Библиотека научного социализма



бет3/34
Дата10.07.2016
өлшемі2.66 Mb.
#190013
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   34
в лицо современной социалистической тео­рии, открытое объявление ей войны («Illusionisten und Realisten in der Nationalökonomie». Zeitschrift für Sozialwissenschaft 1898, Heft 4, Seite 251).

Я абсолютно не желаю оспаривать право Бернштейна на ку­лачную расправу с той самой партией, воззрения которой он раньше проповедовал. Всякий может менять свои воззрения. Но ему не следовало стараться нас убедить, что совершившаяся в его взглядах перемена не имеет существенного значения. Он должен был знать и понимать, что его новые взгляды не­избежно ведут к «социальному миру», ко­торый проповедуют г. Шульце-Геверниц и компа­ния. Словом, Берн­штейн имел право сражаться против социал-демократии, но он дол­жен был сражаться с поднятым забралом. Но так как он этого не сделал, то заслуживает за это не благодарности, а горькой укоризны.

Во время возрождения и даже раньше были ученые, которые тщились доказать, что некото­рые философы древности были христианами. Само собою разумеется, они на самом деле до­казали не то, что хотели, но то, чего вовсе не имели в виду доказывать, а именно, что сами они покинули точку зрения христианства и стали язычниками. Нечто подобное приключи­лось и с нашими «учеными», взявшими Бернштейна под защиту; они доказали не то, что Бернштейн остался верен социализму («в духе Энгельса и Маркса»), но что они сами зара­жены взглядами буржуазных «социал-политиков». Международная социал-демократия должна быть настороже против таких «ученых», иначе они могут ей причинить много зла.

III.


Случай Бернштейна чрезвычайно поучителен для всякого, кто захочет об этом пораз­мыслить, — и лишь в этом смысле скажу я вместе с Вами, высокоуважаемый и дорогой то­варищ, что Бернштейн заслуживает нашей благодарности. История его превращения из со­циал-демократа в «социал-политика» всегда должна будет приковывать к себе внимание всех вдумчивых людей нашей партии. Товарищ Либкнехт объяснял этот переход влиянием анг­лийских условий. Такой ум, как Маркс,— говорил он,— должен был находиться в Англии, чтобы написать свой «Капитал», Бернштейну же импонирует колоссальное развитие англий­ской буржуазии». Но неужели действительно необхо­димо быть Марксом, чтобы, живя в Англии, не подпасть влиянию английской буржуазии. В немецкой социал-демократии можно, ду­мается мне, найти не мало товарищей, которые, хотя и жили в Англии, остались все же верны социализму («в духе Маркса и Эн­гельса»). Нет, причина заключается не в том, что Бернштейн живет в Англии, а в том обстоятельстве, что он плохо освоился с тем самым научным социализмом, который взялся «научно проводить». Я знаю, многим это покажется невероятным, и тем не менее это так.

В моей статье «Бернштейн и материализм» в «Neue Zeit» я показал, как поразительно малы философские познания этого чело­века и как, вообще, превратны его представления о материализме. В статье, которую я теперь пишу для «Neue Zeit», я покажу, как плохо он себе усвоил материалистическое понимание истории. И теперь я вас попрошу обратить внимание, как поразительно мало он сам понял в теории катастроф, на которую «критически» опол­чился.

Он следующим образом излагает нам «преобладающее в на­стоящее время в социал-де­мократии понимание хода развития совре­менного общества».

«Согласно этому пониманию рано или поздно хозяйственный кризис огромной силы и размера, путем порождаемой им нищеты, так страстно воспламенит сердца против капитали­стической хозяй­ственной системы, так неотразимо убедит народные массы в невоз­можности при господстве этой системы руководить данными произво­дительными силами на общее благо, что направленное против этой системы движение приобретет непреодолимую силу, и под его напо­ром таковая фатально рухнет. Другими словами, непреодолимый великий хо­зяйственный кризис расширится в всеобъемлющий обще­ственный кризис, результатом кото­рого будет политическое господство пролетариата, как единственного сознательно револю­ционного класса, и совершающееся при господстве этого класса полное преобразование об­щества в социалистическом смысле».

Скажите, высокочтимый и дорогой товарищ, в таком ли виде Вы себе мыслите социаль­ную «катастрофу», которая рано или поздно должна наступить, как неизбежный результат классовой борьбы? Разве и Вы того мнения, что такая «катастрофа» может быть только ре­зультатом огромного и притом всеобщего хозяйственного кризиса? Думаю, едва ли. Я ду­маю, что для Вас грядущая победа пролетариата не связана непременно с острым и всеоб­щим хозяйственным кризи­сом. Вы никогда так схематически не представляли себе дела. И, насколько я могу вспомнить, никто другой не понимал дела в таком виде. Правда, революци­онному движению 1848 г. предшествовал кри­зис 1847 г. Но из этого отнюдь не следует, что без кризиса «ка­тастрофа» немыслима.

И это верно, что во время сильного промышленного подъема трудно рассчитывать на крайнее обострение классовой борьбы. Но кто нам поручится за непрерывный промышлен­ный подъем в будущем? Бернштейн полагает, что ввиду современных международных средств сообщения острые и всеобщие кризисы стали невозможными. Допу­стим, что это так, и что застой в делах, как уже в 1865 г. сказал французский экономист Batbie, будет только частичный — «l'enga­gement des produits ne sera que partiel». Но ведь никто не отрицает воз­можности повторения той ужасной «trade dépression» — промыш­ленной депрессии, которую мы только что проделали. Разве такие депрессии не доказывают самым наглядным и порази­тельным образом, что производственные силы современного общества переросли его произ­водительные отношения? И разве рабочему классу, действи­тельно, так трудно уразуметь смысл этого явления? Что периоды промышленной депрессии, порождая безработицу, нужду и лишения,

способствуют чрезвычайному обострению классовой борьбы, это очень наглядно показывает нам Америка.

Бернштейн проходит мимо всех этих соображений. Все наши ожидания от будущего он ставит в зависимость от острого и всеоб­щего хозяйственного кризиса, и, сказав, что такие кризисы в буду­щем вряд ли могут произойти, он воображает, что уже уничтожил всю «тео­рию катастрофы». Он нам октроирует свои шаблоны и затем доказывает, что эти шаблоны совершенно шаблонны. А затем он приходит в дикий восторг от этих дешевых триумфов. Это видно из того тона, каким он поучает «догматиков».

Вы, конечно, помните, высокочтимый и дорогой товарищ, как очень многие товарищи на Штутгартском партийном съезде порицали тон, в котором Парвус полемизировал против Бернштейна. Я тоже полагаю, что если бы Парвус полемизировал в ином тоне, Бернштейн не имел бы предлога замкнуться в молчании. Тогда весь мир мог бы ясно увидеть поразитель­ную бедность мысли Бернштейна. Поэтому и я сожалею, что Парвус не сдерживал себя. Но в то же время я вполне понимаю его негодование. По моему крайнему разумению, его вполне оправдывали и обстоятельства. Кроме того, никто из тех, кто порицали Парвуса, не обратил внимания на неприятный тон самого Бернштейна. Это был тон самоуверенного, самодоволь­ного педантизма. Когда я читал поучения Бернштейна по адресу «догма­тиков германской и частью английской социал-демократии», я себе сказал: если бы Санчо-Панса был назначен не губернатором, а про­фессором социальных наук, и если бы его природный здравый смысл подвергся внезапно помрачению, он бы ударился не в какой-либо иной, а именно в берн­штейновский тон. Я знаю: de gustibus non est disputandum — вкусы бывают различные,— но я думаю, что многим такой тон гораздо антипатичнее, чем горячий, страстный тон.

Вы сами признаете, высокочтимый и дорогой товарищ, что были поражены бессодержа­тельностью той серии статей, которой Берн­штейн дал многообещающий заголовок «Про­блемы социализма». И, все-таки, вы говорите, что эти бессодержательные статьи побудили нас к размышлению. Вы заранее расположены в пользу Бернштейна, и поэтому вы очень не­правы.

Вы говорили в Штутгарте: «Бернштейну ставили в укор, что его статьи ослабляют нашу уверенность в победе, сковывают руки борющемуся пролетариату. Я не разделяю этого взгляда... Если статьи Бернштейна, действительно, заставили того или другого по­колебаться в своих убеждениях, то это было бы лишь доказатель­

ством, что о таких людях не приходится очень сожалеть, что их убеждения вкоренились не очень глубоко, и что они воспользовались первым случаем, чтобы повернуть нам спину, и в таком случае мы можем радоваться, что это произошло уже теперь, а не во время катаст­рофы, когда у нас каждый человек будет на чеку».

Кого же статьи Бернштейна могли обескуражить? Очевидно, лишь того, кто, хотя бы временно, стал на новую точку зрения Бернштейна. Переход на эту точку зрения должен был необходимо привести всякого логически мыслящего человека к полному разрыву со старой социал-демократической программой. Но такого рода пе­ремена фронта не может быть никем проделана безнаказанно, она должна неизбежно, хотя бы только и на время, ослабить его энер­гию; к тому же энергия тех, кто занял точку зрения Бернштейна, имеет очень мало об­щего с тою, которая свойственна уверенной в своей победе социал-демократической партии. Они должны необхо­димо понимать борьбу иначе, чем мы, а следовательно, и их уве­ренность в победе должна существенно отличаться от нашей. По­этому приходится сказать, что необ­ходимая нашей партии энер­гия была ослаблена в прямом отношении к числу тех, кто хотя бы временно примкнул к Бернштейну. Подобно вам, я тоже думаю, что международная со­циал-демократия не имеет основания придавать осо­бенное значение преданности таких лю­дей, что она, скорее, имеет все основания желать, чтобы они покинули ее ряды раньше, чем для нее пробил час серьезных испытаний. По моему мнению, ваше строгое суждение о таких людях вполне обосновано. Но мне сдается, что вы непоследовательны,— что если бы вы ре­шились быть последовательным, то должны были бы еще строже судить о человеке, влия­нию которого подпали эти люди,— т. е. о самом Эдуарде Бернштейне.

Я отнюдь не хочу вмешиваться во внутренние дела германской социал-демократии и решать, следовало ли Вам принимать статьи Бернштейна в «Neue Zeit» или нет. Мне ничего подобного и в голову не приходит. Но Вы ведь сами знаете, высокочтимый и дорогой то­ва­рищ, что в Штутгарте дебатам подлежали вопросы, имеющие ог­ромное значение для социал-демократии всего мира. И только по­этому я решился обратиться к Вам с настоящим пись­мом. Вы гово­рите, что полемика с Бернштейном, собственно, только теперь на­чинается. Я с этим не совсем согласен, ибо поставленные Берн­штейном вопросы были в значительной мере приближены к своему решению статьями Парвуса. Это составляет большую заслугу Пар-

вуса перед пролетариатом всех стран. Но не об этом идет речь. Са­мое главное в том, что, вновь начиная полемику с Бернштейном, мы должны помнить упомянутые мною слова Либкнехта: будь Бернштейн прав, мы могли бы похоронить нашу программу и все наше прошлое. Мы должны настаивать на этом и откровенно объяснить на­шим читателям, что сейчас речь идет вот о чем: кому кем быть по­хороненным: социал-демократии Бернштей­ном, или Бернштейну социал-демократией? Я лично не сомневаюсь и никогда не сомне­вался в исходе этого спора. Но разрешите мне, высокочтимый и дорогой товарищ, в заклю­чении своего письма еще раз обратиться к Вам с опросом: действительно ли мы обязаны бла­годарностью человеку, ко­торый наносит жестокий удар социалистической теории и стре­мится (сознательно или бессознательно, это безразлично) похоронить эту теорию на радость солидарной «реакционной массы»? Нет, нет и тысячу раз нет. Не благодарности нашей за­служивает такой человек!

Ваш искренне преданный



Г. Плеханов.

Cant против Канта или Духовное завещание г. Бернштейна.

(Э. Бернштейн Исторический материализм. Перевод Л. Канцель. Вто­рое издание. С.-Петербург, 1901 г.).
Умер, Касьяновна, умер болезная...

Некрасов.

Die Todten reiten schnell.

G. A. Bürger.

Г. Бернштейн умер для школы Маркса, к которой он когда-то принадлежал. Теперь уже невозможно раздражаться против него: против мертвых не раздражаются. Теперь бесполезно и сожалеть о нем: сожалениями не поможешь делу. Но мы все-таки должны отдать послед­ний долг нашему покойнику, мы должны посвятить несколько страниц его книге, наделав­шей много шума в социалистических кругах всего цивилизованного мира, переведенной на русский язык и вышедшей теперь вторым изданием в Петербурге.

Известно, что в этой книге г. Бернштейн подвергает «крити­ческому пересмотру» тео­рию Маркса—Энгельса. Мы со своей стороны сделаем здесь несколько критических указа­ний насчет результатов этого «пересмотра».



I.

Г. Бернштейн замечает, что «важнейший элемент основания марксизма (т. е. важнейший элемент в основе марксизма: г. Л. Кан­цель очень плохо перевела книгу т. Бернштейна — Г. П.), так ска­зать основной закон его, проходящий через всю систему, есть его специфическая историческая теория, носящая название исторического материализма». Это неверно. Мате­риалистическое объяснение истории, действительно, является одним из самых главных от­личительных при­знаков марксизма. Но это объяснение все-таки составляет лишь часть ма­териалистического миросозерцания Маркса—Энгельса. Критическое исследование их сис­темы должно поэтому начинаться с критики общих



философских основ этого миросозерцания. А так как метод несомненно составляет душу всякой философской системы, то критика диалекти­ческого метода Маркса и Энгельса, есте­ственно, должна предшество­вать «пересмотру» их исторической теории.

Верный своему неверному взгляду на «основной закон» марк­сизма, г. Бернштейн начи­нает с критики материалистического пони­мания истории и лишь во второй главе своей книги переходит к оценке диалектического метода. Мы, в свою очередь, останемся верны своему взгляду на решающее значение метода в каждой серьезной системе и начнем с диалектики.

Что говорит о ней г. Бернштейн?

Он не отказывается признать за нею некоторые достоинства. Более того. Он признает, что она имела полезное влияние на исто­рическую науку. По его словам, Ф. А. Ланге был со­вершенно прав, сказав в своем «Рабочем вопросе», что гегелевскую историческую филосо­фию с ее основным положением,— развитием путем противо­положностей и их примире­нием,— можно назвать почти антрополо­гическим открытием (стр. 39). Но он думает,— вме­сте с тем же Ланге,— что «как в жизни индивидуума, так и в истории, развитие путем проти­воположностей совершается не так легко и радикально, не так точно и симметрично, как в спекулятивных построениях» (та же страница). Маркс и Энгельс не догадывались об этом, и по­тому диалектика имела вредное влияние на их социально-политиче­ские взгляды. Правда, основатели научного социализма не любили умозрительных построений. Убежден­ные мате­риалисты, они стреми­лись «поставить на ноги диалектику», стоявшую у Гегеля «на голове», т. е. вверх ногами. Но г. Бернштейн думает, что не так-то легко ре­шить такую за­дачу. «Как всегда бывает в действительности, лишь только мы покидаем почву эмпирически установ­ленных фактов и на­чинаем мыслить помимо них, мы попадаем в мир производных по­нятий; если мы в таком случае станем следовать законам диалек­тики, как их установил Ге­гель, то мы очутимся, прежде, чем это заметим, снова в тисках «саморазвития понятий». В этом крупная научная опасность для гегелевской логики противоречий (т. е. в этом — опас­ность логики противоречий, повторяем, г. Канцель плохо перевела г. Бернштейна) (стр. 37). Не за­метив этой опасности, Маркс и Энгельс не убереглись от нее и потому не один раз были вве­дены в заблуждение своим собственным методом. Вот, например, в «Ма­нифесте Комму­ни­стической Партии» они высказали ту мысль, что в Германии буржуазная резолюция может послужить непосредственным

прологом рабочей революции. Это предположение («может послужить») оказалось оши­бочным: буржуазная революция 1848 г. не послужила непосредственным прологом рабочей революции. Почему же ошиблись Маркс и Энгельс? Потому что придерживались диалек­тики. По крайней мере так говорит г. Бернштейн. Еще пример: если в 1885 г., по случаю но­вого издания брошюры Маркса «Enthüllungen über den Kom­munistenprozess», и в 1887 г., в предисловии к своей брошюре «Zur Wohnungsfrage», Энгельс высказал мысли, которые, по мнению Бернштейна, трудно согласить с его резко отрицательным отношением к известному бунту «молодых» в немецкой социал-демократии, проис­шедшему несколько лет спустя, то и в этом виновата диалектика. Вы не верите, читатель? Смотрите сами: «Эта двусмыслен­ность, столь мало свойственная характеру Энгельса, в конце концов коренилась в заимство­ванной у Гегеля диалектике» (стр. 44). В этой фразе нет, к сожалению, и следа «двусмыслен­ности». И если, убедившись в этом, вы спросите г. Бернштейна: почему же, однако, диалек­тика распола­гает к двусмысленности, то получите от него такое объяснение: «Ее да — нет и нет — да» вместо «да — да и нет — нет», ее взаимные пере­ходы противоположностей и пре­вращения количества в качество, и другие диалектические красоты всегда стояли препятст­вием ясному представлению о значении признанных изменений» (та же стр.).

Если «диалектические красоты» всегда препятствовали ясному представлению об изме­нениях, совершавшихся в действительности, то, очевидно, что диалектический метод оши­бочен по самому своему суще­ству, и что от него должны решительно отказаться все те, ко­торые, до­рожа истиной, стремятся к правильному пониманию природы и об­щественной жизни. При этом остается нерешенным только один во­прос о том, каким образом далеко не прекрасные диалектические «красоты» могли привести Гегеля в его философии истории к тому, что г. Бернштейн, вслед за Ланге, признает «почти антропологиче­ским открытием». Словечко «почти», на которое напирает г. Берн­штейн, ничего не объясняет в этом случае и может служить разве лишь новым подтверждением той старой истины, что слова являются кстати там, где отсутствуют понятия. Впрочем эту «двусмыслен­ность» можно было бы, по­жалуй, подарить г. Бернштейну, если бы он постарался хоть как-нибудь доказать справед­ливость своего мне­ния о вреде «диалектических красот». Но о доказательствах у него нет и помину. Да и неоткуда ему взять их: ведь он и сам не ре­шится утверждать, что он когда-нибудь изучал Гегеля. А если бы он и вздумал утверждать это, то очень легко было бы по­казать.



что он... заблуждается. Вот почему г. Бернштейн даже и не пы­тается доказывать свое мне­ние. Он просто высказывает его, очень основательно рассчитывая на то, что всегда най­дутся наивные чита­тели, которые не только поверят ему на слово, но еще подивятся его глу­боко­мыслию.

II.


Habent sua fata 1ibelli, говорили римляне. Писатели тоже имеют свою судьбу, подчас чрезвычайно странную. Возьмите хоть Гегеля. Как мало теперь людей, давших себе труд изучения его философии, и как много в то же время «критиков», позволяющих себе судить о ней вкривь и вкось! И те же легкомысленные люди возмутились бы до глубины души, если бы кто-нибудь вздумал осудить книгу г. Берн­штейна, не прочитавши ее. Откуда тут берутся две мерки? Почему в отношении к великому Гегелю позволительно такое легкомыслие, ка­кое всякий назовет непозволительным в отношении к маленькому г. Бернштейну? That is the question.

Если бы г. Бернштейн знал предмет, о котором он так наивно и так неуклюже судит, то он, конечно, сам устыдился бы своего отзыва о диалектике. Он думает, что диалектическое «да — нет и нет — да», препятствуя трезвому отношению к действительности, "От­дает нас во власть «саморазвития понятий». Но этим грехом грешит именно то метафизическое мыш­ление, приемы которого характери­зуются у г. Бернштейна формулой: «да — да и нет — нет».

Гегель говорит: «Юности свойственно бросаться в абстракции, между тем как человек, имеющий опыт, не увлекается отвлеченным «или — или», а держится конкретной почвы». Этими простыми словами можно очень удовлетворительно характеризовать разницу между диалектикой, с одной стороны, и мышлением по любезной г. Берн­штейну формуле: «да — да и нет — нет» — с другой.

Ведь эта последняя формула и есть то «отвлеченное или — или», пристрастие к кото­рому свойственно, по замечанию Гегеля, молодо­сти. А что «отвлеченное или — или» долго препятствовало правильной постановке вопросов в общественной жизни и даже в естество­зна­нии, это известно теперь всем и каждому. У нас, в России, покой­ный Н. Г. Чернышевский очень популярно и очень хорошо выяснил отличительный характер диалектического отно­шения к изучаемому предмету. С точки зрения диалектики, «определительное суждение можно произносить только об определенном факте, рассмотрев все обстоятельства, от кото­рых он зависит... Например, благо или зло

дождь? Это — вопрос отвлеченный, определительно ответить на него нельзя: иногда дождь приносит пользу, иногда, хотя реже, прино­сит вред; надобно спрашивать определительно: после того, как посев хлеба окончен, в продолжение пяти часов шел сильный дождь, — по­лезен ли был он для хлеба? Гут только можно отвечать определи­тельно: да, он был полезен. С такой же точки зрения смотрела, — по совершенно верному объяснению Чернышевского, — диалектическая философия Гегеля и на общественные явления. Пагубна или плодо­творна война? «Вообще нельзя отвечать на это решительным обра­зом: надобно знать, о какой войне идет дело... Марафонская битва была благодетельнейшим событием в истории человече­ства». Но смо­треть на явления с такой точки зрения, значит именно поставить их ис­следова­ние на конкретную почву. Вот почему диалектическая фило­софия признала, по словам Чер­нышевского, что «прежние общие фразы, которыми судили о добре и зле, не рассматривая причин, по которым возникло данное явление, что эти общие, отвлеченные из­речения не­удовлетворительны. Отвлеченной истины нет, истина всегда конкретна».

На первый взгляд кажется, что это ясно само собою; но это ясно только тому, кто,— сознательно или бессознательно,— стал на диалектическую точку зрения и не считает «от­влеченного или — или» (иначе — формулы: «да, да и нет, нет») важнейшим приемом мышле­ния. Спросите, например, графа Л. Н. Толстого, правильно ли при­веденное нами рас­сужде­ние Чернышевского о войне? Он ответит вам, что оно совсем неправильно, так как война есть зло, а зло никогда не может быть добром. Граф Толстой обо всех вопросах судит с точки зрения «отвлеченного или — или», что и лишает его выводы сколько-нибудь серьез­ного зна­чения. Как мыслитель, он совершенно чужд диалектики, и этим объясняется, между прочим, его инстин­ктивное отвращение от марксизма. К сожалению, и сам Чернышев­ский часто за­бывал, что «истина всегда конкретна». В своей полити­ческой экономии он сам не­редко скло­няется к «отвлеченному или — или». Но этот неоспоримый факт неинтересен для нас в на­стоящее время. Здесь нам важно напомнить читателям, как хорошо понял и как про­сто и на­глядно объяснял Чернышевский (в своих «Очерках гоголевского периода русской ли­тера­туры») несовместимость диале­ктического взгляда с отвлеченными суждениями.

Анархисты спрашивают социал-демократов: признаете ли вы свободу личности? — Признаем, отвечают марксисты, но признаем условно, потому что безусловная свобода од­ного лица означает безу-

словное рабство всех его окружающих, т. е. превращает свободу в ее собственную противо­положность. Такой ответ не нравится анархистам, которые, кажется, искренно считают мар­ксистов врагами свободы и, с своей стороны, провозглашают неограниченную, т. е. безуслов­ную свободу личности. Превращение свободы в ее собственную противопо­ложность является в их глазах простым софизмом или, как выра­зится, пожалуй, кто-нибудь из них теперь, ознакомившись с терминологией г. Бернштейна,— одной из красот гегелевской диалектики. Анархическое учение о свободе насквозь пропитано духом «отвле­ченного или — или» (или свобода или деспотизм), оно целиком построено по любезной г. Бернштейну формуле: «да, да и нет, нет», между тем как социал-демократы смотрят на вопрос о свободе с конкретной точки зрения. Они помнят, что отвлеченной истины нет, что истина конкретна. В этом от­ношении они проникнуты духом диалектики.

Конечно, сам г. Бернштейн охотно осудит анархическое учение о свободе и согласится с тем, что отвлеченной истины быть не мо­жет. И поскольку он выскажется в этом смысле, по­стольку он сам перейдет на точку зрения диалектики. Но он сделает это бессозна­тельно, вследствие чего и не избавится от одолевающей его пута­ницы понятий. Мольеровский г. Журдэн мог говорить сносной прозой, даже и не подозревая существования прозаической речи. Но когда о диалектике пускаются рассуждать люди, способные лишь к бессо­знатель­ному употреблению диалектического метода, то они не ска­жут о ней ничего, кроме вздора.

Искание конкретной истины составляет отличительный признак диалектического мыш­ления. Чернышевский выразил ту же мысль, ска­зав, что со времени Гегеля «объяснить дей­ствительность стало суще­ственной обязанностью философского мышления» и что «отсюда яви­лось чрезвычайное внимание к действительности, над которой преждe не задумывались, без всякой церемонии искажая ее в угодность соб­ственным односторонним предубежде­ниям».

Если это так,— а это в самом деле так,— то не трудно понять роль диалектики в раз­ви­тии социализма от утопии до науки.

Французские просветители XVIII века смотрели на общественную жизнь с точки зрения отвлеченной противоположности между добром и злом, между разумом и глупостью. Они постоянно «бросались в абстракции». Достаточно напомнить их отношение к феода­лизму, в котором они видели величайшую нелепость и ни за что не соглашались признать, что было время, когда он мог быть по-своему

разумной системой общественных отношений. У социалистов-утопистов замечается подчас сильное недовольство отвлеченным мышлением во­семнадцатого века. Некоторые из них, в своих суждениях об истории, иногда покидают отвлеченную формулу «да, да и нет, нет», чтобы стать на диалектическую точку зрения. Но это бывало с ними только иногда. Огром­ное большинство их и в огромнейшем большинстве слу­чаев продолжало, в своих рассужде­ниях об общественной жизни, до­вольствоваться «отвлеченным или — или». Духом этого «или — или» пропитаны все их системы, и именно это «или — или» придает их системам утопический характер. Чтобы из утопии сделаться наукой, социализм необходимо должен был перерасти этот прием мышления и доразвиться до диалектического метода. Маркс и Эн­гельс сделали эту необходимую реформу в социализме. Но они могли сделать ее только по­тому, что они предварительно прошли школу гегелевской философии. Они и сами охотно признавали, что они очень многим обязаны диалектическому методу. Но г. Бернштейну угодно, чтобы это было иначе. Он объявляет нам, что превращение социализма из утопии в науку совершилось вопреки диалектике, а не благодаря ей. Это, конечно, очень решительно, но столь же мало доказательно, как и та замечательная мысль, высказанная некогда г. Л. Ти­хоми­ровым в его брошюре «Почему я перестал быть революционером»,— что русская лите­ратура развилась благодаря самодержавию, а не вопреки ему.

Г. Бернштейн твердо уверен в том, что Гегель и его ученики пренебрежительно относи­лись к точно определенным понятиям, счи­тая их метафизикой. Читатель уже знает со слов Чернышевского, какого внимательного отношения к действительности требовала диа­лекти­ческая философия Гегеля. Но внимательное отношение к дей­ствительности невозможно без точно определенных понятий. Поэтому приходится предположить, что г. Бернштейн и в этом случае не по­нял великого мыслителя. Так оно и есть. И, чтобы убедиться в этом, достаточно прочитать (и, разумеется, понять) восьмидесятый пара­граф большой «Энциклопедии» Ге­геля, который гласит так:


Параграф.
«Мышление, как деятельность рассудка, держится твердых опре­делений, исключающих друг друга. Эти ограниченные отвлеченности кажутся ему прочно существующими».

Прибавление к параграфу.

«Рассудочному мышлению следует прежде всего воздать должное и точно так же надо признать его заслугу, состоящую в том, что без рассудочного мышления нельзя придти ни к чему прочному и определенному ни в области теории, ни на практике. Познание на­чинается с того, что предметы берутся в их определенных различиях. Так, например, при изучении природы различаются отдельные веще­ства, силы, роды и т. д. и фиксируются в этой своей изолированно­сти. Дальнейший успех науки состоит в переходе с точки зрения рассудка на точку зрения разума, исследующего каждое из этих яв­лений, которое рассудок фиксирует, как отделенное целою про­пастью ото всех остальных, в процессе его перехода в другое яв­ление, в процессе его возникновения и его уничтожения».

Кто за словами способен видеть связанные с ними понятия, тот, не смущаясь странной теперь терминологией Гегеля, согласится, что указанный им путь исследования есть именно тот путь, следуя ко­торому наука нашего времени,— например, естествознание,— сделала самые блестящие свои теоретические приобретения.

Гегель не только не игнорирует прав рассудка (а следователь­но, и точно определенных понятий), но энергично отстаивает его права даже в таких областях, которые, казалось бы, очень далеки от «рассудочности»: в философии, в религии и в искусстве. Он делает тонкое замечание о том, что всякое удачное драматическое произ­ведение предполагает ряд точно определенных характеров. А что касается философии, то она, по его словам, требует пре­жде всего точности (Präzision) мысли 1)!

Но какое дело г. Бернштейну до истинного характера гегелев­ской философии? Какое ему дело до «Энциклопедии» вообще и до того или другого ее параграфа — в частности? Он хорошо знает, что у него всегда найдутся такие читатели, которые станут рукоплескать ему даже в том случае, если заметят его ошибки. Он «критикует» Маркса! Он старается раз­рушить марксистскую «догму». Этого совершенно достаточно теперь для того, чтобы при­обрести громкую славу. Не мешает, конечно, и изучить то, что берешься критиковать. Но можно обойтись и без этого...

Г. Бернштейн уповает на свой здравый смысл, но здравый смысл остается надежным спутником лишь до тех пор, пока не вы-



1) G. W.

Достарыңызбен бөлісу:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   34




©dereksiz.org 2024
әкімшілігінің қараңыз

    Басты бет