уходят только печали

А ребёнок на чистом, белом пляже

Смотрит с удивлением

На тех, кто приходит и уходит

И не узнаёт больше друг друга.
3
ОТЪЕЗД

Вода в порту журчала повсюду, в воздухе пахло горячими плодами манго и отливом, и мой Laurelbank стоял там, накрепко пришвартованный ко второму причалу. Я тоже пел. Я пел каждый раз. Я был лёгким как пена на поверхности многообещающей жизни. Мохини пошла ко дну вместе со своим островом, в Тартарары прошлого существования, и хоп! попутный ветер! Действительно, это лучшая часть жизни – я потратил всё своё время на то, чтобы сделать невозможным получение уникальной радости от этого момента. К несчастью, это не длиться долго. Не успевая выбраться из одной жизни, ты изобретаешь новые путы и всё должно начинаться сначала – нужно быть абсолютно свободным, в состоянии отъезда, всегда в состоянии отъезда, именно в этом моменте свободы между двумя странами - и выше нос, парень!

Внезапно, я остановился… отрезвев. Я стоял промокший до нитки под уличными фонарями. Луч маяка выметал хаос мятущихся теней, исчезал, затем появлялся вновь, выхватывал башню храма, исчезал, опять появлялся, выхватывая башню храма…. Мостовая, береговые скалы, освещённый безлюдный причал…. Сцена менялась при каждой вспышке – за одну секунду я сделал целый круг:


Это был порт Моресби,

который был похож на Белем, похожий на Гоа;

я нашёл месторождение золота, я нашёл месторождение хрома,

жёлтый остров, чёрный остров;

я женился на негритянке, я покончил с собой однажды вечером.

Молниеносная жизнь.

Пятнадцать тысяч километров в луче прожектора;

Я сделал круг, он закончен.

В десятый раз я причалил в свете уличных фонарей;

Я находился в начальной точке.

Я никогда не начинал путь.
Под уличными фонарями лужи воды покрылись гусиной кожей. Ударом ноги я заставил свою тень завертеться. Крысы поспешно бросились прочь. Это было именно так: всегда возвращаешься в эту обезьянью клетку, повсюду думающая обезьянья клетка. Не оставалось ничего другого, как броситься в Восточную торговую компанию и сменить рубашку.

Нынешний отъезд… возможно он мог бы быть целью?

Металлический чайник торговца чаем ярко блестел на углу улицы – именно то, что мне нужно.

- О, чужеземец, это снова ты?

Я резко остановился. Он сидел на корточках перед прилавком торговца чаем, его глаза искрились.

- Ну, ты меня не узнаёшь?

Какой-то момент я стоял, глядя на высокую тень, одетую в оранжевое, затем на свечи, мешки, медные горшки, торговую палатку, которая выглядела как берлога…. Внезапно меня охватил гнев, слепая, убийственная ярость, как и при первой встрече. Одним прыжком я подскочил к нему, схватил за шарф и занёс руку для удара.

Он разразился смехом.

Торжествующий, взрывной смех, от которого затрясся ящик, наполнил всю улицу. Я был ошеломлён. Торговец чаем бросился между ящиками и схватил меня за плечи. Саньясин остановил его:

- Оставь его, Гопал, оставь; принеси ему чая.

Он вновь рассмеялся. Подбежавший завернул набедренную повязку и поставил ногу на мешок; масляная лампа отбрасывала фантастические тени; я стоял с глупым видом, вцепившись в оранжевый шарф, глядя на эти белые зубы, оскалившиеся, как будто они собирались проглотить всю эту ночь.

- Оставь его, Гопал. Делай, что я сказал.

Человек посмотрел на меня ещё раз. Я был дьяволом, точно. Он перепрыгнул через мешки и исчез. Я был в ярости. Я зафиксировал свой взгляд на этом расшумевшемся филине:

- Если ты думаешь…

Моя рука отпустила шарф.

- Ты хороший парень. Садись.

Мне захотелось заорать, ударить, плюнуть ему в лицо. Бежать, остаться, пнуть медные горшки. Наконец, я снова обрёл дар речи.

- Ты, sonofa…

Он положил палец на мои губы.

- Не употребляй слов, которые ранят.

Искра гнева мелькнула в его глазах. Затем снова упал занавес. В них не было ничего кроме некоего ликования, одурманивающего меня, он был похож на гиганта, который смотрит поверх гор, смеясь в лицо мира.

- Ты собираешься объясниться…

- Что я собираюсь объяснить тебе, парень? Что ты как раз вовремя, что ты много пробежал? Что ты упустишь свой корабль, если будешь продолжать?

Его живот вновь сотрясся от смеха, но он контролировал себя.

- Давай, пей.

Я был совершенно очарован этим лицом. Оно было почти чёрным, с пронзительными глазами и крючковатым носом, как у орлана в тёмно-жёлтом оперении. И самое главное, оно обладало той интенсивной энергией, которая мгновенно могла затвердеть как маска мумии. Он навёл на меня палец:

- Что ты там сделал? Ты причинил боль?… Эй, Гопал, принеси воды.

Я потёр свой нос: на кончик носа стекала струйка крови. Я ощущал жгучую боль. Выглядел я должно быть очень мило. Мою одежду можно было выжимать, рубашка была разорвана. В какой-то момент перед моими глазами проплыл образ Мохини.



  • Ты собираешься объяснить, что сказал вчера? Здесь, на этой самой улице, на этом самом месте, ты сказал…. Ты сказал мне: "Три раза ты приходил, три раза ты убивал"…

- Я это сказал?

Он невинно поднял свои глаза.

- Тогда это правда.

Он спокойно снял свой шарф, окунул конец шарфа в медный сосуд и попытался вытереть мой лоб. Я отпрыгнул назад. Кипящий чай разлился и обрызгал мне ноги. Я подумал, что он опять готов рассмеяться. Он свернул шарф в комок и бросил мне в лицо:

- Умойся.

Он стоял со стиснутыми зубами и смотрел в ночь. Я чувствовал себя идиотом, опустошённым и сведённым к нулю; с чашкой чая и шарфом в руках я глядел на это длинноволосое вшивое создание. И больше не злился. Он забрал и мой гнев тоже. Всё что осталось – абсурдное, бессильное рычание, будто я смотрю в лицо старому смертельному врагу.

Я собрался.

- Ты слышишь, ты собираешься говорить?…

Почему я настаиваю? Я не знаю. Мне нужно было уйти сразу же – но чем больше я чувствовал свою глупость, тем больше я за это цеплялся, как будто у меня были с ним старые счеты, которые нужно свести. Кроме того, его деревянная непреклонность заставляла гореть мои уши.


  • Слышишь, ты шарлатан! Шарлатан, как долго ты собираешься рассказывать людям этот вздор, а?

Он слегка повернулся и просто, как будто констатируя факт, сказал:

- Человек ищет только то, что удовлетворит его душу.

И энергично сплюнул на землю, на три метра перед собой.

- А ты, ты не удовлетворён.

Затем он связал в узел своё тряпьё, завязал шарф, взял посох, нищенский мешок, нищенскую кружку и прыгнул на дорогу.

- Пошли, отправляемся в путь, пора.

И внезапно, неизвестно почему, я обнаружил себя на улице, идущим рядом с этим человеком. Мы шли по маленькой улице в направлении Восточной торговой компании. Мы шли мимо столов горшечников, наталкивались на нищих, прошли ворота храма…. Но что я тут делаю? На какой-то момент мой взгляд остановился на розовом горшке и на выцветшей гирлянде продавца цветов. Он сказал: "Отправляемся в путь" и я пошёл, как будто слышал это дюжину раз. Я начал чувствовать странное головокружение. Я поднял воротник рубашки и пошёл в ночь.

- Эй! Саньясин…

Но он не слышал. На часах Восточной торговой компании было десять минут десятого. Передо мной была целая ночь – чем я рисковал? В это время коварное маленькое нечто начало шептать мне на ухо: "Почему бы и нет?" И когда я услышал это "почему бы и нет" я обрадовался этому бесу. Всё равно, мне хотелось бы знать почему…. Но я даже не знал - что я хочу узнать! Я был захвачен этой странностью, и я следовал за этой высокой, одетой в оранжевое босоногой тенью, скользящей меж грязных луж и разлагающихся плодов манго, как будто меня не существовало. Знать что? Ночь наполнила меня свежестью.… Я сдался, меня нес поток. Возможно это была Судьба? Ты задаёшь вопросы, но в действительности не за тем, чтобы получить ответ, а за тем, чтобы заставить идти эту обезьяну, и если останавливаешься на минуту для того, чтобы обнаружить чего ты в действительности хочешь, если позволяешь себе плыть и разрешаешь нести себя, то обнаруживаешь, что в вопросах вообще нет никакой необходимости и даже в ответах; нуждаешься только в определённой плотности, как рыба нуждается в воде. И когда этой плотности нет - задаёшь вопросы. Это всё. Но эту плотность создают не вопросы и не ответы.

- Саньясин, скажи мне, куда ты идёшь?

Он повернулся ко мне, как будто только что заметил моё присутствие, затем продолжил свой путь без единого слова, проталкиваясь вперёд, как кашалот в тёплой воде. Мимо, брызгаясь, проезжали такси, за ними следовали рикши, грузовики полные хлопка и тени, спешащие укрыться под соломенными зонтиками. Мы прибыли на станцию.

Он остановился под часами и весело посмотрел на меня, как будто собираясь впиться зубами в яблоко; затем он покинул станцию и отправился в сторону пакгауза. Мне больше не было любопытно: я просто хотел быть с этим человеком, идти с ним, быть совершенно нелепым вместе с ним, отправиться вместе с ним к дьяволу, если он захочет, и погрузиться с ним в такую невероятную жизнь, чтобы я больше ничего не узнавал. Почему нет?… Внезапно мой взгляд упал на афишу: "Neem" - белыми буквами, посреди стенда с огромным тюбиком зубной пасты. В один момент всё зафиксировалось. Мои глаза открылись кажется безмерно и поглотили всё, вошли во всё с фантастической ясностью, как будто малейшая капля, самые маленькие ямки, дерево рядом с железнодорожным полотном, внезапно взорвались вечной жизнью, и я прошёл насквозь. Я был там, везде – не внутри своих глаз, а в миллионах укромных уголков и в маленьких шелестящих листьях: капля, дерево, слово, тени, всё жило, жило вечной жизнью, недвижимо. Одна секунда передышки в огромной лавине. Затем белой искрой вспыхнуло слово – было очевидно, что я уходил. Мои глаза вернулись к этой высокой сутулой тени, идущей быстрыми шагами сквозь ночь: это был он, это было просто, я нашёл его вновь. Я снова находился на пути после столетий бесцельных странствий. Я вновь нашёл нить, снова поставил ногу на тропу. Я оставался подвешенным в воздухе: нигде, абсолютно нигде, в течение многих лет и жизней, и вдруг, внезапно, я оказался там, я высадился на берег, я вновь нашёл смысл.

В моих ушах стоял перезвон колоколов. Восточная торговая компания пошла ко дну, мой багаж был на дне моря, у меня больше не было ничего! Ничего, ни зубной щётки, ни паспорта, ни имени. Внезапно я почувствовал себя освобождённым от бремени. Я захотел взять саньясина за плечи, рассмеяться и сказать ему…. Ничего, я пнул старую консервную банку, и проскользнул вместе с ним в дыру в частоколе. Мы вышли на железнодорожную линию.

Масса сверчков заполнила ночь. Рельсы убегали в жёлтое стрекотание и я вместе с ними, будто я позволил своему телу уйти – крошечному кусочку шлака, балласту – затем я оказался высоко, очень высоко, всё вокруг было прозрачным – хрустальное пространство, вибрирующее как единая цикада. Саньясин побежал в сторону красного света. Я прыжками бежал за ним от переезда к переезду; платформа светилась, ночь была прекрасна как принцесса в платье из рубинов. Ах! Я знаю красоту, которая не является красотой тела, и музыку, которую не сможет имитировать не один ситар, и знаки Зодиака являются моими немыслимыми сокровищами.

Наше купе было последним. Внутри него находилось двадцать человек в разных позах, будто посреди шумного восточного базара, пахнущего потом тамилов и куркумой. Саньясин на корточках присел на край лавки и просунул свой посох в дверь. Я сел рядом с ним, мои ноги болтались в воздухе.

- Эй, парень, что ты на всё это скажешь?

Волна радости прокатилась надо мной, я ощупал свои карманы, достал кожаный бумажник, нашёл свой билет: "Port Moresby, via Colombo and Sunda Isles". Конечно!

- Ты видишь это?

Он, смеясь, посмотрел на меня. Затем я взял билет, порвал его на миллион кусочков и вышвырнул в окно. Саньясин и глазом не моргнул. Затем я разразился смехом. Невероятный громовой хохот сотрясал меня, как будто я освобождался от тридцати лет лжи, о!… Я находился в тюрьмах, куда они ловко упрятывали связанных, как индеек в пучки, мёртвецов – и живых тоже. Я с трудом пробирался по девственным лесам, обливаясь потом от лихорадки и боли, копался в орлином помёте, болтаясь на конце верёвки в поисках сокровищ раджпутского принца; я совершил несколько скандальных выходок, о которых не стоит упоминать, но это всё ещё было в духе неразумности их здравого смысла, всё ещё хвост той же самой обезьяны! и вдруг я вышел из этой глупости – из всех возможных здравых смыслов и объяснений, из всех отрицаний, из всех противоположностей, которые, тем не менее, одной ногой стоят на другой стороне - другой стороны больше не было! Я даже не был больше на "другой" стороне с преступниками, бунтарями и законопослушными на обратной. Я больше не был "снаружи", поскольку больше не находился внутри. Это было нечто другое. Это было величественным и шумно-весёлым.

Теперь я понял ликование Саньясина: это было расщеплением моих сторон.

- Куда мы идём?

Он посмотрел на меня, будто удивившись.

- Никуда, мы - там!

Я оказался в затруднительном положении. Затем всё стало ясно! мы там! Конечно, мы там, полностью там! Искать нечего, больше ничего не будет ни через тридцать лет, ни через триста, нигде, если ничего нет прямо сейчас, здесь и сейчас: время проглотить свой плевок! Откуда бы пришло это "другое"? Мы - там, полностью в цели. Я сейчас совершенно такой, каким буду, когда вобьют первый гвоздь в мой гроб. Кроме того, меня сожгут. Так безопасней.

- Вот, ешь.

Он достал узелок и сунул мне в руки пригоршню зёрен.

- Давай, парень, не будь таким серьёзным – ночь так прекрасна.

Его глаза искрились как морская пена; он прислонился к двери, тело его было обнажено, его шею украшали чётки из рудракши, красно-каштановую кожу – оранжевые лохмотья. Он действительно выглядел как король.

Но я вернулся в свою обезьянью клетку.

- Скажи мне, если мы действительно уже там, то почему мы всё-таки уезжаем? С таким же успехом мы могли бы остаться в твоей чайной лавке.

Он раздул свои щёки и изрёк:

- Эй, парень, скажи мне, а почему ты вышел из утробы своей матери? Человек всегда должен быть в движении.

- Я много путешествовал.

- Это твоя голова много путешествовала. Когда это становиться спокойным, ты будешь спокойным где угодно и будешь бежать как кролик пред ветром Бога.

- Во-первых я не верю в твоего Бога, а твоя азиатская мудрость делает меня больным. И я не "верю в чолум" 1, я его ем …

Он закинул пригоршню горошка в рот.

-… И мудрость Азии заставляет меня смеяться.

Он издал ещё один из своих громких кудахтающих звуков и похлопал себя. Я был погашен. Я никак не мог решить, люблю ли я его или ненавижу. Я жевал зёрна. На вкус они были как варёный мел.

- Малый…

На какой-то момент он стал почти серьёзным.

- … Ты хочешь, чтобы я показал тебе истинную жизнь, а ты будешь меня ненавидеть, а может любить и ненавидеть одновременно…

Решительно, он читал мои мысли. Я начал приходить в ярость. В конце концов в этом смехе было что-то нечеловеческое.

Он продолжал:

- Люди не любят радость. Она оскорбляет их. Они любят жалость. И это правильно, что они несчастные и жалкие. Но нет никакой пользы плакать вместе с ними: они будут тянуть тебя на дно собственной ямы, до тех пор, пока ты не окажешься в такой же грязи – тогда они признают тебя. Но тогда ты больше ничего не сможешь сделать для них, потому что ты будешь такой же как и они.

Он бросил на меня короткий взгляд.

- Прежде всего, ты должен выйти из всего этого, понимаешь?

- Выйти как?

На секунду он сделал паузу, перебирая своё ожерелье.

- Когда я говорю "выйти", это не значит убежать; это означает получить другие глаза. Когда ты перестанешь меня и любить и ненавидеть, ты начнешь выходить из этого. Когда ты сможешь хранить свои драгоценные бумажки в кармане с той же радостью, с какой порвал их минуту назад, ты будешь готов смеяться по-настоящему.

- Тогда для меня всё будет одинаковым.

- Нет, всё будет таким как оно есть.

- И что из этого?

- Послушай, парень, если тебе нужна философия, иди и встречайся со своими азиатскими мудрецами; мне нечего тебе сказать, я могу показать тебе, и это всё.

Он вновь удалился в своё деревянное молчание. Я начал думать, что отправился в трудное путешествие. От 35 градусов по Цельсию ночь покрылась испариной. Я разжевал ещё одно зерно и затем вышвырнул остальные за дверь. Я был спокоен, пуст, смешон, без цели, без билета, сидя рядом с человеком которому было наплевать на всё и вся. Мы были там – да, нигде, мы даже не отправились к дьяволу, и в этой экзотической пробирке мы двигались неизвестно куда; я смотрел на мерцающую ночь, опустившуюся как занавес, и ждал неизвестно чего. Я жду, о, как я жду это чудесное приключение! – я всегда готов верить в чудо, я, неверующий, у меня огромная вера! У меня, кажется, есть память о каком-то чуде, которое я пережил – кажется, я человек по какому-то недоразумению, и иногда маленькие искорки приходят и танцуют в моей ночи, маленькие светлячки, не принадлежащие этому миру, и я бросаюсь, ах! как я бросаюсь к ним, как будто я тысячи лет ждал во тьме, как будто внезапно что-то вспыхнуло в памяти: вот, наконец-то я там, я собираюсь быть там! Я бегу на песню золотой цикады.… Одной сводящей с ума вспышки, мелькнувшей в моей ночи, одного мигания на углу улицы достаточно: я готов, я иду, через секунду я пакую свой чемодан, я - бродяга маленьких вспышек. Всё валится из рук, ничто не держит, меня держит нить другой песни – что я здесь делаю?

Разве я не пережил все их радости, их печали, их жалость? Я сыграл все роли, я узнаю обман сердцем; достаточно бросить взгляд, чтобы узнать старую историю, я знаю их всех так, будто пел в их домах: богатых, бедных, детей Бога или Дьявола. Так где же тогда крик, которого я не прокричал, несчастье, которого я не знаю, ошибка, которой я не совершал. Я пропел все их молитвы, прелюбодействовал их ночами, я был "человеком" миллионы раз – я покончил с работой быть человеком! Ах! Я верю в чудо, которого нет не в их формулах, не в их небесах. И, возможно, мы находимся на краю невероятного мира, собирающегося родиться? Я больше не знаю или знал, и я путешествую в ночи как слепой пилигрим великой памяти с золотым оттенком.
О, пилигрим,

Ты идёшь под моим солнцем

Действительно

Всё является солнцем

Только моё отражение вывернуто наизнанку

Каждый жест внизу

Повторяет жест наверху

И всё обнаруживает

Вечную синхронность.
4
АДСКОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ

Япроснулся средь кавалькады голых ног, спешащих в разные стороны. Я находился на станционной платформе. Под моей головой был оранжевый шарф, груда сумок, а над головой афиша. Одним прыжком я вскочил на ноги; он был здесь, он сидел на корточках, и как будто наблюдал за мной. Солнце жгло гофрированное железо, я был забрызган грязью. Наш поезд ушёл. Я оцепенело смотрел на толпу, на прыгающих вокруг ворон и на свою грязную одежду. Внезапно, сон последней ночи волной радости чётко вспыхнул в моём уме, яснее, чем эта толпа. Он был живым, интенсивным, компактным, каким жизнь не бывает никогда: тысячи значений, упакованных в лёгкий запах. Я закрыл глаза, позволив подняться образу, я почти вдыхал его. Я полностью проснулся. Аромат образа раскрывался подобно цветку. И каждый лепесток открывал новый пласт ощущения, новую глубину той же самой вещи. Здесь наши ароматы плоски, они означают либо жасмин, либо грязь – они немощны; там они содержат мир. Они - запахи ощущений: страха, ненависти, радости, и фантастически точны, как будто за один присест глотаешь ужас инквизиции или запах дикого гималайского рододендрона. Просто вибрация. У меня всегда ощущение, что жизнь здесь - абстрактная копия истинного образа по ту сторону; ты входишь в неё как в карикатуру; она колет в лицо, она жёсткая, сухая, скрыта маской и ужасно неадекватна.

Я находился в довольно мрачной средневековой крепости – европейском замке, это происходило на Западе – и я шёл вниз по узкой аллее вымощенной огромными каменными плитами. Я всё ещё вижу их – твёрдые, отполированные, неровные, и высокие стены с маленькими, украшенными кованым железом балкончиками, которые, кажется, склонились ко мне. Я гулял, ощущая себя совсем маленьким, посреди мрачной, чужеземной толпы. Эта толпа имела запах. Странная, молчаливо согнувшаяся толпа. Запах подземелья. Я видел себя среди них, совсем маленьким, почти хмурым, как будто смотрел на себя поверх плеч. (Любопытно, в определённых случаях я вижу себя сверху и со стороны, будто вхожу в кого-то более высокого, находящегося позади или выше меня, и я – свидетель. Можно сказать, что я свидетель самого себя. И в этих случаях образ неизгладим, зафиксирован навечно во всех деталях, взглядом, который не приближается. Возможно, он не приближается никогда, а это я время от времени перехожу в этот взгляд.) Я спускался вниз к двери и знал, что внизу находится дверь. Но когда я продвинулся вперёд, я почувствовал, что одет не так, как должен быть одет, что делаю не то, что должен делать, я не похож на них, я принадлежу другому месту и возможно другому времени, я незваный гость, и они пристально смотрят на меня. И их взгляды становятся всё более и более угрожающими и агрессивными. Чем больше я чувствую себя чужим, тем сильнее становится их враждебность. Она поднимается со всех сторон, даже из стен, из камней – каменный мир. И я не знал, что делать. Я отчаянно искал верный жест, правильное слово: стены сжимали меня, я согнулся пополам, наполняясь серостью – это было неприятно. Немая толпа выдавила меня. Моё беспокойство росло и стало затем невыносимым, удушающим, будто моя одежда была ужасно фальшивой, даже лицо и цвет – я был пойман в своего рода карликовое "я", которое, тем не менее, было мной: я не мог найти ничего, что подходило бы мне, не мог делать то, что они делали; не знал их слов, не знал жестов - всё было угнетающим. И, конечно же, подошёл полицейский, и у меня не было даже паспорта, у меня не было ничего – меня посадили в тюрьму и заключили в эту жуткую каменную крепость…. Внезапно, выпрыгнув неизвестно откуда, посреди аллеи появилась огромная белая лошадь – белая, светящаяся, о! благородное животное, и высокая, настолько высокая, что почти доставала до верхушки стен, доминируя над толпой. Огромная, гигантская грудь. И прежде, чем я успел понять что произошло, я обнаружил себя на её спине, я уносился прочь – это был фантастический галоп. Богоподобный галоп. Всё уступало мне дорогу: толпа, двери, стража – ничто не оказывало сопротивления. Затем, внезапно, открытое, широкое пространство, свобода, чистый воздух – все рододендроны Гималаев в одном дыхании. Мои лёгкие были наполнены, я расширился и почти засветился – я вновь обрёл свой рост и свой цвет. Освобождение.

- Вот, пей.

Я до сих пор ощущаю эту белую гриву в своих руках, тёплые бока под моими бёдрами, ветер, хлеставший в лицо, радость в своих венах. Уносимый победоносной непреодолимой силой…. Мы въехали в лес.

- Вставай! парень.

Он держал стакан с чаем и немного чолума. Железные тележки катились сквозь влажный воздух. Вороны вокруг меня хлопали крыльями, место было похоже на бункер.

- А наш поезд…?

Он удивлённо посмотрел, затем величаво он указал на два поезда у противоположных платформ, где шла погрузка топлива.

Я посмотрел на солнце. Тень указывала, что поезда идут на запад.

- Но мы оттуда приехали!

Он пожал плечами и подобрал посох.

- Пошли, время, отправляемся в дорогу.

Так началось адское путешествие. Мы шли на запад, потом на восток, иногда на север, но только затем, чтобы тут же вернуться на юг - и возможно, мы до сих пор находились не так уж и далеко от того же самого порта? Я смотрел на время, но было всё равно, было ли четверть шестого или семь часов – всегда время потеть и есть чолум, и когда была ночь, я знал об этом. Отвратительно. Я вышвырнул свои часы. Он рассмеялся, как обычно. Я его ненавидел. Ну и что? Я отправился в путь, поэтому должен идти до самого конца – идти куда? Я поменял две банкноты на медную тарелку и кусок мыла. Я был экипирован как нищий. Даже если мы однажды придём в порт, какое это имеет значение? У меня не было даже пайсы1 на бритьё и я выбросил свою обувь. Если я приду к консулу…. Репатриированный принудительно, мне известен этот рефрен и эта красная ленточка. И репатриированный куда? Я возвращаюсь в Крепость и всё начинается заново.

- Ты скажешь мне, зачем я сюда пришёл?

Он не ответил.

- И не раз: три раза, ты сам говорил.

Он даже не шелохнулся. Он был как чурбан.

Три раза? Я приходил сюда не три раза, а тысячи раз! Это место было как чёрная лава, такое же древнее как Долина Царей. Но это не было "здесь" с гофрированным железом и железными дорогами, а внутреннее "здесь", бесконечно более горячее, острое, всё более и более острое – подобное запаху той молчаливой толпы. Иногда я даже боялся раскинуть руки, как будто мог ещё раз коснуться страшных стен. Возможно, это была Судьба: я мог видеть её, мог почти касаться её в этой влажной атмосфере. Нет, Судьба не является тайной; напротив, это хорошо известная, часто повторяющаяся ситуация. Медленно и уверенно меня загоняли в ловушку, и я буду пойман, без какой-либо возможности побега, перед… перед чем?

- Кого я убил?

Он молчал, перебирая шарики рудракши. Убил…. Убил, это только заметка из новостей на газетной полосе; а глубоко внутри нас существует радикальная вина, перед которой все преступления на земле – ничто, и это преступление, обнажённое, уникальное, одинаковое для всех. Что-то на страже, в глубине, подобное съёжившемуся животному, и внезапно пойманное ослепительным светом фары. Нечто, что борется со смертью, что не хочет и говорит нет! Которое сжимает себя тисками более крепкими, чем железо. Это находится там, в самом низу.… Я знаю это, всегда это знал и ждал этого часа, как будто все минуты моей жизни были лишь репетицией этого момента.

- Что ты хочешь, чтобы я тебе сказал, парень? Какая польза от разговоров, ты должен понять…. Понять, не означает знать, это означает занять определённую позицию внутри. Когда придет время – ты поймёшь. Ты и народ в твоей стране, вы видите весь мир сквозь свои бинокуляры и не понимаете ничего.

Я был взбешён. Он прислонился к колонне платформы, сидя со скрещёнными ногами и чувствуя себя как дома – он всегда был дома: на платформе, в купе, в ночлежке, в грязи, в шипении бойлеров (он кажется намеренно выбирал эти места), искусанный москитами – и все люди, спешащие по платформе, были слугами в его дворце. Всезнающий чурбан. А когда он не играл чурбана, он смеялся или читал лекции козам. Это было отвратительно. Фактически, он постоянно находился в засаде, на меня; у меня было ощущение, что он вкручивает в меня винт, миллиметр за миллиметром, и приближается к невидимой точке.

- Это просто, парень. Фактически, всё восхитительно просто. Я собираюсь рассказать тебе…

Он фыркнул и затянул свой шарф.

- Послушай, однажды, когда я был ребёнком, был кто-то кого я очень любил. Она уехала; её забрали в госпиталь. Я очень страдал. Затем я понял, что это на самом деле неестественно, не видеть её просто потому, что её тело больше не находится рядом со мной. Я хотел видеть её всегда… И надо полагать, я очень сильно думал о ней? Я очень сильно думал о ней, я крепко прижимал её к сердцу. И затем она оказалась там. Я увидел её, я узнал, что она делает. Она была глупой гусыней, я это потом понял. В конце концов, от лица устаёшь. Тогда я начал напряжённо думать о реке, которую очень любил. Она тоже оказалась там, я её видел, знал, когда паромщик отчалит от берега, я даже знал, когда пойдёт дождь. Но, в конце концов, и от реки устаёшь. Я напряжённо думал о завтра, потому что всегда ждал чуда, и тогда я увидел, что упаду в цистерну, доставая воду – на следующий день я чуть не утонул в цистерне. Я думал о разных вещах, и всё было там, достаточно было только обо этом подумать – ты толкаешь, расширяешься и затем… видишь. Но внезапно, однажды, ты наталкиваешься на бордюр, дочь соседа заболевает краснухой, а река спокойно течёт. Затем я очень напряжённо подумал о том, что остаётся, что всегда приносит удовлетворение …

Его взгляд остановился на стае голубей, затем он закрыл глаза – он ушёл…. Ничего, никого. Меня всегда удивляла внезапность, с которой он отсекал все контакты. Или он внезапно открывал один глаз, делал самый неожиданный жест или, вдруг, поднимался посреди ночи и садился на поезд, или выпрашивал чашку чая, когда я испытывал жажду, или дёргал меня за рукав, когда я думал чёрт знает о чём. Затем хоп! он растворялся снова, и все москиты станции не могли заставить его сдвинуться даже на мизинец.

- Нечто, на что ты можешь смотреть всегда, ты знаешь, что это?

Он открыл глаза и снова шумно вдохнул носом.

- В твоей стране люди не знают как смотреть. Поэтому они всё время изобретают что-то новое, чтобы смотреть на него; изобретают что-то для того, чтобы видеть дальше, видеть ближе, чтобы видеть сквозь, чтобы видеть косо – но их глаза никогда не наполнены, также, как никогда не наполнены их сердца и уши. Вы превосходные изобретатели. Но это не так, вы совсем ничего не изобрели – вы всё сымитировали. Впоследствии люди скажут, что вы были великими фальсификаторами. Но вы не смогли ухватить за хвост Настоящую Вещь… Мир прост, малыш, я говорил тебе, есть только одна вещь, которую нужно найти, а не две: тогда изобретено всё, каждый день и каждая минута дня. Неистощимое изобретение жизни. И ты удовлетворён, удовлетворён всегда, о!

Он зажал пальцами нос и энергично высморкался. Я был ошеломлён.

- Саньясин, ты видишь будущее. Тогда скажи мне, что висит надо мной и надвигается на меня, я это чувствую...

- Но я не вижу будущего, неуч! Я не пытаюсь его видеть. Я вообще не пытаюсь. Голова пуста, и затем она заполняется образом именно в нужный момент.

- Тогда почему ты сказал, что я приходил сюда три раза?

- Откуда я знаю? У меня нет никакой мудрости за исключением того, что мне вкладывается в рот.

- Ты скользкий как угорь, Саньясин, это очень удобно. Но я хочу знать, понимаешь, я хочу прикоснуться, увидеть.

- Ты увидишь и прикоснёшься. Но ты же не можешь попросить осла прикоснуться к угрю, а? Твой осёл должен будет научиться плавать. Это логично. Ты говоришь: "Я хочу видеть" и затем, ты руками закрываешь глаза, потому что боишься, что это не будет выглядеть как мешок с отрубями. И если это в точности не похоже на мешок с отрубями, ты этого не видишь! Ты находишься прямо посреди чуда, о, простофиля, и не видишь его!

Он взял медный горшок и сунул его мне.

- Вот, чистый как он. Короче, ты хочешь чего-то другого, оставаясь тем же самым. Кроме того, в действительности люди не просят "чего-то другого", они просят всегда ту же самую вещь с некоторыми улучшениями, они просят о том, чтобы стать сверхослом. Но они никогда не поймают угря: они только могут создать словарь угря.

- Тогда скажи мне, что нужно делать для того, чтобы видеть.

- Не нужно делать ничего, мой мальчик. Нужно разрушить.

- Что?

- Всё, что мешает.



Внезапно, он протянул руку к голубю возле вокзального буфета:

- Видишь этого голубя… что он делает? Он клюёт известь. Почему? Потому что он собирается откладывать яйца и ему нужна известь для скорлупы. Ему нравиться известь? Нет. Он знает? Нет. Но он действует. Тебе не нравится известь или чолум, также тебе не нравятся полисмены, москиты, козлы и … кто знает ещё что. Но тебе нравятся свобода, музыка, птицы, желе из гуавы, и кто знает, что ещё. Поэтому ты не знаешь и не действуешь. Ты полон своей собственной историей, ты слышишь только собственную музыку. Но я говорю тебе, что когда ты опустошишь себя от своей музыки, ты начнёшь слышать что-то ещё. Ты пойдёшь и клюнешь именно то, что необходимо, и в каждый момент у тебя будет правильная мысль. Когда я говорю "пора", это значит пора и мне не нужно сверяться с расписанием: поезд уходит. Разве я не ждал тебя возле чайной лавки?

На этот раз я был заинтригован. Дверь открылась, и масса мелких деталей прыгнула с разных сторон: его непредсказуемые жесты, его почти угрожающий способ делать что-либо внезапно, без какой-нибудь связи, и, тем не менее, это всегда было верно. Как сегодня ночью, когда я лежал на мешках с пальмовым волокном - внизу находилось гнездо скорпионов!

- Ты знал, что там были скорпионы?

- Нет, идиот! Я совсем ничего не знаю, я действую. Кроме того, это неверно, я не действую: действует "то". "Я" совсем ничего не делает, оно копирует, имитирует… и делает ошибки.

- Но как…

- О, какой ты тупой! Есть только одна жизнь, малыш. Ничто не разделено: мешки, скорпионы, ты и я. Это одна жизнь. Скорпионы не спрятались! Это ты спрятался в своей голове!

И его способность вскочить в поезд именно тогда, когда он трогается, попросить именно у того человека (и никогда дважды), или разбудить меня именно тогда, когда я борюсь с жуткой змеёй…. И вдруг, у меня появилось чувство, что в этом есть намного более радикальный секрет, чем божественные видения.

Всё равно, я его ненавидел.

- Твоё правильное время – это хорошо, но какой цели оно служит, если мы идём в никуда?

Затем он стал серьёзен. Я даже подумал, что он хочет сказать что-то резкое.

- Я собираюсь куда-то, и это куда-то - везде, и важно быть вовремя, точно, каждую минуту. Потому что если я не буду вовремя здесь, я никогда не буду вовремя нигде.

- К чёрту всё это, это не жизнь, ездить с востока на запад и с запада на восток, как будто мы помешались на железных дорогах, и продолжать есть чолум с сажей или сажу с чолумом! Скажи, какого дьявола я тут делаю? Жизнь создана для того, чтобы служить какой-то цели, не так ли? Я не знаю…

- Да. Ты не знаешь.

- А мир и другие? Что ты делаешь для других, а, скажи мне? Ты смеёшься? Какая от тебя польза? (Не знаю почему, я внезапно стал филантропом – как будто я был рупором обиженной Армии Спасения). Мы находимся в мире для того, чтобы делать что-то, не так ли? Что мы делаем на этих проклятых станциях, я тебя спрашиваю? Посмотри на этого прокажённого, как насчёт госпиталей…

- Они полны невежественных людей, таких же как ты.

Он уставился на прокажённого.

- Этот нищий тащит за собой толпу абсолютно чёрных пиявок… Послушай, малыш, в мире есть только одна болезнь; я говорил тебе, мир прост. Пока человек не захочет исцелиться от этой болезни, можно построить миллионы госпиталей, но ничто не будет исцелено. Ты ищешь чего-то другого – хорошо, ты должен избавиться от старья. И самое трудное избавиться не от зла, а от того, что ты считаешь добром. Нет ничего более липкого, чем доброта. Это последнее, что уходит. Это последняя стена и наиболее твёрдая, потому что её не видно. Но если ты не опустошишь себя от своего зла и своего добра, у тебя не будет никакого права на широкую истину. Ты ничего не увидишь, ничего не услышишь, ты не узнаешь ничего, кроме собственного шума и своих добродетелей, которые никогда ничего не исцеляют, даже тебя. Достаточно. Я всё сказал.

Впервые он говорил так долго, и как оказалось, в последний. Кроме того, у меня больше не было никаких вопросов, я был пойман борьбой за жизнь.

*

* *


Так думал Нил.

Он думал так, но люди думают о многих вещах. Они думают, что они добрые, злые, торговцы, короли или мудрые люди. Они не знают, чем являются, они ещё не родились…. Он верил, что сражается за жизнь, но это смерть сражалась в нём, и это моя жизнь хотела в него войти. Люди не рождены, если они не умерли для смерти, они - живущие трупы: умирают и торговцы, и короли. Действительно, я наблюдал за ним, я никогда не переставал наблюдать за его судьбой здесь или там, за путешественником, не имеющим настоящего имени, поскольку они идут безымянные и бессмысленные, пока я к ним приближаюсь:



Пьер или Поль, Поль или Пьер,

Они высадились в это тело,

Они двигаются словно марионетки,

Они не знают ни откуда пришли

Ни куда идут,

Они серые, они идут быстро.

 

Но я тайно приближаюсь, пока мимо проходят столетия, пока изнашивается черепаший панцирь; однажды я положу свою руку на его плечо, я отброшу на него свою тень, или так подумают они, поскольку обнаружат, что мертвы, ещё не успев родиться, они обнаружат меня благодаря этой растущей тени:


Они пробуждаются одетые в чёрное

И обутые в свинец

С пламенем из боли, выкрикивающем своё первое имя

Они абсолютно чёрные

И неудовлетворённые

Они собираются умереть, возможно,

Они хотят умереть и не хотят.

 

И когда моя последняя тень окутает его последний крик, я войду в него, а он войдёт в меня, поскольку мы едины всегда: я - его брат света, мирная бесконечность, наблюдающая за путешествием по вечным холмам; он - мой упорный исследователь, мой пилигрим с потайным фонариком, мой великий костёр на открытых вершинах; я его спасение, он освободитель моих бездн.



*

* *


 

Вряд ли он заговорит снова; он даже делал вид, что не замечает меня, будто я был случайно оказавшимся рядом пассажиром, и когда я хотел привлечь его внимание, он поворачивался ко мне спиной и продолжал перебирать чётки. Иногда на этих станциях я приходил в такое отчаяние, что был готов целовать его руки за одно единственное слово любви, обращенное ко мне, или, возможно, я бы начал рыдать как идиот. Поэтому я стиснул зубы и считал проносящиеся мимо вагоны. Не было ничего и никого. Я находился даже не в конце мира, даже не в отрицании, которое всё равно является утверждением чего-то: я находился в небытии, в этой липкой сырости со спешащими вдоль железнодорожных путей козами, и прокажённым со съеденными руками; единственная разница между нами была в том, что у него уже больше не было никакой надежды, а у меня всё же была – но на что? Я не знаю. Возможно, он хотел, чтобы меня оставили последние надежды. Возможно, он хотел, чтобы я превратился в решето, как и моя рубаха.

У меня было впечатление, что он убивает меня маленькими дозами.

Проходили дни и месяцы. Или это были года? Я больше этого не понимал, время потеряло своё значение. В действительности, у меня было даже ощущение, что это было движение не вперёд, а назад, далеко, далеко назад в старую историю, к концу мира, и каждый день я должен был разрушать историю для того, чтобы приблизить это место.

И в этом пылающем хаосе продолжал возвращаться всё тот же вопрос, острый, скрежещущий как вагон - что? что это значит? Что находится там? Итак, я создал для себя жизни подобные молнии: человек с бульвара с портфелем в руках – что? в чём смысл? Прогуливающийся портфель; никого нет, только маленький прогуливающийся портфель. Человек на кровати из алюминия – что? в чём смысл? Маленький молоток, который стучит и стучит - нет никого. Человек со стетоскопом, человек у руля. Все мои маленькие люди потерпели крах один за другим, не удержался ни один! Если я уберу все жесты и приспособления, не останется ничего, кроме бродяги на платформе и старого вопроса, пылающего внутри - что? в чём смысл? Где тот настоящий момент, фрагмент существования без театральных декораций и без жестов, и без тех, кто создаёт вокруг суету? Нет никакого фрагмента, нет ничего! Есть скрипящие оси и вороны, бродящие по платформе. И неистовый, пылающий вопрос.

Да, есть этот огонь внизу, только это. Человек, это, прежде всего – огонь, подобный первозданной туманности.

- Давай, собирайся.

Он поднял меня глухой ночью, и мы побежали за призраком поезда – только для того, чтобы вернуться сюда завтра, возможно, и я не знал, находился ли я здесь или там, и находился ли этот хаос внутри меня или снаружи. Я рухнул от истощения в каком-то углу, и всё вокруг меня рухнуло: дома, замки, храмы, места, которые я даже не знал, из других стран и других веков. Каждую ночь всё вокруг меня рушилось. Всегда одно и тоже; я шёл в новую область, будто я всегда искал определённое место – прошлой ночью там находилась колонна, огромный столб, и я, очень маленький, всегда очень маленький в этом просторном каменном зале с надписями на стенах, два огромных распростёртых крыла, нарисованных голубым, подобных крыльям египетского бога – и затем, вдруг, удар грома! Всё рухнуло, фантастический хаос, земля разверзлась. Я находился под землёй. И именно в тот момент, когда я был готов с криком проснуться, я увидел себя: высокого, одетого во всё белое и почти светящееся, с трудом выбирающегося из развалин – каждый раз одно и то же видение. Существо, одетое в белое, неуязвимое, вышедшее из катаклизма. Оно возникло из жизни, или разновидности жизни (или, возможно, из определённого переживания, которое создаёт крепости, замки, храмы) и в тот момент всё было очень знакомо: это место, где я "дома"; и на следующую ночь я вхожу в другое место, другую жизнь, и всё начинается сначала. И это никогда не является тем местом, никогда моим домом! У меня нет никакого убежища.

- Саньясин, что всё это значит…

- Ничего не значит. Вещи не имеют никакого значения, мой мальчик, они есть… ты, ты или есть – или тебя нет. Если ты есть - ты понимаешь; если тебя нет - ты не имеешь никакого значения.

Я его ненавидел. Иногда мне на ум приходили безумные идеи: толкнуть его под поезд и покончить с этим – эх! полностью покончить. Но идея толкнуть его сзади вызывала во мне отвращение; мне хотелось схватить его за горло и медленно душить, лицом к лицу.

Он внезапно посмотрел на меня.

- Вот.

Он подал мне свой нож.



- Однажды он может пригодиться тебе, сохрани его.

И вновь начал перебирать чётки.

Я побледнел как полотно. Взял нож, покрутил в руках. Мои глаза расширились. Передо мной всё ещё стояла картина: вороны, прокажённые, надпись на тюбике "только для наружного применения", голый ребёнок, плескающий воду себе на голову…. Эту надпись, уверен, я возьму с собой, в другую жизнь, даже ядовито-жёлтый клочок материи на пояснице ребёнка. Возможно, однажды, на станции из двадцать второго тысячелетия, я проснусь ещё раз у основания разрушающегося уличного фонтана.

Затем я начал думать, что исчезнуть должен не он, а я. Исчезнуть? Исчезнуть куда?… В смерть? Нет никакой смерти! Это миф. И мельком на платформе я увидел нечто, похожее на сказочный замысел: справа, слева, сверху, снизу, внутри; стены, стены, повсюду; здесь, с той стороны и со всех возможных сторон – никакого выхода. Всё полностью спрограммировано, математично и спланировано. Взрываешь динамитом один угол лишь затем, чтобы войти в другой. Нет никакой смерти, просто переходишь в другую комнату! Где этот представитель никогда не существовавшей земли – свободный человек?... Я вытащил нож. Открыл. Это был непальский крис со свастикой. Саньясин продолжал перебирать своё ожерелье. Он тоже был заключённым в оранжевой робе, точно также как и все мы.

Я почувствовал сильное головокружение. Я не знал, смогу ли повернуть голову направо или налево; меня затянули в свинцовую смирительную рубашку. Это была она: точка "Х", точка невозможности. Я находился там. Больше невозможно ни вернуться, ни двигаться вперёд, ни идти вверх или вниз, ни даже ухватить обнадёживающую мысль. Даже мысль была ловушкой. Затем всё произошло очень быстро, как в тот момент, когда тонешь – ускоренный фильм: десять лет жизни в одну секунду, десять разношёрстных "я", пришли для того, чтобы лопнуть как пузырьки, каждый со своей маленькой историей: каждый образ – жизнь. И это всегда был один и тот же образ, на всех широтах, во всех одеждах: я был завёрнут в гамак и дрожал от лихорадки – это была моя первая ночь в девственных лесах южной Америки – нет, не малярия, не тропическая лихорадка – жар, это всегда был жар, как единственный выход, единственный и последний способ догнать корабль. Я только что покинул корабль, я не могу на него вернуться! Я только что прибыл из Европы, в городских туфлях, в джунгли, кишащие змеями. Вместо ног у меня были два железных штыря, руки, распухшие от волдырей, и ночи, шипящие как паровой котёл – это было невозможно.

На следующий день я громко смеялся и нашёл свою первую крупинку золота. Я стал золотоискателем.

И снова ночь в бразильском сертао и я, скрючившийся в хижине, без цента в кармане, без карты, не знающий даже куда иду или что делаю, затем, вдруг, появляются плантаторы, которые увозят меня на грузовиках, гружёных мешками какао; и я еду сквозь ночь, как будто меня увозит расстрельная команда – и затем, я вновь рассмеялся. Я выращивал какао. Я стал плантатором. Каждый раз есть кто-то, кто собирается умереть, кто-то, кто должен быть реализован. И если он не реализован, это - невозможно: умираешь полностью. Но они снова растут как сорняки. И каждый раз это спускается на одну ступеньку ниже; всё глубже, всё безжалостней; и на каждой ступени, куда спускается этот парень, умирать всё труднее, цепляешься всё больше и больше, как будто приближаешься шаг за шагом к последнему оплоту, последней адской и непокорной марионетке, неподатливому Нет в самом низу. И на этот раз я вновь собирался подхватить свою лихорадку, но в этот раз я больше не был ни моряком, ни плантатором, ни золотоискателем. Я был ничем, и это был двадцать второй вагон для угля. Я уже приметил угол возле ящика с инструментами; я пойду туда и свернусь на его трупе как дикобраз – снимусь с якоря и уйду во тьму.

- Ты маленький бездельник!

Он опустил кулак на мою спину. Нож выскользнул из моих рук.

Я позеленел, потом побелел – я сменил все цвета радуги. Из левой руки текла кровь. В его глазах не было и следа смеха.

- Ты бездельник.

Я пришёл в себя.

- Ты уверен, что я вернулся убить не тебя?

Он посмотрел на меня спокойно и твёрдо. Затем он опять стал перебирать чётки.

Моя лихорадка прошла.

- Саньясин…

Он сплюнул перед собой.

Я посмотрел на кровь, капающую на цемент, нож лежал на земле. Я не знал, то ли я сейчас зарыдаю как женщина, то ли брошусь под поезд.

- Саньясин, с меня достаточно твоей грязи. Достаточно путешествий, достаточно…

Я остановился. У меня больше не было слов. Я был похож на глядящего мертвеца. Он встал.

Спустя пять минут он вернулся с парикмахером.

- Если ты думаешь, что он тебя очистит - вперёд, человек. Видимо в твоей стране они очищают.

Парикмахер расположился. Я не двигался с места.

Я не был мёртв, нет. Я только удивлялся, как это может жить: я скользил куда-то, если на пять минут закрывал глаза. "Я"… всегда существует "я", которое ускользает, как угорь из стеклянной банки, и пока есть это "я", всё будет необходимо переделывать! В мире есть только одна загадка: без этого "я" ты не можешь жить, (или можешь?), а с ним задыхаешься? Это центральное противоречие, узел… который содержит всё. И чем ближе приближаешься к центру, тем больше это похоже на адский огонь.

Парикмахер раскрыл свою сумку. Внутри было всё, что нужно для бритья, чистки ушей, стрижки ногтей и пудрения подмышек. Он наполнил свою чашку до краёв и сел на платформе передо мной на корточки. Я посмотрел на него – посмотрел, ничего не понимая. Я находился там, но был захвачен своего рода равнодушием; это правда, кого-то брили на платформе; на ящике с инструментами стояла изящная девушка, размахивая жестяной банкой с маслом "Dalda", немного грязной ваты в сумке, локомотив на девятом пути, путешественники…. Мир, кажется, разбегался по маленьким кусочкам, спеша в разные стороны, каждый со своим маленьким кусочком существования, со своим маленьким делом в руках – они разграбили всё. По пути они украли у меня - меня. Была лишь пухлая подмигивающая девица, тип, время от времени обрызгивающий и кромсающий мою бороду как сахарную плантацию.

Была жгучая боль. Это жжение было именно тем, что связывало всё. Если бы не было этой боли, то мир, возможно, взорвался бы как фейерверк, подобно стае чаек, покидающих голую скалу под иссушающим солнцем. Я начал соскальзывать во что-то находящееся вокруг меня, почти видя себя снаружи, но я больше не был главным объектом: казалось, что я с таким же успехом мог быть чем-то ещё, казалось, это было лишь вопросом точки зрения: помещаешь себя сюда, туда или куда-то ещё. Ты - парикмахер, кули или девица. И у меня было смутное впечатление, что это "ты" было всем, по желанию. Но передо мной также находилась и черная голова парикмахера, который меня держал. Он украл мой взгляд, как моё отражение в зеркале. Возможно, тот человек, который брился, тоже воровал мой взгляд в течение тридцати лет…. Внезапно, ко мне всё вернулось: та же сцена, тот же образ - ясные, о! такие ясные… - всё повторяется. Существуют моменты, когда жизнь повторяет себя. Возможно, Судьба и является этими моментами повторений. Я шёл в ванную комнату, в сопровождении двух полицейских, после трёх дней допросов. Я опустил голову в умывальник и выпрямившись, увидел в зеркале другого. Совершенно необычное лицо и глаза – эти глаза – смотрящие на меня с сумасшедшей интенсивностью, как будто я перешёл в зеркало: "Нет, это не я!" Оцепенение – и затем, это "нет". Это было восемнадцатого ноября. Мне было двадцать лет. Именно там всё началось. Это была отправная точка, первая настоящая минута в моем существовании, как будто я впервые покинул этот регистрационный список. У нас у всех есть фальшивая голова в жизни, но мы к ней привыкли и вдруг, она перестала быть мне привычной; я шёл с фальшивой головой на плечах и фальшивым было всё: моё имя, моя страна, мои документы. И с того дня я повсюду ищу того, кто смог бы заменить мне голову, оставленную в зеркале.

- Тридцать пайсов.

Оставалось только это горение, которое удерживало всё вместе. Когда оно прекратится, я, возможно, тоже улетучусь, оставив на платформе маленького чёрного парикмахера и плакатную улыбку?

- Ты хочешь, чтобы я поговорил с тобой, парень?

Он наклонился ко мне с сияющей улыбкой; и "я" было просто жесткой точкой, обращенной против чего-то – упрямо против: против него, против парикмахера, против всего.

- Ты бьешься головой в стену – гигантскую стену…

Он дунул.

- Такую же толстую, как лист рисовой бумаги!

Он рассмеялся, как возвращающийся из воды морской лев. Я посмотрел на него. В моём сердце больше не было ненависти. Я был слишком далеко.

- Если бы ты перестал думать о вещах хоть на минуту, это бы закончилось. Одна минута, и ты выключишься. Комедия закончится! Это завеса, понимаешь, дымовая завеса. А! Люди сумасшедшие, парень, если бы они прекратили думать об этом хоть на минуту, они стали бы королями!

- Саньясин, я измотан.

- Для того, кто измотан, ты слишком хорошо извиваешься!

- Я на пределе, Саньясин. Я умоляю, послушай меня, я устал и мои глаза горят. Не могли бы мы подняться в Гималаи, туда, где всё белое.

- В Гималаи!

На этот раз он откинул голову назад. Я думал он взорвётся.

- Гималаи…. Но когда ты спустишься с Гималаев, всё останется тем же самым! Всё должно будет начаться сначала. Ты хочешь быть духовным туристом?… Ты не понимаешь, глупец, что я предлагаю тебе чистый мёд, вечный снег на всех широтах!

Он протянул руку и сильно надавил на углубление на моей груди.

- Гималаи там….

И там вспыхнул огонь.

- Собирайся в дорогу, время.

*

* *


Я погрузился в круговерть железных дорог и горящих огней платформ, усеянных чудесными рисовыми полями, откуда взлетали птицы. Мы двигались на восток, но с таким же успехом это могло бы быть и севером и югом, и я уже не знал, двигаюсь ли я снаружи, по пустыне, усыпанной огромными камнями, или в хаосе своей души при ярком пламени раскалённой до бела печи. Я продолжал идти бесконечно, назад во времени, всё более опустошённый и старый, горящий, как остов, пожираемый солнцем; я спускался в предысторию души, в первую складку боли под великим, огненным, неподвижным взглядом – который не чувствует ничего, не хочет ничего; я нисходил в водопады камней и разверзающиеся пропасти, и поднимался снова; я сворачивался в чёрные кольца и задыхался; я ожидал неизвестно какой катастрофы или поражения, как будто некий чешуйчатый железный монстр появится в конце концов из горы и сожрёт весь этот ночной кошмар - и меня вместе с ним?

Наконец-то я подошёл к концу путешествия. У меня больше не было и намёка на убежище: я был опустошён и уничтожен. По правде говоря, мы нуждаемся в черепашьем панцире, чтобы поселить там свою ничтожность, и когда ураган разрушает этот дом, мы обнаруживаем себя раздетыми, если не находим храбрости вместить в себя всё. И, возможно, судьба придёт и будет разрушать все наши дома, наши тела и нашу любовь, одно за другим, до тех пор, пока мы не станем способны любить всё и не создадим своё убежище в теле которое не умирает. Жизнь пролетает мимо на адской скорости, она пролетает на сумасшедшей скорости в наших домах из железа или пуха, в наших любимых меблированных комнатах. Она бежит к никакой станции или, возможно, к созвездию Лебедя на скорости сто сорок тысяч километров в секунду, в миф, который мы называем "завтра". А завтра не приходит никогда, на поезде никогда не достичь созвездия Лебедя. Жизнь бежит и бежит, волоча за собой ящики с нашими несчастьями, нашими пустяками и нашими избранными мыслями, она бежит и ничего не происходит – за миллионы и миллионы лет на планете - никого, ни кошки, ни одной живой души! Или всегда одна и та же тень, бесконечно повторённая тень – через зимы и осени, Акрополи, пирамиды, печальные пригороды – каменный или бетонный век; мы всегда находимся в завтра – так было вчера и всё начинается заново. Я ехал на всех поездах и все они идут по кругу. Но где находиться моё созвездие Лебедя, моё убежище, которое не сдвинется с места?


О, путешественник,

Ничего не происходит на этой маленькой планете

За исключением тебя,

Ты - единственное событие.

 

Итак, я закрыл глаза. Действительно, не на что больше смотреть. Я положил свой остов на дно ящика, сидя в запахе маленьких индийских сигар, замкнутый и одинокий, как сидящие на корточках перуанские мумии. Не мёртв ли я в самом деле? Кто пульсирует внутри? Что? Я протянул руки внутрь могилы, которой являлось моё тело, и не ухватил ничего, кроме этого горящего вопроса, этого очень маленького "что?" – безмолвного, не имеющего никакого значения – тёплого биения в моих стенах. У меня не было ничего, я был ничем кроме этого – огнём, который горит – что ещё было там?



О, брат, подобный мне в глубинах этой могилы - что заставляет человека жить? Что? Единственный вопрос. Я не прошу не величия, ни богатства, ничего, что основано на ощущениях, никаких видений, никаких галлюцинаций, никаких сказочных могуществ, только это - что заставляет биться моё сердце, что заставляет его быть? Только этот маленький вопрос, не больше жучка-светлячка…. В своей жизни я задавал много вопросов, и этим вечером я увидел, что это всегда один и тот же вопрос: в человеке есть только один вопрос, маленький крик внутри, который всегда кричит "что" - чистое "что". Это всё, что у меня есть, всё, что я хранил своими ночами, моё единственное имущество, моя единственная жизнь – моя слепая жизнь, горящая жизнь, жизнь более истинная, чем жизнь. Можно убрать всё, но это останется. Можно добавить всё, а это останется неизменным. Можно поместить это в тюрьму, во дворец, в поезд, это останется тем же самым; швырнуть в него золотом или грязью, а оно всё равно будет светиться и гореть внутри; это человеческий крик, возможно, животный крик и крик растения; маленькое пламя внутри, которое горит повсюду, которое населяет всё, подобное золотой искре в сердце вещей, подобное чистому звуку в глубинах всего, который наполняет всё, молится повсюду; который вибрирует, вибрирует в пустыне и звёздах, в боли и радости – то, это повсюду, в начале и в конце, в центре всего: одна уникальная жизнь миллионов огней.

Я опустил на мир занавес. Я взял этот огонь, как птицу в свои ладони, и не знал, что делать. Он был тёмным и тягостным в глубинах этого тела, возможно он был ничем – но он был всем. Ах! что ещё находится там? Снаружи с грохотом проносятся поезда, проходят люди – это похоже на смерть с открытыми глазами; внутри это похоже на жизнь, которая ещё не была рождена. Я смотрел на это ничто, маленькое горящее ничто; оно было незначительным, незаметным, но живым. Кажется, я находился в углублении моей груди. Я взял эту птицу-тепло и так сильно прижал её к сердцу, что возможно, она будет жить, я смотрел на неё так пристально, что возможно, она расправит свои крылья и унесёт меня прочь. Я разговаривал со своей птицей (или это она разговаривала со мной?). Это было похоже на невнятное бормотание, молитву не принадлежащую никакой церкви, одинокий запинающийся звук: "Я не знаю, я не знаю, но я чувствую; я не вижу, я не вижу, но я чувствую – я чувствую, чувствую". Слабое пламя чего-то, что хочет жить, так сильно нуждается в жизни: "О! это должно быть, поскольку я так жажду этого, это должно быть, это должно быть". Это почти отзывалось болью в моей груди. "Где это? Где это? Я жил миллионы лет, я стучал во все двери. Где пространство, где жизнь? Где моё великое солнце, в которое можно погрузиться с распростёртыми крыльями и, наконец, это было бы то – то, то. Ах! Жизнь не жива, жизни ещё нет, а что есть? Мимо пролетают дни и недели, тела ходят, тела умирают, сердца полагают, что они любят, часы и часы уходят на то чтобы приукрасить, накормить и одеть тело – а где же истинный момент, широкий момент, момент острой радости существования? Где жизнь, похожая на погружение крыльев чайки в спину огромной волны?" И всё моё сердце собралось там, в биении этого пламени, в этом безмолвном крике, и я толкал и толкал эти стены. Я был компактной плотностью, удушьем, клубком ограниченного пространства, как будто все гигантские волны мира и все крики диких чаек собрались там.



И, внезапно, всё умолкло. Больше не было ни молитв, ни слов, ни чувств. Молчание, неизвестное мне. Это не было отсутствием звука, не было даже исчезновением затёртых молитв, умиротворением сердца, это была субстанция, созданная из молчания, подобная потоку твёрдого молчания - замораживающее молчание, опустившееся на меня. Нечто, захватывающее всё: мысли, сердце, движения тела, и окутывающее или заворачивающее их в мягкий, невидимый снег. Оно было компактным и прозрачным одновременно, как кристалл, подобное заиндевевшей утренней заре, откуда поднимаются песни Шантеклера. Я был пойман, пригвождён этой холодной плотностью, я больше не очень понимал, кто же был пойман: поймано было это. Это было похоже на снежное нашествие, которое просачивалось через все поры кожи, медленно и мягко прививающее себя, будто наполняя все клетки тела мелкими пузырьками воздуха; его пронизало воздухом, оно расширилось и почти раздулось; тело стало пористым, самодостаточная плотность начала ускользать через тысячи мельчайших отверстий в некой экспансии лёгкости. Это было похоже на бесчисленные маленькие дыхания, которые дышали во всех направлениях, создавая пенную свежесть. И одновременно, я или то, что было мной, разливалось по горизонтали. Оно разворачивалось, распространялось, удлинялось до бесконечности во всех направлениях, и Я…я не знаю – оно расплавилось, ушло. Это был экран, блокировавший пространство. Оно ушло, и вошло всё: непредвиденное дыхание, не перестающее наполняться и течь, течь повсюду, подобно жидкой свежести огромных сиреневых полей ночи. Больше не было никаких барьеров, никаких препятствий: я прошёл сквозь все поры своей кожи, я потерял себя в сладостных водах ночи. Поезд, с грохотом пролетающий мимо городков, станций, деревень; голоса, окликающие меня среди неподвижных полей: звуки больше не достигали меня, они поднимались из огромной чистой ночи и терялись на расстоянии, в высоких травах моего молчания. Всё было абсолютно спокойным. Настолько спокойным, что больше не существовало ни моего дыхания, ни моего веса; нигде ни малейшей неровности моего я, оно ушло. Я был далеко и, однако, там; я находился в тысячах точек, но не знал ни где я начинаюсь, ни где заканчиваюсь – цикады стрекотали во мне, как на огромных рисовых полях Азии и поезд мчался во мне, не вызывая никакого движения. Всё было захвачено тысячелетним покоем. Мир двигался в совершенной неподвижности. Но это не было ни распадом, ни растворением, ни сном, это было живым, пробужденным, наполненным неподвижностью, как будто бесчисленные глаза открылись на кончиках антенн – пробуждённые и неподвижные. Неподвижный, множественный взгляд, без суждений, ощущений, без интерпретаций: он просто смотрел – на что? Я не знаю, это была бесконечная ночь. Взгляд, содержащий всё, несущий всё, самодостаточный, самонаполненный: беспредметное блаженство, вечно удовлетворённое самим собой. Иногда этот совершенный взгляд кажется возвращался и смотрел на "я", и тогда происходило лёгкое сжатие в одной точке, небольшое недомогание, но он был в действительности настолько спокойным, что это было подобно несуществованию или, возможно, безграничному существованию, подобно незначительной складке существа, тонкому образу, который погружается вниз на тысячи футов, или подобно голубым глубинам, несущим моё отражение.

Но это всё ещё была ночь, ночное блаженство, как плод, погруженный в свою собственную сочность, и нечто коснулось невидимой границы разочарования – ограниченность, автоматически создающая разочарование – и мгновенно я был отброшен назад, в себя: огонь, удушье, страдание и снова этот крик. Эта невозможность, которая тащится за нами как печальное привидение. Ах! мы возвращаемся, но не из смерти! И теперь это было даже более удушающим; я держал это, я коснулся этого почти в собственной плоти, этого единственного преступления, этого корня всего: всех болезней, страданий, мятежа, всех отклонений, беспокоящих человека, простая маленькая печаль существа, такая маленькая – в теле. В этой бесконечности не было и следа страдания. Это было то, что я держал обеими руками или, скорее, то, что как пойманный ночью вор, держало за горло меня: радикальная вина за несуществование в бесконечности. Это было очевидно - очевидно, как тонна свинца. Это давило на меня со всех сторон. Я думал, что позволю уйти всему, открою глаза, погружусь вновь в свою каменную пустыню, обитель гномов – проводить время с саньясином. Затем, в моём существе поднялось что-то подобное крику, нечто такое глубокое и такое интенсивное; вдруг, я оказался перед стеной из печалей – великой, древней печалью существа, от которой невозможно избавиться. О! Я будто бывал там миллионы раз - все тропы все окольные пути ведут туда - я нашёл снова всех: моего брата по несчастью, моего ночного пилигрима, мои надежды неизвестно на что – всё собралось в этом крике. Я находился у подножия стены, в конце путешествия. Я смотрел в лицо Факту, не было ничего, что надо было делать!… Затем, была одна секунда страсти. Я открыл руки, я сказал да. Да, будто швыряешь себя в огонь. Я погрузился в это, растворился – и тело и душа, и всё остальное, не осталось и секунды памяти: нечего больше удерживать, нечего хранить, ничего стоящего; я был только этим огнём, этим чистым, чистым огнём.

И если пристально посмотреть, этот огонь был любовью. Чистой, беспричинной любовью ко всему, просто потому, что она горит. Она сжигает всё, пожирает всё: прошлое, настоящее, будущее, добро и зло, надежды и разочарования, она не хочет ничего, не просит ни о чём за исключением того, чтобы мы слились с ней – аннулировали себя в ней. Она не нуждается ни в чём, кроме горения, вечного горения. Бездна сладости. И она поднималась и поднималась.… Она росла, наполняя меня золотом: пламенные толчки, которые вибрировали и вибрировали, захватывали всё, наполняли всё, без какого-либо участия с моей стороны, без моего желания, о! кроме того, я не хотел ничего, ни одной секунды, только гореть и гореть, и позволить всему быть уничтоженным в этом огне. Затем я понял это чудо. Она стала компактной. Это было похоже на вал силы: восхождение плотной силы, тёплой, плотной, которая сделала твёрдой мою поясницу, спину, расширила грудь, сдавила горло. Я будто затвердел. Колонна огня. Следующим был затылок. Я услышал потрескивание в позвоночнике.

Затем я поднялся вверх.

Свет, ничего кроме света! Пространство, открытый воздух, безмерность. Бесконечность света, который по мере роста становился все чище, всё интенсивней - лазурно-голубым, серебристо-голубым. Больше нет "я", больше нет "я хочу", больше нет "я стараюсь", "я думаю", "я чувствую"... оно было снесено, высосано, потеряно в своём собственном полёте. Это поднималось и поднималось: прямолинейный, спокойный полёт в чистое молчание, одинокий, без усилий. Это поднималось… поднималось само по себе к своему источнику, к своей родственной плотности; оно летело подобно арктической птице к великим снегам наверху, оно поднималось будто в безграничность освобождения…. Затем движение замедлилось, я оказался на другом горизонте, будто приблизившись к концу своего путешествия. Затем всё стало очень широким и медленным. Это было другое путешествие. Ритмичное, голубоватое расширение.

Великий вечный ритм, похожий на биение крыльев в высоте вечности, путешествующий и путешествующий в степях мягкого света и проливах мира, бесконечно скользя через гладь веков; моря спокойных видений, удивлённые красоты, подобные бухтам улыбок. Мягкий, медленный полёт через мягкие как мех горностая века, светящаяся, белая миграция сквозь вечную сладость. Изумительная Гармония. Дыхание гармонии позади страдания и хаоса, великое спокойное дыхание, которое тянет за собой вверх планеты, сердца и песни галактик, заставляя радость подниматься мириадами золотых пузырьков и вспышками благодарности повсюду; нисходящее и нисходящее сквозь потоки немых медитаций, водовороты внезапного обожания, сладостные поляны безымянной любви, любви без причины, просто потому что она любит, любви, доводящей до безумия. Вечный мир, нерушимая сила! Могучий, голубой поток молчания, через громады каньонов вечности…. Я расправил свои крылья, своё сердце, тело, всю свою крепость; я был рождён навечно, я находился в великом, неподвижном Ритме поддерживающем миры. Я пристально смотрел, это было полным – это была Полнота. Золотая улыбка в закрытых глазах мира.

Затем моё тело уснуло.

Кто-то кажется окликнул меня. Я собрал вместе все нити своего существа. Мне потребовалось много времени, чтобы вновь собрать их, как будто я должен был вытащить их из далёких стран. Затем я увидел серебряное пламя, проходящее мимо в молчании и подобное разноцветному, вибрирующему столбу северного сияния. Я потянул этот свет к себе, и он породил лёгкий ритм, похожий на отголосок песни на расстоянии, и в то же время я увидел образ брата, проходящего мимо – какого брата? Я не могу сказать. Но, очевидно, что это был брат. Я потянул снова, и этот лёгкий ритм превратился в слова:


О, брат

Чего ты ждёшь?

Время пришло

А жизнь проходит напрасно.

 

Этот рефрен повторялся: чего ты ждёшь? Чего ты ждёшь?… Лёгкий, трогательный звук на краю мира. Я спустился ещё на несколько ступенек к своему телу, и чем дальше я нисходил, тем чище и логичней это становилось: стала видимой вся лестница нисхождения. Сначала Свет – бескрайний свет, затем – великий Ритм (но, в действительности это было не "затем", это был свет, порождающий ритм), затем формы, звуки, ритмы, всё более и более спорадические и ослабленные, цвета всё более и более непроницаемые; и я очень ясно увидел формы, слова и звуки, которые были похожи на сгустки более или менее чистого окрашенного света. Я, возможно, прикоснулся к источнику истинного языка и истинной музыки. Внезапно, я увидел перспективу творения; я знал, откуда пришло то, что я слышал и что создавало музыку звучащую вдали, а иногда и слова, если я хоть немного настаивал. Во вспышке радости (потому что этот свет создавал также и радость, это был свет-радость) вся жизнь казалась мне подобной искусству вибраций, которые создавали события точно также, как они создавали музыку и архитектуру. А страдание внизу было отсутствием света, отсутствием ритма, отсутствием всего. Чем дальше я спускался, тем твёрже, непрозрачней и раздробленней это становилась – больше никакого ритма, только шум, смятение, дробление, своего рода зудящее, черновато-серое распыление. Механизм запущен вновь. Удушье тоже. Ты снова вошёл в пещеру. Затем я воззвал к молчанию. Оно массивно опустилось вниз: тёмно-голубое вторжение, заставляющее окаменеть эту стаю думающих мух; лакмус, мгновенно превращающий всё в голубое. Только одна капля этого. И всё стало неподвижно-голубым. Снова мир и аквамариновая свежесть.



Могущественное спокойствие Истинного.

Я оставался между двумя мирами; я кажется слышал поезд, в течение долгого времени с грохотом и очень мягким ритмом несущийся по мосту. Кто-то встряхнул меня за плечи. Я открыл глаза: мы въезжали на станцию.

И внезапно, лавина: крики, толпа, суета, скрежет рельсов – скрежет жизней; гигантское железное изобретение, которое нужно очень быстро пересечь из одного купе в другое, автоматические двери закрываются, и ты бежишь. И ты входишь в другое, точно такое же купе – умный супермеханизм, измеряющий степень разумности крыс. Но разум не был видением, он должен был жевать всё быстрее и быстрее. Я смотрел на эту странность. Я сделал один шаг…. Я почувствовал себя лёгким и не обремененным, как будто долгое время тащил свой багаж и затем… пфф! больше нет никакого багажа! Плотность моей субстанции изменилась.

Я спрыгнул на платформу и сделав три маленьких прыжка, услышал взрыв смеха: он был там, выпрямившись и держа в руках посох, он глядел на меня. Затем на меня нахлынула радость, такая чистая и переполняющая; я схватил его за руку, сердце моё что-то лепетало, я мог бы стиснуть его в объятиях, сказать ему…. Я смотрел на этого высокого, торжествующего азиата в оранжевой одежде, возвышающегося с дерзкой улыбкой над жизнью и разрушающего наши ветряные мельницы одним движением плеча, я смотрел на толпу, на другого человека с фальшивой головой на плечах, находящегося на платформе перед маленьким, чёрным парикмахером, и мне тоже захотелось рассмеяться в лицо этому ничтожеству мира, этой комедии, фабрике лжи, где каждый крепко держится за свой жалкий бизнес, свой маленький багаж, свернувшись как дикобраз на трупе. И в одном быстром ослепительном взгляде, о! озарённо, суверенно, я увидел их всех, бегущих из одной комнаты в другую, из одного угла в другой, от одной идеи, одного чувства к другому, жующих и жующих – и ничего истинного! Грандиозная фабрикация. Ни одной живой минуты… ни одной истинной минуты мира. Есть только одна минута – минута, когда открываешь двери и оставляешь труп.

- Саньясин…

Он повернулся ко мне спиной…

Затем передумал, ощупал свой пояс и протянул мне горсть зёрен:

- Вот, ешь.

- Ты знаешь…

- Знаю. Не подавись. Ты сделал только половину первого шага.

И той ночью, в углу пропахшего рыбным клеем склада, я услышал божественную музыку. Возможно, люди скажут, что я сумасшедший или страдаю галлюцинациями, но теперь я знаю, что мир глубок и полон чудес, и что позади нашего бессмысленного шума находится великое поющее царство света и мы, возможно, подобно древним варварам, находимся сегодня перед невообразимым населённым океаном. О! Я слышал возвышенную музыку, некоторые из нот глухого Бетховена казались мне намного выше многих кафедральных соборов, но той ночью я слушал как будто первый раз в жизни. По правде говоря, до сих пор я слышал только слабые маленькие звуки, перевод музыки, и теперь это больше не было переводом, это больше не было выражением чего-то, находящегося позади и воспринимаемого как божественное, это больше даже не было "слышанием" музыки – я не "слушал" музыку, я не был вне музыки, я находился в ней, как находишься в океане или в водопаде; она поднималась отовсюду, это была музыкальная бесконечность. И всё, всё было голубым, чистым небесно-голубым; каждая капля пространства, каждая частица излучала бесконечную симфонию света. Это не было разделено, не было расщеплено на маленькие фрагментарные ноты, формирующие мелодию; это было полнотой музыки, единым тотальным Звуком, содержащим все возможные звуки и аккорды – истинным Звуком! Настолько истинным, что он поражал своей абсолютностью – одна капля этого и всё становилось настоящим, чистым, прекрасным, полным, тем, абсолютно тем, конкретной божественностью. Одна единственная золотая вибрация в пространстве, и всё бьёт ключом – полнота чистой песни, которая распирает лёгкие, как будто ты проглотил всю бесконечность небес, словно эта музыка была лишь пространством, лишь звуком бесконечности, и ты расширяешься, расширяешься в эту поющую голубизну… и радость! Или, возможно, сначала радость. Изобилие существования, извержение существования, которое творит музыку – которое творит и этот свет и это пространство и весь этот мир вещей – единая субстанция радости, поющая о себе; грандиозное течение одной единственной ноты, подобной мириадам скрипок, поднимающихся в апофеозе, подобной мириадам голосов, бесконечно переходящим из одной тональности в другую на огромных лазурных крыльях – или, возможно, подобно одинокой флейте, очень чистой, бьющей родником из вечного, затерянной в вечном, оставляющей след на голубых водах мира…. Я не знаю, но это было так.

И когда я проснулся на следующий день, я прислонился к мешку, обхватил руками голову и повторял как человек поражённый молнией: "Это невозможно, это невозможно…".

Но это было.

Я встал и побрёл по платформе.

Затем я посмотрел вокруг. Саньясин исчез.

 

 



 

Цикл второй


Путешествие по Великому Простору




Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   17




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет