Сергей Аксентьев



бет8/15
Дата19.06.2016
өлшемі1.21 Mb.
#146367
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   15

Неожиданная встреча

Бросок на юг завершился в Батуми, где у причалов нефтя­ной гавани весной 1922 года Паус­товский бросил якорь своего пот­репанного неустроенностью и ду­шевной маетой житейского челна. Скиталец был радушно встречен одесскими друзьями и принят кор­респондентом газеты «Маяк». Там-то журналист и познакомился со смотрителем Батумского мая­ка.

Однажды в редакции «Маяка» появился весьма странный посетитель. Был он небрит и неряшливо одет. От него разило сивушным перегаром, а тяжелый взгляд воспаленных слезящихся глаз с желтыми прожилками вызывал в душе у собеседника тревожное чувство. Этот неприятный человек, представившийся смотрителем Батумского маяка Михаилом Ставраки, принес статью об усовершенствовании маячных ламп. Статья была написана грамотно и профессионально.

Изначально Батумский маяк, построенный турками в 1863 году, представлял чугунный канделябр в виде колонны, на вершину которой с заходом солнца поднимались два небольших диоптрических фонаря. Рядом с колонной стояла изба из двух комнат для служителей. Место под маяк было выбрано неудачно. Он почти полностью закрывался фортификационными сооружениями артиллерийской батареи и плохо был виден с моря. На момент передачи маяка Турецким гидрографическим департаментом России в 1878 году колонна и жилые помещения обветшали. Поэтому спустя три года возвели каменную восьмигранную башню, совместив её с жилым одноэтажным домом для смотрителя и обслуги. Построили погреб для хранения петролеума и подсобные помещения. В фонарном сооружении на высоте 20 м от уровня моря установили диоптрический светооптический аппарат 2 разряда с постоянным белым огнем, хорошо различимым с расстояния 14 миль. Маяк начал действовать 10 июня 1883 года.

В декабре 1897 года разбушевавшаяся морская стихия повыбивала стекла в фонарном сооружении, сорвала крыши с построек, повалила мачту для штормовых сигналов и разрушила свайные укрепления насыпной площадки, на которой стоял ма­як. Всё пришлось капитально ре­монтировать. После ремонта и реконструкции маяк стал светить красным проблесковым огнем.

Революция 1917 года практичес­ки не коснулась патриархального Батуми, но с началом военной ин­тервенции кавказское побережье оккупировали войска Антанты. 23 декабря 1918 года интервенты вы­садились в Батуми. Маяк оказался в руках неприятеля, но, к счастью, во время оккупации и боевых действий не пострадал. В марте 1921 года части Красной армии ов­ладели Батуми, и в городе устано­вилась советская власть.

...В одну из встреч в редакции Паустовский спросил странного посетителя: «Что нужно, чтобы быть смотрителем маяка?» Ставраки неприязненно глянул на собеседника и отчеканил: «Чтобы быть смотрителем маяка, нужно забыть начисто прошлое. Тогда вы никогда не упустите зажечь фонарь».

«А бывали ли случаи, что мая­ки не зажигались?» - допытывался журналист.

«Только если смотритель уми­рал, - ответил Ставраки и усмех­нулся. - Или сходил с ума. И если при этом он был совершенно один на маяке. И его некому было сменить. Ни жене, ни дочери».

«А у вас есть семья?» – полюбопыт­ствовал Паустовский. Ставраки побагровел и грубо оборвал надоедливого собеседника: «Если вы, молодой человек, хотите поддер­живать общение с людьми, то не вмешивайтесь в чужие дела. Возьмите лист бумаги и запиши­те на нем все темы, которых не следует касаться из праздного любопытства...».
Немногие знают, что к смотрите­лю маяка всегда предъявлялись серьёзные требования и случай­ных людей на эту должность не назначали. В «Инструкции смотри­телям маяков» (изданной в 1869 году) сказано: «Освещение маяка есть главнейшая обязанность смотрителя. Вся строгость за­конов должна обратиться на не­го за малейшие упущения или не­исправность по этому предмету. Он должен твердо помнить, что от бдительности его нередко за­висит спасение судна, груза и са­мих людей».

