Неожиданная встреча
Бросок на юг завершился в Батуми, где у причалов нефтяной гавани весной 1922 года Паустовский бросил якорь своего потрепанного неустроенностью и душевной маетой житейского челна. Скиталец был радушно встречен одесскими друзьями и принят корреспондентом газеты «Маяк». Там-то журналист и познакомился со смотрителем Батумского маяка.
Однажды в редакции «Маяка» появился весьма странный посетитель. Был он небрит и неряшливо одет. От него разило сивушным перегаром, а тяжелый взгляд воспаленных слезящихся глаз с желтыми прожилками вызывал в душе у собеседника тревожное чувство. Этот неприятный человек, представившийся смотрителем Батумского маяка Михаилом Ставраки, принес статью об усовершенствовании маячных ламп. Статья была написана грамотно и профессионально.
Изначально Батумский маяк, построенный турками в 1863 году, представлял чугунный канделябр в виде колонны, на вершину которой с заходом солнца поднимались два небольших диоптрических фонаря. Рядом с колонной стояла изба из двух комнат для служителей. Место под маяк было выбрано неудачно. Он почти полностью закрывался фортификационными сооружениями артиллерийской батареи и плохо был виден с моря. На момент передачи маяка Турецким гидрографическим департаментом России в 1878 году колонна и жилые помещения обветшали. Поэтому спустя три года возвели каменную восьмигранную башню, совместив её с жилым одноэтажным домом для смотрителя и обслуги. Построили погреб для хранения петролеума и подсобные помещения. В фонарном сооружении на высоте 20 м от уровня моря установили диоптрический светооптический аппарат 2 разряда с постоянным белым огнем, хорошо различимым с расстояния 14 миль. Маяк начал действовать 10 июня 1883 года.
В декабре 1897 года разбушевавшаяся морская стихия повыбивала стекла в фонарном сооружении, сорвала крыши с построек, повалила мачту для штормовых сигналов и разрушила свайные укрепления насыпной площадки, на которой стоял маяк. Всё пришлось капитально ремонтировать. После ремонта и реконструкции маяк стал светить красным проблесковым огнем.
Революция 1917 года практически не коснулась патриархального Батуми, но с началом военной интервенции кавказское побережье оккупировали войска Антанты. 23 декабря 1918 года интервенты высадились в Батуми. Маяк оказался в руках неприятеля, но, к счастью, во время оккупации и боевых действий не пострадал. В марте 1921 года части Красной армии овладели Батуми, и в городе установилась советская власть.
...В одну из встреч в редакции Паустовский спросил странного посетителя: «Что нужно, чтобы быть смотрителем маяка?» Ставраки неприязненно глянул на собеседника и отчеканил: «Чтобы быть смотрителем маяка, нужно забыть начисто прошлое. Тогда вы никогда не упустите зажечь фонарь».
«А бывали ли случаи, что маяки не зажигались?» - допытывался журналист.
«Только если смотритель умирал, - ответил Ставраки и усмехнулся. - Или сходил с ума. И если при этом он был совершенно один на маяке. И его некому было сменить. Ни жене, ни дочери».
«А у вас есть семья?» – полюбопытствовал Паустовский. Ставраки побагровел и грубо оборвал надоедливого собеседника: «Если вы, молодой человек, хотите поддерживать общение с людьми, то не вмешивайтесь в чужие дела. Возьмите лист бумаги и запишите на нем все темы, которых не следует касаться из праздного любопытства...».
Немногие знают, что к смотрителю маяка всегда предъявлялись серьёзные требования и случайных людей на эту должность не назначали. В «Инструкции смотрителям маяков» (изданной в 1869 году) сказано: «Освещение маяка есть главнейшая обязанность смотрителя. Вся строгость законов должна обратиться на него за малейшие упущения или неисправность по этому предмету. Он должен твердо помнить, что от бдительности его нередко зависит спасение судна, груза и самих людей».
В те взбаламученные войной, анархией и революциями годы смотритель должен был, прежде всего, уметь ладить с людьми, быть грамотным, чтобы вести служебную переписку, принимать и отправлять телеграммы, производить гидрометеорологические наблюдения и иметь опыт морской службы, чтобы разбираться в навигационных тонкостях. Жизнь показала, что чем дольше маяк находился в ведении одного и того же смотрителя, тем больше порядка было на объекте. Поэтому хорошими маячными смотрителями дорожили при всех режимах...
Они были ровесники и даже жили на одной улице, а потом учились в одном классе морского кадетского корпуса. Высочайшим приказом N° 365 от 29 сентября 1887 года оба были произведены в мичманы — Петр Шмидт 53-м, а Михаил Ставраки 63-м (из 69 выпускников) в ранге по экзамену. Оба рано потеряли своих отцов, достойно защищавших Севастополь на редутах Малахова кургана. Выше всего в людях их отцы ценили честь и правду и старались эти качества привить своим детям. На этом, пожалуй, общее и заканчивается. Дальнейшая жизнь Шмидта и Ставраки — это антипод с трагической развязкой. Годы революции, архивные чистки и культовые шабаши сделали практически невозможным нарисовать сейчас объективную картину их взаимоотношений и мотивацию поступков. И если подлинная судьба Петра Шмидта, возведенного советской историографией до революционного идола, благодаря новым исследованиям сохранившихся архивных документов теперь более или менее известна, то о Михаиле Ставраки не известно почти ничего.
С уверенностью можно лишь сказать: Ставраки не был революционером и, наверное, не имел высоких жизненных идеалов. Но, оставаясь верным присяге, во время восстания в ноябре 1905 года на Черноморском флоте осознанно отдал приказ на открытие огня из орудий соей канонерской лодки по катеру, направлявшемуся буксировать по приказанию Шмидта к мятежному «Очакову» транспорт «Буг» с тремястами боевыми минами на борту (более двадцати тонн взрывчатки. -С.А.), Как военный человек и артиллерист, он отчетливо понимал, какую чудовищную цену назначил за свои воспаленные амбиции бывший однокашник. Ведь все происходило в центре Севастопольской бухты, и достаточно одному-единственному снаряду попасть в плавучий пороховой погреб, как не только от «Очакова» и флота, но и от Севастополя не осталось бы следа...
И что бы о нем не писали, он любил флотскую службу. Подтверждением этому является факт: оставшись верным родительским корням, Михаил Ставраки даже в самые горькие для себя дни презрения многими за руководство расстрелом очаковцев на острове Березань не предал отцовской фамилии и не сбежал с флота. А с приходом большевиков, опасаясь мести, не пытался укрыться за кордоном, как это сделали большинство бывших сослуживцев и однокашников (в том числе и сын Шмидта Евгений), принародно клявшихся отдать свои жизни за многострадальную Россию. А еще этот отринутый всеми человек свято чтил память своего отца — генерал-майора Михаила Ивановича Ставраки, отважного моряка-черноморца. С пятнадцати лет (июль 1821) и до ухода в отставку (апрель 1860) Михаил Иванович честно и достойно служил на кораблях Черноморского флота. Участвовал во многих морских сражениях и дальних походах. Был награжден орденом Св. Анны III степени с бантом и золотой саблей с надписью: «За храбрость». После смерти в 1892 году, по завещанию, герой похоронен на севастопольском Братском кладбище рядом со своими боевыми товарищами, защитниками Севастополя. На его могиле установлен лаконичный памятник из серого мрамора — стилизованное корабельное орудие, ствол которого направлен в небо. На ободе ствольного пояса вырезан рельефный равносторонний греческий крест в обрамлении лавровых ветвей. На одной стенке лафетной рамы надпись: «Флота генерал-майор Михаил Иванович Ставраки. Род. 1806 году октября 19. Умер 1892 году января 3». На другой: «С 23 сентября 1854 года по 27 августа 1855 года находился при обороне Севастополя. Мир праху твоему».Существует вполне обоснованная версия (создать такой выразительный образ мог только человек, хорошо знающий флот и понимающий толк в артиллерии), что автором проекта памятника был его сын – отставной капитан II ранга Михаил Ставраки.
Стоя перед скромным обелиском, я подумал: как все же условны ценности, которыми нас приучили дорожить. Один загнал прежде времени отца в гроб (отец Шмидта умер вскорости после скандальной женитьбы своего непутевого сына на профессиональной проститутке Доминике Павловой), оседлал подвернувшуюся революционную волну удачи и увековечил себя в анналах российской истории. Другой, оставаясь верным флоту и присяге, отринутый и проклятый революционной толпой, увековечил в граните память своего отца. Какой из этих поступков нравственнее?
В одном из писем (Париж, январь 1925 года) своему другу И. И. Петрункевичу В. И. Вернадский, рассуждая о моральных мотивациях людей, охваченных революционной эйфорией и смутой, высказал свою точку зрения так: «Сейчас вообще, я думаю, главное — оценивать все от себя — считаясь только со своею совестью: слишком сложно происходящее для того, чтобы можно и нужно было бы считаться с мнением окружающих».
Можно предположить, что расстрел Шмидта все годы осколком сидел под самым сердцем Михаила Ставраки. Потому и жил Ставраки замкнуто, избегая людей. А после ухода в отставку служил (еще одна ирония судьбы бывших однокашников) смотрителем маяков.
В «Книге истории Ай-Тодорского маяка» есть любопытная запись, на которую многие годы старались не обращать внимания, а тем более предавать огласке: «В период с 7 октября 1911 года по 1913 год смотритель маяка Ай-Тодор Ставраки Михаил Михайлович, отставной капитан 2 ранга. Смотритель маяка по вольному найму». В 1913 году Ставраки был переведен на должность помощника военного губернатора тыловой базы Мариупольского района. Маяк передал коллежскому секретарю, затем титулярному советнику на действительной службе Михаилу Рыжову. В 1917 году (это уже из приговора военной коллегии Верховного суда РСФСР) по распоряжению Центрофлота был начальником обороны и командиром брандвахты в Батуми, где и пребывал на разных командных должностях как при английской оккупации, так и при грузинском правительстве меньшевиков. С приходом в Батуми Советской власти весной 1921 года был назначен начальником управления по обеспечению безопасности кораблевождения Батумского укрепленного района и смотрителем маяков. Эту должность занимал по день ареста 29 июня 1922 года.
Причиной ареста 56-летнего смотрителя послужила, как сказано в приговоре, «установленная проверкой преступная халатность, выразившаяся в неведении отчетности в целях сокрытия растраты вверенного ему имущества — спирта и керосина, отпускавшихся на освещение маяков...». Здесь-то большевистские ревизоры и выяснили (хотя этого он и не скрывал), что это тот самый Ставраки, который командовал расстрелом очаковцев в марте 1906 года на острове Березань. Ставраки был немедленно доставлен в Севастополь и там по решению выездной сессией военной коллегии Верховного суда РСФСР 3 апреля 1923 приговорен к высшей мере наказания — расстрелу.
На судебных заседаниях военного трибунала показания давал скупо, но точно, не вступая в полемику. На вопрос следователя: «Сожалеет ли о расстреле Шмидта и его товарищей?» — ответил коротко: «Это не ваше дело!»
Приговор воспринял спокойно, отчетливо понимая, что его жизнь — всего лишь ритуальная дань революционно-анархическому молоху, безжалостным катком прокатившемуся по десяткам тысяч человеческих судеб...
В начале лета 1973 года я, завершив служебные дела в Батуми, уходил в Севастополь на белоснежном красавце теплоходе. Густеющая ночь быстро поглотила утопающий в зелени город. Низкий Млечный Путь рассыпал по аспидному небу крупные южные звезды. С невидимого берега потянул зарождающийся бриз. Он принес аромат цветущих магнолий и надолго взволновал воображение, словно где-то рядом прошла любимая женщина.
...А за кормой, прощаясь навсегда, рубиновым светом долго подмигивал Батумский маяк, надежно хранящий тайну своего нелюдимого смотрителя.
МАЯЧНОЕ ПРИТЯЖЕНИЕ.
Антон Чехов: штрихи к портрету без ретуши
Девятнадцатый век был щедр на величайшие литературные таланты. Одним из них, несомненно, является Антон Павлович Чехов. И хотя прошло более века после его смерти, но, как и сто лет назад, чеховская проза свежа, остра и злободневна. И может быть, только сейчас она приобретает свое настоящее звучание, свой неповторимый малиновый звон, который, как известно, приходит со временем и присущ лишь немногим выдающимся колоколам.
Одинокому, весь мир пустыня
Смерть любимого брата Николая (17 июня 1889 года) двадцатидевятилетний Антон Чехов воспринял тяжело. "Бедняга Николай умер, - пишет он Алексею Сергеевичу Суворину. - Я поглупел и потускнел ...желания отсутствуют...". После похорон решает уехать из дома. Собрался, было, в Вену, но в конце июня получил телеграмму от артистов Московского Малого театра, гастролировавших в Одессе. Те настойчиво приглашали к себе. Так ничего конкретно и не решив, 2 июля 1889 года Чехов отправляется в заграничный вояж и на станции Жмеринка... поворачивает в Одессу.
...Спектакли, дружеские вечеринки закружили, и вместо двух дней, как первоначально предполагал Чехов, он провел в Одессе почти две недели. "Все время я тяготел к женскому обществу, обабился окончательно, чуть юбок не носил..." - пишет Антон брату Михаилу и по совету друзей садится на теплоход, отплывающий в Ялту. Там столичную знаменитость встречают местные журналисты и размещают на уютной даче Фарбштейн. Однако разыгравшаяся меланхолия, жара и тощий кошелек вызывают в экспансивной натуре молодого писателя раздражение: “...Растительность в Ялте жалкая. Хваленые кипарисы темны, жестки и пыльны... Женщины пахнут сливочным мороженым... И возможно, что я уеду отсюда завтра или послезавтра”.
Но ни завтра, ни послезавтра Чехов из Ялты не уезжает. Заботливые хозяева, чтобы отвлечь гостя от мрачных мыслей, везут его в Массандру, а затем к водопаду Учан-Су. Там устраивают веселый пикник. Повеселевший писатель охотно участвует в импровизированных живых сценках, великолепно изображая монаха-отшельника, молящегося в гроте, и среди пестрой компании примечает пятнадцатилетнюю Леночку Шаврову. Юная особа недурна, хорошо воспитана и боготворит писателя Чехова. Она и сама пробует писать и в душе грезит о писательской славе. Позже в одном из писем своему Учителю (так звала она Чехова) Елена признается: "Хочу писательской славы больше, чем любви...".
На следующий день они встречаются в кафе на набережной Ялты. Увлеченно беседуют о литературе, о трудной писательской стезе, о радостях и печалях человеческого бытия. Восторженная почитательница просит прочесть её рассказ и высказать свое мнение. Антон с готовностью соглашается. Но ни приятное знакомство с юным дарованием, ни посещение живописных мест южного берега не излечивают Чехова от гнетущего чувства пустоты. В письме А. Плещееву он жалуется: "Поехал зря и живу в ней зря" (в Ялте. - С. А.) и часто вспоминает слова отца: "Одинокому весь мир пустыня...". Когда же хмарь в душе писателя доходит до критической точки, он незадолго до отъезда из Ялты предлагает своим новым друзьям:
- Едем на Ай-Тодор. На маяк.
Там смотрителем мой давний приятель, морской офицер и добрый малый, сосланный начальством на исправление за какие-то, - он лукаво стрельнул глазами в сторону очаровательной Леночки, - амурные дела... Одним словом: флот!..
- На маяк! На маяк! - восторженно подхватила компания...
...Тропа уходила в гору, петляя среди вековых зарослей крымского дуба и раскидистых крон дикой фисташки. Легкий ветерок робко плутал среди ветвей и жесткие листья, тронутые первым багрянцем, чуть слышно трепетали. И всем казалось, что кто-то шепчется за кулисами сцены, задрапированной золотистыми сумерками крымского леса. Внезапно заросли расступились. И... Ах! Глазам явилась изящная белокаменная башня, увенчанная стеклянным цилиндром с посеребренным куполом. Пока обалдевшие спутники охали да ахали, Антон Павлович и смотритель маяка титулярный советник Кравченко тискали друг друга в объятиях, торопливо бормоча слова радости от случившейся встречи.
На ажурной веранде двухэтажного дома заколготела, затопотала прислуга, срочно готовя праздничный стол. А в это время любезный хозяин не без гордости показывал гостям маяк. Всех привел в восторг осветительный аппарат с посеребрёнными рефлекторами-отражателями и фантастический вид из фонарного сооружения. Справа, где-то у Симеиза, кокетливая каменная Кошка, настороженно оттопырив ушки, уткнула мордочку в воду. Слева, теряя очертания в лиловой дымке, угадывалась туша Аю-Дага. Прямо перед глазами, исчезая в кисее размытого горизонта, лежало расплавленное золото притихшего моря...
Спустя много лет Елена Шаврова с восторженной грустью вспоминала этот сказочный вечер: "Надо было видеть, как он ("смотритель маяка. - С. А.) обрадовался Антону Павловичу, как целовал его, как благодарил всех нас за то, что мы приехали навестить его... Потом он водил нас по своим владениям, показывал устройство маяка... Потом угощал нас чаем и вином и проводил с горы вниз до шоссейной дороги, где нас ожидали экипажи...».
Судьба её, впрочем, как и большинства женщин, близко стоявших к Чехову, печальна: неразделенная любовь к своему кумиру, постылый брак с преуспевающим, но чуждым по духу человеком и одинокая горькая старость...
Не случилось у Шавровой и литературной славы, о которой она мечтала с юных лет. Её произведения после филигранной правки Учителя были оригинальны и интересны, но не более. После смерти Чехова она по собственному признанию, "лишившись своего "солнца", всю оставшуюся жизнь жила как в потемках". В 20-х годах прошлого века пыталась издать воспоминания о Чехове, но безуспешно. В голодные годы больная, одинокая женщина ради куска хлеба рассталась и с самым дорогим - письмами к Антону Павловичу, рукописью своих воспоминаний и первым напечатанным в суворинском "Новом времени" рассказом "Софка" с чеховской правкой. Своё бесценное состояние она уступила Литературному музею. Скончалась прилежная ученица великого Мастера в Петербурге в возрасте шестидесяти трех лет.
...А письма и воспоминания Елены Михайловны Шавровой до сих пор полностью не опубликованы...
"Я сам себя командирую..."
По возвращении из Крыма Чехов вдруг начал собираться на Сахалин. Родные и близкие разговоры о Сахалине вначале встретили как очередную шутку, но писатель не шутил, и это вскоре поняли все. Остался вопрос: зачем? Прямого ответа на него так и нет, поскольку сам Чехов с присущей ему иронией в разное время и разным людям отвечал на него по-разному. Но стоит вчитаться в его письма начала 1890 года, и истина обнаружится – за очищением души от унылой повседневности, за свежим воздухом свободы, за познанием необъятной родной страны, иной жизни и самого себя ехал Антон Павлович. Но этого люди, его окружавшие, либо не понимали, либо не замечали. Уж на что издатель Алексей Сергеевич Суворин, образованнейший человек, самый близкий в то время друг, и тот пытается убедить Чехова: "...Сахалин никому не нужен, и ни для кого не интересен". На этот обывательский посыл писатель отвечает резко и без обиняков: "...25-30 лет назад наши же русские люди, исследуя Сахалин, совершали изумительные подвиги, за которые можно боготворить человека, а нам это не нужно... Жалею, что я не сентиментален, а то я сказал бы, что в места, подобные Сахалину, мы должны ездить на поклонение, как турки ездят в Мекку, а моряки и тюрь-моведы должны глядеть, в частности, на Сахалин, как военные на Севастополь... "
Чехов серьезно готовиться к путешествию. Менее чем за полгода "перелопатил" всю имеющуюся на тот момент литературу о Сахалине. Штудирует курс тюрьмоведения, просматривает журнал "Морской сборник" за двадцать лет (с 1862-го по 1882 год), изучает атлас Крузенштерна. Обращается с письменным прошением к начальнику Главного тюремного управления Галкину-Враскому: "Беру на себя смелость покорнейше просить Ваше превосходительство оказать мне возможное содействие к достижению мною названных целей".
Его превосходительство милостиво благословляет поездку (правда, в устной форме) и шлет губернатору Сахалина строжайшее предписание: Чехова к политическим ссыльными не допускать. Антон Павлович обескуражен. На закрытый каторжный остров он вынужден отправляться практически без разрешительных документов. Ведь нельзя же считать таковым билет сотрудника "Нового времени", подписанный А. Сувориным. Но уже ничто не в состоянии отменить задуманного. Всем недоумевающим и любопытствующим он жестко объявляет: "Я сам себя командирую, на собственный счет, и, пожалуйста, не возлагайте литературных надежд на мою сахалинскую поездку. Я еду не для наблюдений и не для впечатлений, а чтобы пожить полгода не так, как я жил до сих пор. Пусть поездка не даст мне ровно ничего, но неужели все-таки за всю поездку не случится таких 2—3 дней, о которых я всю жизнь буду вспоминать с восторгом или с горечью?".
Путь на Сахалин
...Каждый, кто хоть раз путешествовал в одиночку, знает: чем ближе день отправления, тем тревожнее на душе. Особенно если там, в конце пути, тебя никто не ждет, и сам ты в тех местах никогда не бывал. И Чехов не составил в этом отношении исключения. "Лень трогаться", - пишет он 2 февраля С. Филиппову. А накануне отъезда совсем загрустил: "У меня такое чувство, как будто я собираюсь на войну...". Но все же решения своего не изменяет, и 21 апреля 1890 года отправляется в нелегкий путь на каторжный остров...
Удивительное началось уже за Уралом. В Екатеринбурге, куда Чехов завернул, чтобы повидаться с дальними родственниками, его поражают колоритные фигуры уральских мужиков: "Здешние люди, - сообщает он домашним, – внушают приезжему нечто вроде ужаса. Я вижу вокруг себя лобастых и скуластых азиатов с громадными кулачищами, происходящих от совокупления уральского чугуна с белугой. Родятся они на местных чугунолитейных заводах, и при рождении их присутствует не акушер, а механик...»
Потом пошла Сибирь с весенней распутицей: "...Грязь, дождь, - пишет он М. Киселевой, - злющий ветер, холод... и валенки на ногах словно сапоги из студня... Вернуться бы назад, да мешает упрямство и берет какой-то непонятный задор, тот самый задор, который побуждал меня делать немало глупостей...".
Иртыш великолепен и в разливе. Правда, на изнуренного ненастьем и бездорожьем путника он навевает грустные ассоциации: "...Сижу ночью в избе, стоящей... на самом берегу Иртыша, на душе одиночество и спрашиваю себя: где я? Зачем я здесь? Ревет ветер, но Иртыш не шумит, не ревет, а сдается, как будто он у себя на дне стучит по гробам...".
Физическая усталость, хроническое недосыпание и полуголодное существование (по нескольку суток в пути не удавалось нормально поесть), на удивление, не только не разводят в чувственной душе писателя уныния, а наоборот, укрепляют веру в правильности принятого решения, значимость совершаемого, и с каждой новой верстой растет уважение к себе. "Я доволен и благодарю Бога, что он дал мне силу и возможность пуститься в это путешествие..." - сообщает Чехов из Иркутска своему приятелю Н. Лейкину.
Больше всего наблюдательного писателя поражали люди. Сплошь и рядом бывшие каторжане, беглые преступники, политические ссыльные - народ "независимый, самостоятельный и с логикой". В письме Суворину сообщает: "Здесь все смеются, что Россия хлопочет о Болгарии... и совсем забыла об Амуре. Китайцы возьмут у нас Амур — это несомненно. Сами они не возьмут, но им отдадут его другие... Нерасчетливо и неумно".
Не мог столичный литератор не бросить оценивающий взгляд и на местных красавиц. Они ему не приглянулись: "Сибирские барышни и женщины - это замороженная рыба. Надо быть моржом или тюленем, чтобы разводить с ними шпаков...".
Но есть и приятная неожиданность: оказывается, в этом диком краю жизнь фонтанирует с таким размахом и с такой раскованностью, какие российским столицам и не снились. По куражу московские и питерские фанфароны не годятся и в подметки сибирским золотопромышленникам. Они "не пьют ничего, кроме шампанского,– восхищается Чехов, -и в кабак ходят не иначе, как только по кумачу, который расстилается от избы вплоть до кабака". И ещё одно очень важное наблюдение от Урала до Николаевска-на-Амуре: местное население поражено беспробудным пьянством и апатией к своей судьбе. Вокруг уйма лесного зверья, несметные стаи дичи, изобилие рыбы, а народ голодает и питается одной черемшой... "Если спросить, почему русский человек не ест мяса и рыбы, то он оправдывается отсутствием привоза, путей сообщения и т. п. А водка между тем есть даже в самых глухих деревнях и в количестве, каком угодно. Должно быть, пить водку гораздо интереснее, чем трудиться".
...С приближением к намеченной цели в душе Чехова вновь нарастает тревога: "...Настроение духа, признаюсь, было невеселое, и чем ближе к Сахалину, тем хуже". А тут ещё офицер, сопровождавший на Сахалин солдат, узнав о намерениях писателя, стал стращать, что без разрешительных документов его не пустят на берег. Не добавили оптимизма и ночные всполохи горящей тайги, которые увидели пассажиры парохода "Байкал" на рейде Александровска: "Страшная картина, грубо скроенная из потемок, силуэтов гор, дыма, пламени и огненных искр... Вправо темною тяжелою массой выдается в море мыс... похожий на крымский Аю-Даг; на вершине его ярко светится маяк, а внизу, в воде, между нами и берегом стоят три остроконечных рифа— Три брата. И все в дыму, как в аду".
Но, как известно, утро вечера мудренее. То, что ночью казалось ужасным, в лучах восходящего солнца выглядело веселым и даже нарядным.
На катере, отвозившем пассажиров на берег, Антон Павлович знакомится с местным обывателем коллежским регистратором Эдуардом Дучинским...
Достарыңызбен бөлісу: |