В те взбаламученные войной, анархией и революциями годы смотритель должен был, прежде всего, уметь ладить с людьми, быть грамотным, чтобы вести слу­жебную переписку, принимать и отправлять телеграммы, произво­дить гидрометеорологические наб­людения и иметь опыт морской службы, чтобы разбираться в на­вигационных тонкостях. Жизнь по­казала, что чем дольше маяк нахо­дился в ведении одного и того же смотрителя, тем больше порядка было на объекте. Поэтому хоро­шими маячными смотрителями дорожили при всех режимах...

Они были ровесники и даже жили на одной улице, а потом учились в одном классе морс­кого кадетского корпуса. Высо­чайшим приказом N° 365 от 29 сентября 1887 года оба были произведены в мичманы — Петр Шмидт 53-м, а Михаил Ставраки 63-м (из 69 выпускников) в ран­ге по экзамену. Оба рано поте­ряли своих отцов, достойно за­щищавших Севастополь на реду­тах Малахова кургана. Выше все­го в людях их отцы ценили честь и правду и старались эти каче­ства привить своим детям. На этом, пожалуй, общее и закан­чивается. Дальнейшая жизнь Шмидта и Ставраки — это ан­типод с трагической развязкой. Годы революции, архивные чи­стки и культовые шабаши сдела­ли практически невозможным на­рисовать сейчас объективную кар­тину их взаимоотношений и мо­тивацию поступков. И если под­линная судьба Петра Шмидта, возведенного советской истори­ографией до революционного идола, благодаря новым исследова­ниям сохранив­шихся архивных документов те­перь более или менее известна, то о Михаиле Ставраки не из­вестно почти ничего.

С уверенностью можно лишь сказать: Ставраки не был революционером и, наверное, не имел высоких жизненных идеалов. Но, оставаясь верным присяге, во время восстания в ноябре 1905 года на Черноморском флоте осознанно отдал приказ на отк­рытие огня из орудий соей канонерской лодки по катеру, направлявшему­ся буксировать по приказанию Шмидта к мятежному «Очакову» транспорт «Буг» с тремястами бо­евыми минами на борту (более двадцати тонн взрывчатки. -С.А.), Как военный человек и артиллерист, он отчетливо пони­мал, какую чудовищную цену наз­начил за свои воспаленные амби­ции бывший однокашник. Ведь все происходило в центре Севас­топольской бухты, и достаточно одному-единственному снаряду попасть в плавучий пороховой погреб, как не только от «Очако­ва» и флота, но и от Севастополя не осталось бы следа...

И что бы о нем не писали, он любил флотскую службу. Подтверждением этому является факт: оставшись верным родительским корням, Михаил Став­раки даже в самые горькие для себя дни презрения многими за руководство расстрелом очаковцев на острове Березань не предал отцовской фамилии и не сбежал с флота. А с приходом большевиков, опасаясь мести, не пытался укрыться за кордо­ном, как это сделали большин­ство бывших сослуживцев и од­нокашников (в том числе и сын Шмидта Евгений), принародно клявшихся отдать свои жизни за многострадальную Россию. А еще этот отринутый всеми чело­век свято чтил память своего отца — генерал-майора Михаи­ла Ивановича Ставраки, отваж­ного моряка-черноморца. С пят­надцати лет (июль 1821) и до ухо­да в отставку (апрель 1860) Ми­хаил Иванович честно и достой­но служил на кораблях Черно­морского флота. Участвовал во многих морских сражениях и дальних походах. Был награж­ден орденом Св. Анны III степе­ни с бантом и золотой саблей с надписью: «За храбрость». Пос­ле смерти в 1892 году, по заве­щанию, герой похоронен на се­вастопольском Братском клад­бище рядом со своими боевы­ми товарищами, защитниками Севастополя. На его могиле ус­тановлен лаконичный памятник из серого мрамора — стилизо­ванное корабельное орудие, ствол которого направлен в небо. На ободе ствольного по­яса вырезан рельефный равно­сторонний греческий крест в об­рамлении лавровых ветвей. На одной стенке лафетной рамы надпись: «Флота генерал-май­ор Михаил Иванович Ставраки. Род. 1806 году октября 19. Умер 1892 году января 3». На другой: «С 23 сентября 1854 года по 27 августа 1855 года находился при обороне Севастополя. Мир праху твоему».Существует вполне обоснованная версия (создать такой выразительный образ мог только человек, хорошо знающий флот и понимающий толк в артиллерии), что автором проекта памятника был его сын – отставной капитан II ранга Михаил Ставраки.

Стоя перед скромным обелиском, я подумал: как все же условны ценности, кото­рыми нас приучили дорожить. Один загнал прежде времени отца в гроб (отец Шмидта умер вскорости после скандальной женитьбы своего непутевого сына на профессиональной про­ститутке Доминике Павловой), оседлал подвернувшуюся рево­люционную волну удачи и увеко­вечил себя в анналах российской истории. Другой, оставаясь вер­ным флоту и присяге, отринутый и проклятый революционной тол­пой, увековечил в граните память своего отца. Какой из этих по­ступков нравственнее?

В одном из писем (Париж, ян­варь 1925 года) своему другу И. И. Петрункевичу В. И. Вернад­ский, рассуждая о моральных мо­тивациях людей, охваченных ре­волюционной эйфорией и смутой, высказал свою точку зрения так: «Сейчас вообще, я думаю, главное — оценивать все от себя — считаясь только со своею совес­тью: слишком сложно происходя­щее для того, чтобы можно и нуж­но было бы считаться с мнением окружающих».

Можно предположить, что рас­стрел Шмидта все годы оскол­ком сидел под самым сердцем Михаила Ставраки. Потому и жил Ставраки замкнуто, избегая лю­дей. А после ухода в отставку служил (еще одна ирония судь­бы бывших однокашников) смот­рителем маяков.

В «Книге истории Ай-Тодорского маяка» есть любопытная запись, на которую многие годы старались не обращать внима­ния, а тем более предавать огласке: «В период с 7 октяб­ря 1911 года по 1913 год смот­ритель маяка Ай-Тодор Став­раки Михаил Михайлович, от­ставной капитан 2 ранга. Смотритель маяка по вольно­му найму». В 1913 году Ставра­ки был переведен на должность помощника военного губернато­ра тыловой базы Мариупольско­го района. Маяк передал кол­лежскому секретарю, затем ти­тулярному советнику на дей­ствительной службе Михаилу Ры­жову. В 1917 году (это уже из приговора военной коллегии Верховного суда РСФСР) по распоряжению Центрофлота был начальником обороны и ко­мандиром брандвахты в Батуми, где и пребывал на разных коман­дных должностях как при анг­лийской оккупации, так и при гру­зинском правительстве меньше­виков. С приходом в Батуми Советской власти весной 1921 года был назначен начальником управления по обеспечению бе­зопасности кораблевождения Батумского укрепленного райо­на и смотрителем маяков. Эту должность занимал по день аре­ста 29 июня 1922 года.

Причиной ареста 56-летнего смотрителя послужила, как ска­зано в приговоре, «установлен­ная проверкой преступная халат­ность, выразившаяся в неведении отчетности в целях сокрытия ра­страты вверенного ему имуще­ства — спирта и керосина, отпус­кавшихся на освещение мая­ков...». Здесь-то большевистские ревизоры и выяснили (хотя это­го он и не скрывал), что это тот самый Ставраки, который коман­довал расстрелом очаковцев в марте 1906 года на острове Березань. Ставраки был немедлен­но доставлен в Севастополь и там по решению выездной сес­сией военной коллегии Верхов­ного суда РСФСР 3 апреля 1923 приговорен к высшей мере нака­зания — расстрелу.

На судебных заседаниях воен­ного трибунала показания давал скупо, но точно, не вступая в по­лемику. На вопрос следователя: «Сожалеет ли о расстреле Шмид­та и его товарищей?» — ответил коротко: «Это не ваше дело!»

Приговор воспринял спокойно, отчетливо понимая, что его жизнь — всего лишь ритуальная дань революционно-анархическому молоху, безжалостным катком прокатившемуся по десяткам ты­сяч человеческих судеб...

В начале лета 1973 года я, за­вершив служебные дела в Бату­ми, уходил в Севастополь на бе­лоснежном красавце теплоходе. Густеющая ночь быстро погло­тила утопающий в зелени город. Низкий Млечный Путь рассыпал по аспидному небу крупные юж­ные звезды. С невидимого бере­га потянул зарождающийся бриз. Он принес аромат цветущих маг­нолий и надолго взволновал во­ображение, словно где-то рядом прошла любимая женщина.

...А за кормой, прощаясь на­всегда, рубиновым светом долго подмигивал Батумский маяк, на­дежно хранящий тайну своего не­людимого смотрителя.


МАЯЧНОЕ ПРИТЯЖЕНИЕ.

Антон Чехов: штрихи к портрету без ретуши
Девятнадцатый век был щедр на величайшие литератур­ные таланты. Одним из них, несомненно, является Антон Павлович Чехов. И хотя прошло более века после его смер­ти, но, как и сто лет назад, чеховская проза свежа, остра и злободневна. И может быть, только сейчас она приобрета­ет свое настоящее звучание, свой неповторимый малино­вый звон, который, как известно, приходит со временем и присущ лишь немногим выдающимся колоколам.

Одинокому, весь мир пустыня

Смерть любимого брата Нико­лая (17 июня 1889 года) двадца­тидевятилетний Антон Чехов вос­принял тяжело. "Бедняга Нико­лай умер, - пишет он Алексею Сергеевичу Суворину. - Я поглу­пел и потускнел ...желания от­сутствуют...". После похорон ре­шает уехать из дома. Собрался, было, в Вену, но в конце июня по­лучил телеграмму от артистов Московского Малого театра, гаст­ролировавших в Одессе. Те на­стойчиво приглашали к себе. Так ничего конкретно и не решив, 2 июля 1889 года Чехов отправля­ется в заграничный вояж и на станции Жмеринка... поворачива­ет в Одессу.

...Спектакли, дружеские вече­ринки закружили, и вместо двух дней, как первоначально предпола­гал Чехов, он провел в Одессе по­чти две недели. "Все время я тяго­тел к женскому обществу, обабил­ся окончательно, чуть юбок не но­сил..." - пишет Антон брату Миха­илу и по совету друзей садится на теплоход, отплывающий в Ялту. Там столичную знаменитость встречают местные журналисты и размещают на уютной даче Фарбштейн. Однако разыгравшаяся ме­ланхолия, жара и тощий кошелек вызывают в экспансивной натуре молодого писателя раздражение: “...Растительность в Ялте жал­кая. Хваленые кипарисы темны, жестки и пыльны... Женщины пах­нут сливочным мороженым... И возможно, что я уеду отсюда завтра или послезавтра”.

Но ни завтра, ни послезавтра Чехов из Ялты не уезжает. Забот­ливые хозяева, чтобы отвлечь гос­тя от мрачных мыслей, везут его в Массандру, а затем к водопаду Учан-Су. Там устраивают веселый пикник. Повеселевший писатель охотно участвует в импровизиро­ванных живых сценках, великолеп­но изображая монаха-отшельника, молящегося в гроте, и среди пест­рой компании примечает пятнад­цатилетнюю Леночку Шаврову. Юная особа недурна, хорошо вос­питана и боготворит писателя Че­хова. Она и сама пробует писать и в душе грезит о писательской сла­ве. Позже в одном из писем свое­му Учителю (так звала она Чехова) Елена признается: "Хочу писатель­ской славы больше, чем любви...".

На следующий день они встре­чаются в кафе на набережной Ялты. Увлеченно беседуют о литературе, о трудной писательской стезе, о радостях и печалях чело­веческого бытия. Восторженная почитательница просит прочесть её рассказ и высказать свое мне­ние. Антон с готовностью согла­шается. Но ни приятное знаком­ство с юным дарованием, ни посе­щение живописных мест южного берега не излечивают Чехова от гнетущего чувства пустоты. В письме А. Плещееву он жалует­ся: "Поехал зря и живу в ней зря" (в Ялте. - С. А.) и часто вспоми­нает слова отца: "Одинокому весь мир пустыня...". Когда же хмарь в душе писателя доходит до крити­ческой точки, он незадолго до отъезда из Ялты предлагает сво­им новым друзьям:

- Едем на Ай-Тодор. На маяк.

Там смотрителем мой давний приятель, морской офицер и добрый малый, сосланный началь­ством на исправление за какие-то, - он лукаво стрельнул глазами в сторону очаровательной Леноч­ки, - амурные дела... Одним сло­вом: флот!..

- На маяк! На маяк! - востор­женно подхватила компания...

...Тропа уходила в гору, петляя среди вековых зарослей крымско­го дуба и раскидистых крон ди­кой фисташки. Легкий ветерок робко плутал среди ветвей и жесткие листья, тронутые первым багрянцем, чуть слышно трепетали. И всем казалось, что кто-то шепчется за кулисами сцены, задрапированной золотистыми сумерками крымского леса. Внезапно заросли расступились. И... Ах! Глазам явилась изящная белокаменная башня, увенчанная стеклянным цилиндром с посеребренным ку­полом. Пока обалдевшие спутни­ки охали да ахали, Антон Павло­вич и смотритель маяка титуляр­ный советник Кравченко тискали друг друга в объятиях, торопливо бормоча слова радости от случив­шейся встречи.

На ажурной веранде двухэтажного дома заколготела, затопота­ла прислуга, срочно готовя празд­ничный стол. А в это время лю­безный хозяин не без гордости показывал гостям маяк. Всех привел в восторг осветительный аппарат с посеребрёнными реф­лекторами-отражателями и фан­тастический вид из фонарного со­оружения. Справа, где-то у Симе­иза, кокетливая каменная Кошка, настороженно оттопырив ушки, уткнула мордочку в воду. Слева, теряя очертания в ли­ловой дымке, угадывалась туша Аю-Дага. Прямо перед глазами, исчезая в кисее раз­мытого горизонта, лежало расплавленное золото при­тихшего моря...

Спустя много лет Елена Шаврова с восторженной гру­стью вспоминала этот сказоч­ный вечер: "Надо было ви­деть, как он ("смотритель ма­яка. - С. А.) обрадовался Ан­тону Павловичу, как цело­вал его, как благодарил всех нас за то, что мы приехали навестить его... Потом он водил нас по своим владени­ям, показывал устройство мая­ка... Потом угощал нас чаем и вином и проводил с горы вниз до шоссейной дороги, где нас ожидали экипажи...».

Судьба её, впрочем, как и боль­шинства женщин, близко стояв­ших к Чехову, печальна: неразде­ленная любовь к своему кумиру, постылый брак с преуспевающим, но чуждым по духу человеком и одинокая горькая старость...

Не случилось у Шавровой и литературной славы, о которой она мечтала с юных лет. Её про­изведения после филигранной правки Учителя были ориги­нальны и интересны, но не бо­лее. После смерти Чехова она по собственному признанию, "ли­шившись своего "солнца", всю оставшуюся жизнь жила как в потемках". В 20-х годах про­шлого века пыталась издать вос­поминания о Чехове, но безус­пешно. В голодные годы больная, одинокая женщина ради куска хлеба рассталась и с самым дорогим - письмами к Антону Павловичу, рукописью своих вос­поминаний и первым напечатан­ным в суворинском "Новом вре­мени" рассказом "Софка" с че­ховской правкой. Своё бесценное состояние она уступила Литера­турному музею. Скончалась при­лежная ученица великого Мас­тера в Петербурге в возрасте шестидесяти трех лет.

...А письма и воспоминания Елены Михайловны Шавровой до сих пор полностью не опубликованы...



"Я сам себя командирую..."

По возвращении из Крыма Чехов вдруг начал собираться на Сахалин. Родные и близкие разговоры о Сахалине вначале встретили как очеред­ную шутку, но писатель не шутил, и это вскоре поняли все. Остался вопрос: зачем? Прямого ответа на него так и нет, поскольку сам Чехов с при­сущей ему иронией в разное вре­мя и разным людям отвечал на него по-разному. Но стоит вчи­таться в его письма начала 1890 года, и истина обнаружится – за очищением души от унылой по­вседневности, за свежим воздухом свободы, за познанием необъятной родной страны, иной жизни и са­мого себя ехал Антон Павлович. Но этого люди, его окружавшие, либо не понимали, либо не замечали. Уж на что издатель Алексей Сер­геевич Суворин, образованнейший человек, самый близкий в то вре­мя друг, и тот пытается убедить Чехова: "...Сахалин никому не нужен, и ни для кого не интере­сен". На этот обывательский по­сыл писатель отвечает резко и без обиняков: "...25-30 лет назад наши же русские люди, исследуя Сахалин, совершали изумительные подвиги, за которые можно боготворить человека, а нам это не нужно... Жалею, что я не сентиментален, а то я сказал бы, что в места, подобные Сахалину, мы должны ездить на поклонение, как турки ездят в Мекку, а моряки и тюрь-моведы должны глядеть, в част­ности, на Сахалин, как военные на Севастополь... "

Чехов серьезно го­товиться к путешествию. Менее чем за полгода "перелопатил" всю имеющуюся на тот момент ли­тературу о Сахалине. Штудирует курс тюрьмоведения, просматрива­ет журнал "Морской сборник" за двадцать лет (с 1862-го по 1882 год), изучает атлас Крузенштерна. Обра­щается с письменным прошением к начальнику Главного тюремного управления Галкину-Враскому: "Беру на себя смелость покорней­ше просить Ваше превосходитель­ство оказать мне возможное содей­ствие к достижению мною назван­ных целей".

Его превосходительство мило­стиво благословляет поездку (правда, в устной форме) и шлет губернатору Сахалина строжай­шее предписание: Чехова к поли­тическим ссыльными не допус­кать. Антон Павлович обескура­жен. На закрытый каторжный остров он вынужден отправляться практически без разрешительных документов. Ведь нельзя же считать таковым билет сотрудни­ка "Нового времени", подписан­ный А. Сувориным. Но уже нич­то не в состоянии отменить заду­манного. Всем недоумевающим и любопытствующим он жестко объявляет: "Я сам себя команди­рую, на собственный счет, и, по­жалуйста, не возлагайте лите­ратурных надежд на мою саха­линскую поездку. Я еду не для на­блюдений и не для впечатлений, а чтобы пожить полгода не так, как я жил до сих пор. Пусть по­ездка не даст мне ровно ничего, но неужели все-таки за всю поез­дку не случится таких 2—3 дней, о которых я всю жизнь буду вспоминать с восторгом или с горечью?".


Путь на Сахалин

...Каждый, кто хоть раз путешествовал в одиночку, знает: чем ближе день отправления, тем тревожнее на душе. Особенно если там, в конце пути, тебя никто не ждет, и сам ты в тех местах никогда не бывал. И Чехов не составил в этом отношении ис­ключения. "Лень трогаться", - пишет он 2 февраля С. Филип­пову. А накануне отъезда совсем загрустил: "У меня такое чув­ство, как будто я собираюсь на войну...". Но все же решения своего не изменяет, и 21 апреля 1890 года отправляется в не­легкий путь на каторжный остров...

Удивительное началось уже за Уралом. В Екатеринбурге, куда Чехов завернул, чтобы повидать­ся с дальними родственниками, его поражают колоритные фигуры уральских мужиков: "Здешние люди, - сообщает он домашним, – внушают приезжему нечто вроде ужаса. Я вижу вокруг себя лобастых и скуластых азиатов с громадными кулачищами, происходящих от совокупления уральского чугуна с белугой. Родятся они на местных чугунолитейных заводах, и при рождении их присутствует не акушер, а механик...»

Потом пошла Сибирь с весен­ней распутицей: "...Грязь, дождь, - пишет он М. Киселевой, - злю­щий ветер, холод... и валенки на ногах словно сапоги из студня... Вернуться бы назад, да мешает упрямство и берет какой-то не­понятный задор, тот самый за­дор, который побуждал меня де­лать немало глупостей...".

Иртыш великолепен и в раз­ливе. Правда, на изнуренного не­настьем и бездорожьем путни­ка он навевает грустные ассоци­ации: "...Сижу ночью в избе, сто­ящей... на самом берегу Ирты­ша, на душе одиночество и спра­шиваю себя: где я? Зачем я здесь? Ревет ветер, но Иртыш не шу­мит, не ревет, а сдается, как будто он у себя на дне стучит по гробам...".

Физическая усталость, хрони­ческое недосыпание и полуголод­ное существование (по нескольку суток в пути не удавалось нор­мально поесть), на удивление, не только не разводят в чувственной душе писателя уныния, а наоборот, укрепляют веру в правильности принятого решения, значимость совершаемого, и с каж­дой новой верстой растет уваже­ние к себе. "Я доволен и благода­рю Бога, что он дал мне силу и возможность пуститься в это путешествие..." - сообщает Че­хов из Иркутска своему прияте­лю Н. Лейкину.

Больше всего наблюдательного писателя поражали люди. Сплошь и рядом бывшие каторжане, бег­лые преступники, политические ссыльные - народ "независимый, самостоятельный и с логикой". В письме Суворину сообщает: "Здесь все смеются, что Россия хлопо­чет о Болгарии... и совсем забы­ла об Амуре. Китайцы возьмут у нас Амур — это несомненно. Са­ми они не возьмут, но им отдадут его другие... Нерас­четливо и неумно".

Не мог столичный литератор не бросить оценивающий взгляд и на местных красавиц. Они ему не приглянулись: "Сибирские ба­рышни и женщины - это заморо­женная рыба. Надо быть моржом или тюленем, чтобы разводить с ними шпаков...".

Но есть и приятная неожидан­ность: оказывается, в этом ди­ком краю жизнь фонтанирует с таким размахом и с такой рас­кованностью, какие российским столицам и не снились. По ку­ражу московские и питерские фанфароны не годятся и в под­метки сибирским золотопро­мышленникам. Они "не пьют ничего, кроме шампанского,– восхищается Чехов, -и в кабак ходят не иначе, как только по кумачу, который расстилается от избы вплоть до кабака". И ещё одно очень важное наблю­дение от Урала до Николаевс­ка-на-Амуре: местное население поражено беспробудным пьян­ством и апатией к своей судьбе. Вокруг уйма лесного зверья, не­сметные стаи дичи, изобилие рыбы, а народ голодает и пита­ется одной черемшой... "Если спросить, почему русский человек не ест мяса и рыбы, то он оправдывается отсутствием привоза, путей сообщения и т. п. А водка между тем есть даже в самых глухих деревнях и в количестве, каком угодно. Долж­но быть, пить водку гораздо интереснее, чем трудиться".

...С приближением к намечен­ной цели в душе Чехова вновь нарастает тревога: "...Настроение духа, признаюсь, было невеселое, и чем ближе к Сахалину, тем хуже". А тут ещё офицер, сопро­вождавший на Сахалин солдат, узнав о намерениях писателя, стал стращать, что без разреши­тельных документов его не пус­тят на берег. Не добавили опти­мизма и ночные всполохи горя­щей тайги, которые увидели пас­сажиры парохода "Байкал" на рейде Александровска: "Страш­ная картина, грубо скроенная из потемок, силуэтов гор, дыма, пламени и огненных искр... Впра­во темною тяжелою массой вы­дается в море мыс... похожий на крымский Аю-Даг; на вершине его ярко светится маяк, а вни­зу, в воде, между нами и бере­гом стоят три остроконечных рифа— Три брата. И все в дыму, как в аду".

Но, как известно, утро вечера мудренее. То, что ночью казалось ужасным, в лучах восходящего солнца выглядело веселым и даже нарядным.

На катере, отвозившем пасса­жиров на берег, Антон Павлович знакомится с местным обывате­лем коллежским регистратором Эдуардом Дучинским...




Достарыңызбен бөлісу:
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   15




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет