«Блажен, кто смолоду был молод, / Блажен, кто вовремя созрел…» «С утра садимся мы в телегу; / Мы рады голову сломать…»
А что я? Я не могу выстроить оставшуюся мне жизнь в линейную перспективу. Это так легко, видимо, тем, кому осталось еще много: им можно все делать по очереди. А особенно хорошо это знают женщины: учиться и узнавать мир в его разнообразии и пестроте, а себя – тем же самым, во всем аспекте способностей, темперамента и всех модальностей восприятий. Потом углубляться. Кто-то (дети) – обережение того, что удалось. Жизнь – нескончаемая цепь экспериментов над самим собой.
Моя жизнь идет к концу среди нагромождений прекраснейших на-чинаний. «Жизнь – без начала и конца. / Нас всех подстерегает случай. / Над нами – сумрак неминучий, / Иль ясность божьего лица». Никто ничего не начал, никто ничего не кончил, – мне радостно, что все так. Но в ограниченной личной «перспективе» есть горизонты, за которые приходится отпускать свое живое, то есть все то, что не подлежит нашему физическому разрушению. Детей, идеи и т.п. Что не подлежит совместному разрушению – что преобразуется в разных ритмах, имея собственные локальные направления времени.
Так жизнь моя распадается на несколько разных.
***
Никакая биография Шекспира не объяснит единства его личности, в которую вписываются разные портреты, – Рэтленда, например.
Э.Деккер – Мультатули в моем детстве.
***
А Нева опять берется за свое. Лена:
– Ты, Молчун, мол, опять за свое, ты о чем молчишь? Ты не молчи, а то страшно, массаракш.
– Ни о чем, – говорю.
– Э, нет, это Болтун ни о чем (а еще обо всем), а ты о чем-то. Ты лучше мне вот что объясни: «модальности».
– Да где уж ты слышала про такие гадости?
– И вовсе не гадости. По крайней мере не такие, про какие в газетах пишут. Я про них втвоих книгах…
***
И я уверенно могу сказать настоящей жене своей: спокойно, Лодочка, ты несешь на лоне своем не Цезаря и его судьбу, а нечто большее.
***
А как это было во времена какого-нибудь Минус Десятого (или Минус Двадцатого) Ближневосточного Кризиса – когда во время Однодневной войны знаменитый полководец Иисус Навин простоял целый день с протянутой рукой к небу – а там наверху остановилось солнце – по воле Божьей, чтобы тьма ночи не разъединила дерущихся, – так и я свою жизнь провел в безвременье и испытании терпения и всех душевных сил. Когда я понял эпоху – я ужаснулся, что не переживу ее, хоть было мне 13 лет, – я молился бы, если бы был к тому научен, чтобы тот же Бог остановил надо мной течение времени, – только надо мной, что и было исполнено им в его неизреченном всеведении и милосердии без всяких моих молитв. Во всяком случае, без их произнесения вслух. Он прочел у меня в душе мои сильнейшие желания и признал их достаточно благочестивыми и достойными исполнения. И время надо мной останавливалось по крайней мере на те случаи, когда я не был слишком повинен. Это и крепило мою веру. Я оказывался как бы вне времени – в потустороннем времени пространства. И это мое трансцендентное бытие было именно в Чистилище, где я отбывал покаяние в мелких грехах, вероятно, прежнего существования – не моего, вероятно, а моих отцов, за их грехи справедливо. Ибо нельзя принимать положительного наследия, уклоняясь от расплаты за обременяющие его долги.
А еще я видел себя с поднятой рукой – подобно Роланду в Ронсева-ле–где ангел к нему слетел принять перчатку – в ожидании ангела рая, который слетит принять меня в девственные объятия.
***
(Я – Л. Бондаревскому)
Дорогой Лев!
Я более всего в нашем знакомстве – лучше всего помню, как ты свел меня с Ж.-П.Рихтером, о котором в нашей литературе я встречал с тех пор лишь отдельные невразумительные упоминания. Сверх этого, я тогда же был обязан тебе за образцы подлинной, весьма философичной поэзии, вроде того, как: «Но безоговорочно закончили спор мы: / Среди разнообразия материальных форм / Встречаются порой восхитительные формы!» В этом замечательном обобщении нет ни намека на редукционизм какого бы то ни было толка. Редукционисты терпимы в той мере, в какой заслуживают снисхождения. И если ты не щадишь все же предполагаемую во мне душу, считая ее какой-то эпофеноменальной иллюзией (тенью, отбрасываемой не то метаболическими процессами в теле, не то юридическими процессами в документах, порождаемых этим телом, точнее, кореферентных этому телу)...
Если бы я поддался твоей редукционистской проповеди, то пошел бы восполнять проклятые пробелы своего образования – пошел бы работать мясником – чтобы лучше разбираться в людях. Я затрагиваю третье лицо именно потому, что не могу только на процесс старения возлагать ответственность за изменения в тебе, в твоих проявлениях. Четверть века назад Л.Б. со мной никаких споров не завязывал, а просто давал всяческую информацию о своих стихах, поступках и чужих книгах. И можно было бы сформулировать простую дилемму: или я мыслю инаково по глупости – и тогда не стоит со мной спорить, или все на свете не так просто, как хотелось бы редукционистам только потому, что это люди, в простоте видящие удобство.
***
Бедный этот иудей – не то он что-то вечно оплачивал, не то вечно оплакивал – осталось это тайной русского языка.
***
А дорогая Офелия, какая рифма устоит передо мной, – мог бы сказать Гамлет, имей он мои таланты; но имея только свои, он должен был высказаться как-то иначе.
***
Имя всуе – куда-нибудь сует.
***
Я был томим чувством, что это я, и нужен звездам и луне не как созерцатель (ценитель) Их… красоты.
Философствующие персонажи Феллини «принимают на вооруже-ние» аргумент о том, что каждый камень кому-то для чего-то нужен («Дорога», Мазина, Энтони Куин и др.) – они не могут жить, если никому не нужны, кроме самих себя.
***
(Я – И.Осиновскому)
Милый Игорь, Игорь милый! На счет моего неприезда ты рассуж-даешь правильно. Игорь-Маленький мог бы тебя предупредить: он сам собирался отсутствовать в октябре, так что притяжений становилось все меньше. Я приурочивал свои поездки всегда к поре предпраздничной, чтобы было извинительно слабое обеспечение моих визитов музыкой и шествиями, о которых ты заботился некогда. Мол, полки устали и озабочены предпраздничными делами. Кроме того, я больше прежнего занят, в частности совместным с Леной освоением французского. Это только внешне похоже на опыты Дурова, который был совершенно не знаком с лингвистикой ХХвека: вслепую входил в язык со своими учениками, принимая гимназические знания за компетенцию. Лена же искусно скрывает свои успехи, лишь в хорошем настроении проговариваясь. Она просто боится знать, как и в случае с попугаем, который поощрения принимает, но притворяется бестолковым болтуном – а то заставят работать, летать, скажем, в огонь за каштанами для мировой революции. А попугай огня не любит, за что любить его?
Чего в нем попугаю не хватало? Попугаи сами по природе, по оперению ярки, в них самих довольно много красного (что они предпочитают держать внутри), они сами по себе достаточно бес-покойны. Этот каждый Попугай, Не пугай попугаев, – сказал бы поэт. А я пытаюсь стимулировать жену не конфетами, а нарядными книжками, так упрям, как вы и не предполагали во времена ранних rendez-vous, когда они назывались еще «рендец-воус» и все любили Ренуара, а вот Дерена – только Марк. Твое долгое молчание оказывает неблагоприятное действие: я начинаю думать, что ты опять предпринял какое-нибудь тяжелое дорожное приключение или что меня прокляли на всех синедрионах от Марка и Юди и до писателей-деревенщиков. Стар я становлюсь и чрезмерно чуток, пишу поспешно в Публичке, где очень изменился модус бытия, михаилизовался, – все нервно пытаются делать дела, природе каждого несродные, особенно молодежь, мобилизованная в науку. Изнемогая от усилий читать, они то и дело возобновляют ручной труд (все по Диогену) и ворошат свои бумаги, видимо надеясь, что изперетасовки возникает случайная комбинация идеи. Перемежают это беготней по залу, шушуканьем и т.п. У них библиотечные дни, и они бдят друг над другом. Ты, доктор, можешь и не замечать этих новых общенаучных тенденций.
***
(С Первой линии В.О.)
Иногда кажется, что я живу той самой петербургской жизнью, о которой И.А.Хлестаков мечтал вслух присущим ему или собесед-никам канцелярским слогом. Мол, 40 тысяч курьеров… Ну если не курьеров, то все же примерно столько разных вестников судьбы: знакомых или незнакомых, но навязывающих свое или обще-человеческое, домогающихся общения. И еще примерно в сто раз больше – 4 миллиона мельтешат перед глазами во всех направлениях своей жизни: бабки под окном присаживают (3 метра от моего носа) малышей пописать… Старички заплетающимися языками вспоминают юность и наивные маневры, которыми они приспосабливались к войне и предвоенным невзгодам. Нынешние мальчишки останавливают трамвай: их компания заигралась ножами на пути…
***
Пройдет еще немного времени, и вы все станете вспоминать не раз, что все были скаредны, как апостолы на пиру у Симона-фарисея, – ибо жених чертогов брачных, наша юность, отойдет от вас. По той же скаредности (любимое ругательство Петра Великого) вы даже перечитывать Новый Завет скупились: читали его переложения для «неверующих и ворующих и непомнящих».
***
Какие только роли мне ни навязывали в эти полвека: (1) запуган-ный метек-чужестранец, сын гос.преступника, к тому ж еще жида;
(2)парвеню, призванный трудом и умом себе добыть и независи-мость и честь и прощенье всех провинностей предков, отпущенье родовой и расовой провинности; (3) прилежный начетничающий еврейский мальчик; (4) нелепая случайная жертва эпохи «лес рубят –щепки летят» – ищи же свое скромное место в мире; (5) брачный авантюрист, донжуанствующий и казановствующий; (6) алчный соискатель ученой степени и места в науках и т.д. и т.п.
***
Гомерический хохот на Олимпе, плутонический юмор на открытке – рисунке Ф.Толстого к «Душеньке» Богдановича.
***
После того как боги заберут меня к себе, я снова стану среди них Богом дружбы. А мое бренное тело сожгут на костре из моих писем.
***
Мои разговоры с самим собой (в основном монологи сменяющихся самосознаний? самочувствий? или представленных во мне аспектов нормативного языка) были много оригинальней (и более шо-кирующими), чем все эскапады крестника Андрюши… Они были аналогами прогулок Гамлета с денатурированным Духом Отца его из Чистилища (по аналогии с Pater noster qui es in caelis)–это была западня похитрее, чем устроенная Духом Небытия в пустыне, где когда-то Иаков боролся с Богом: у него вдруг и Отче наш, иже еси на Небесех, и Отче мой, тот, что в Чистилище, и еще жаждущий его усыновить Отец их в Бездне…
***
Эта прогулка продолжалась со стен Эльсинора по развалинам Европы у туриста Чайльд Гарольда и по развалинам Культуры у нас – в моей жизни – в моих черновиках до сих пор – под новыми и новыми созвездиями, уже не Рака или Козерога, а царствований Хрущева, Брежнева или Горбачева.
***
Письма на тот свет не карались даже царской цензурой – как раз при Николае Павловиче литература опрокинула всякую цензуру.
***
Только вкус к хорошему обществу пробуждает во мне нечто подоб-ное честолюбию (при полном отсутствии тщеславия). С самых ранних лет брошенный на руки нянек, я главной своей страстью вырастил в себе стремление к освобождению от случайного окружения и желание самому культивировать свое окружение – отбирать его. В качестве такого селекционера я и отказался отэмиграции: я почувствовал, что в этом я здесь больше свободен, чем там (где мое окружение будет более случайно). Это было важнее лингвистических мотивов. В конце концов все это культивирование обнаружило, что больше всего мне придется иметь дело с самим собой и себя-то и нужно тянуть вверх за шиворот. Тут и помечталось обнаружить в себе гений – чтобы не было сомнений, что мне повезло проводить время в обществе интереснейшего человека века – и не о чем было мечтать (о большем).
***
(К Э. Лимонову)
Мат и вообще похабство – для среднего человека – компенсация утраты юмора и поэтики, наступающей в физическом созревании. Ханжество – не альтернатива похабству, они сосуществуют всегда. Ответственность за похабства – целиком на женщине, а не на идеях буйного искусства или интеллигентской гордыни. Бесстыдство – в бабе, обделенной природными благами: она как наши болота-омуты, где русалки.
***
Я болею кессонной болезнью: о людях, на которых социальная атмосфера действует именно так, писал Маркс. Многие у нас находят чувство уверенности в себе – вплоть до вдохновения – в туалетах.
Чего не понимаю в обстановке всяких мутаций, так это почему не появились пятиконечные клопы-мутанты.
***
Мне собеседников не хватает. Беллетрист обращается с пер-сонажами (в сопровождающие его речи к читателю – через их общения), подслушивая их интимные шепоты. Мои же корреспон-денты только губами беззвучно шевелят.
***
Как монахи перебирают четки – успокаиваю нервы сбором осен-них листьев – в их сборе я превзошел заготовителей маринадов. Стучу на машинке и воображаю, что я –карлик Миме Лицемерный впещере у Вагнера.
***
(Я – Игорю Осиновскому)
Для меня внутренними событиями оказываются крупные происшествия в далеких странах (некоторых). Я некоторым образом чувствую, что я как бы населен их жителями и обжит их бытом и эсте-тикой. Между тем любые мои болезни – кожные или внутренние – будут для меня событиями внешними – т.е. не представляющими интеллектуального или духовного интереса.
***
СПб – страна меньше Грузии, но с более пересеченным рельефом. Дочь зовет ее мшистой страной, я – лестничной. Наши горы образуют не столько хребты, сколько другие части скелета – грудную клетку, о которую бьется сердце цивилизации, челюсти, жующие все…
Мое истощение – гиперкоммуникоз.
***
Кошмары в моем детстве – Земля как пирог нафаршированный трупами, и Космос как снежная пустыня в вечной ночи.
***
Мое хождение по комнате как разматывание катушки.
***
И я попал в профессию, в которой даже у нас в России сохранил значение дар речи, языковая компетенция, утраченная во всех остальных «сферах», – везде можно говорить сколь угодно скучно, глупо, лживо и диалектично, то есть соединяя все эти пороки речи в бездарнейшей имитации наукообразно и глубокомысленно.
***
Фигуры умолчания – присвоенный мною жанр умолчания, – вли-тературе гласности.
***
Столь прочная во мне разбросанность внимания (манера думать па-раллельно сразу на множество тем) идет не только от разнообразия интересов по природе, но и от образа жизни, который мне навязан социальным статусом. Я вынужден был быть бдительным, то есть внимательным к непосредственно окружающему против моей воли. Ко множеству случайных знакомств и т.п., к чему у меня отнюдь душа не лежала.
***
Наш социально-благочестивый Исав, отошедший от зла первород-ства к похлебке и чувству своей правоты, наконец от меня отступился в лице всех прежних притязателей, на исходе жизни моей внимание освобождено от хора обиженных Богом и мной.
***
Стыдно за мои взгляды 45-го года, которые так ловко пародирует перестройка. Написать Ченчику соболезнования.
***
В последнее время большинство окружающих вызывает своей по-груженностью в непосредственное окружение – в «наличное бытие» – один рефрен Есенина (даже этот примитив Есенин на общем современном фоне вырастает в метафизика): «Пожалуйста, голубчик, не лижись. / Пойми со мной хоть самое простое. / Ведь ты не знаешь, что такое жизнь, / Не знаешь ты, что жить на свете стоит». Широта нашей рассейской натуры – это просто близорукость травоядного, которое на подножном корму считает себя вправе на все, на что набредает, – и ни на что больше не претендует, остальное уступает кому угодно – ведь им ничто не создано и ничто не нужно его планам – ибо планы его заданы ему его самовоспроизводительными механизмами. Он щедр как травоядный, он в дендроценозе. Хищники скорее стерегут свои зоны охоты.
***
Никто никогда не отдавал себе отчета, в каком аду он проживет жизнь, – прежде всего потому, что про себя все соучастники ее со-знавали себя соучастниками устройства этого ада.
***
Я на работе разучился писать, зато обрел дар устной речи – по ме-тоду Демосфена, так что теперь кажется, будто у меня гранитная челюсть.
***
Не дарите моей жене свои проблемы: это фамильные драгоценнос-ти, их надо беречь, как родовую честь и имя. Ее же может только старить такая бижутерия – как всякую девочку фамильные брил-лианты, даже собственные – как металлические зубы на детском лице. Каково было бы, если бы их стали ставить при выпадении молочных.
***
Письма без адреса? – на деревню дедушке? – неблагодарному по-томству? – Звучит ли рог в лесу глухом?
***
Только отец не учил меня «смотреть на вещи просто» – это отли-чает людей математической культуры (в моих глазах) – уже по поводу его гибели стали все учить меня смотреть на вещи просто – в духе нашего нового фольклора: Умер Максим – ну и черт с ним! – Положила в гроб – поцелуй его в лоб!
***
Для периодически навещающих меня челябинцев и прочих тузем-цев я постепенно окаменел под их праздными и недоумевающими взорами, – я стал уподобляться прочим каменным фигурам и кон-фигурациям местной среды: они смотрят так, как будто нас разделяют не только расстояния, но и полное отсутствие какой-либо посредствующей среды, которое придает общность даже самым отдаленным (взаимо) предметам – отсутствие общей культуры.
***
Мое отношение к советской власти в моем воспитании имело один «корень» – власть наша слишком напоминала мне моих нянек, за-кидывающих меня в гамак. И тошнотворное колыхание в гамаке до сих пор вспоминается мне, когда я слышу речь очередного бла-годетеля. «В тени косматой ели... / Качает черт качели / Мохнатою рукой». Нет, не черт, а эта самая молодая баба, бежавшая из деревни отраскулачивания и поющая заунывные свои песенки о залеточке– миленьком ухажере. И о маменьке, которая не велит.
***
Метод работы я взял из «Золотой розы» Паустовского: просеивание мусора нашей литературы все же дает золотую субстанцию, которой еще меньше в пыли нашего быта.
***
В письме Льву Бондаревскому об особом этносе Ленини-бурга-града. Я кажусь вам буржуем. Мы здесь все не ананасы и рябчиков жуем; не мы ее, но она нас.
***
– Как живешь теперь? – спрашивают. – Как Пушкин до появления Дантеса. Только его талантливости не хватает, ну да это такое, мое дело молодое: 60 лет старости кончились, родился я не в 1928, а в 1988 году. Может быть, талантливость должна взойти не сразу?
***
(После похода на Чимган)
И.Бяльский потащил меня в горы, но там-то я только и понял, что горы Остапу не понравились, они представлялись какой-то гигант-ской математической абстракцией, элементом какого-то нескон-чаемого вычислительного развлечения – словно какая-то бухгал-терская машина (или сын бухгалтерский – мешавший папе при сей своей несомненной одаренности) – получила задание начать вы-числять «Пи» – и вот, не зная ничего в теории чисел, – прилежно выписывает нам какую-то диаграмму какой-то части десятичного разложения «Пи». Скучное монотонное упражнение под девизом: здесь человек не только не мера всех вещей – здесь он ничему не мера, да и все остальное едва ли себе соразмерно. Здесь, как говорят наушные атеисты, –этот храм Природы не восхищает, а только подавляет, а вернее, только претендует подавлять, но дух человека тоже хитер: поняв эту претензию, просто отворачивается (внутренне – то есть отвращается), как мой деликатный крестник Андрей, когда я ему читаю нотацию.
Далее – о чукче, который похож на Бальзака, о Рытхэу, единствен-ном удачливом члене Союза Писателей; о Гене Алексееве, заболев-шем от тоскливого успеха, – Дудин искал в нем античукчу.
В остальном горы показались мне гигантскими замаскированными «гимнастическими снарядами» – как это называется теперь? – но замаскированными – для привлечения детей к занятиям этой средней атлетикой. Может быть, любимому ученику мелькнули в детстве горы? – но я не испытываю никаких сентиментов, как Бяльский не испытывает никаких метафизических эмоций при посещении церкви. Может быть, меня оставляет равнодушным все, с чем я ровнехонько ничего не могу поделать? Я слишком активная натура. Я могу верить, что как-то со временем повлияю на многомиллиардное человечество. Но не на гору, – потому что много ли в этой массе изменится, даже если ее как-то иначе распределят в пространстве? Уж тогда меня больше впечатляют астрономические объекты. Или микромировые.
Более того, горы своим утомительным однообразием напоминают те нагромождения банальностей (не говоря о глупости), в которых приходится пребывать и здесь. Любой рукотворный домик интересней горы Гариузанкар. Альпы и Европейские горы вообще интересны тем, что разделяют миры – вокруг человеческое разнообразие, которого на Востоке я уже и не жду, – там сплошной хаизм растерявшегося туриста или зубрящей бабы: via Appia – Аппиева дорога…
Может быть, альпинизм – это декомпенсационная болезнь техни-ческого интеллигента из кабинета? Есть ли среди альпинистов ин-женеры-строители – не из проектных институтов?
***
(На Первой линии В.О.)
Сейчас ко мне в окно заглянули бабушка с внуком, и (не видя меня) после паузы бабуся сказала успокоенно-уверенно: – Здесь музей, Алешенька!
***
20–30 гг. ХХ века – это пробуждение подобия личного самосо-знания в массовом человеке. Тысячи лет он в истории участвовал лишь стихийно-классово, безлично. Все надо успеть при жизни. На «после-смерти» можно отложить только общественное признание своих достижений – это скорее общественная забота, чем моя. Пусть я буду использован посмертно: мой труп, я полагаю, не будет столь брезглив, сколь я стал в результате своего казарменного воспитания. Можно отложить свои общественные успехи. На сто лет, как Стендаль. Менее всего терпит отлагательства фиксация мимотекущих мыслей. Что такое метод? Удачная метафора. Что такое личность? Тот уникальный метод – который нам не дано выбирать.
***
(Посвящается особенно Бондаревскому)
В переписке я, как тот политрук у А.Платонова, который меж боями под Севастополем переворачивает своих солдат с боку на бок – чтобы они лучше выспались.
***
Весело мне бывает приходить в ГПБ и видеть, как там еще читают Айхенвальда – не нашего, а деда. Даже удивляются, что у такого деда есть настоящие внуки – зачем говорят, – кому-то в детях иллюзия как бы бессмертия, а кому-то от них только помехи: вот-де опростодетился, как простудился. Ну, говорят, еще не в столь страшный век живем, раз у таких людей еще живое потомство. Да, большой грех гордыни думать, что на тебя непосредственно Антихрист выйдет. Далеко еще до Антихриста.
***
Моя переписка подчинена иллюзии, будто друзья сохраняются. Вкругу Поприщиных и Голядкиных возникла автопсихотерапия и составила подлинную Вторую Литературную Действительность, описанную Достоевским в 47–49 гг. Эта среда дала и Бенедиктова, и Пруткова, и Северянина, и «Переписку с друзьями» Гоголя, и славянофилов. Все они были титанами самоотверженья. Среди них повезло одному Евтушенке в удачах, как Бродскому – в неудачах: сладкая жизнь, сладимая по-русски, слащавая как подмороженная картошка или чуть поджаренный лук. Люди в наш век гибнут отнеразделенной любви к литературе.
***
Тост Кучинскому: куда черт не поспеет, туда женщину пошлет. Черт не поспевал за мной, засылал расторопных заместительниц, чертовок. И где уж было ему за нами поспеть: мы жили в такой спешке, что опаздывали на свидания. Он перестал слать чертовок, он выслал на нас два совершенства. «Делай со мной что хочешь» – как в «Смуглой леди сонетов» – «Что ты опять хохочешь?
***
А старость – это могила, выходцы из нее мельтешат среди бела дня, сходят в могилу сколь угодно преждевременно – хотя никто не печатает некрологов.
Все фольклорные фигуры с Того Света списаны с краевых возрас-тов. «Мертвые остаются молодыми». В представлениях о чертях – по юмору и озорству мы воспроизводим своих детей. Есть что-то в бесах инфантильное навеки. Тролли же и вурдалаки, вампиры и ведьмы – все старухи.
***
Большинство наблюденных мной женщин казались мне в прислу-гах – при своей красоте, при своем нездоровье, даже при своем уме –как у Гали (Старовойтовой). А ум ее кажется вздорной барыней огромного роста и аппетита. Несоответствие духовного развития и внешности разительно у красавиц: они, как богатые наследницы, – без вкуса.
***
Функционально влюбленность обусловливает нашу готовность кжитейскому оппортунизму? – способность видеть мелькающую женщину неизменной. С течением времени все портится: это позволяет себя чувствовать неизменным – кажется, все портится, кроме тебя самого.
***
Смертную казнь выделяет только гротескность. Об этом – «При-глашение на казнь» Набокова. «Чума» Камю ошеломляет разнооб-разием жестокостей, которые всю жизнь делают затяжной, очень растяжимой церемонией. Она напоминает придурковатую детскую игру, но не столь кошмарную, как тайные расправы ХХ века. «Процесс» Кафки, который у нас до 70 г. был под запретом, – о том же. Я читал его в английском переводе со странным испугом, что я не читаю, а переживаю ясновидение. Что эта книга – сюжет из гадальной колоды, – страницы как карты гадалки. Она разворачивает передо мной мою жизнь. И не прошлое, а – будущее. Я читал срефреном изнутри; не может быть, чтобы это кто-то мог написать, – слишком точно обо мне. Передать поэзию сна и пробуждения к жизни, где все друг другу – палачи, сами того не ведая, не судьи, а враги, исполнители чьих-то приговоров.
***
Я зависим от погоды, от облаков больше, чем аристофановский Сократ. Он, «паря в пространствах, мыслил о судьбе светил», – так пушкинский Германн видит во встречных офицерах, дамах и девицах тройки, семерки, тузы; так гоголевский майор Ковалев – свой нос. Я в них вижу неполные дескрипции – в них легче видеть события, чем вещи, – и только социальные конвенции позволяют их распознавать, заставляют их видеть благо в самосохранении и беречь себя. Что считать вещью – короля под вечным шахом или саму эту ситуацию: детерминированный исход игры, расположение фигур?
В «Известиях» императорской АН за 1913 г. фото: портрет барана-архара – красивый после серии портретов академиков, которые напоминали привратников Академии, сановитых швейцаров. Они смело бросаются в пропасть на спиральные пружины своих рогов, головой вниз. Это том 7, Изв. АН.
***
И я опять кажусь здоровым, – как в безумном мартовском зайце, как в коте, во мне не то 7, не то 12 жизней – из меня их усердно вы-колачивают, вытряхивают, приговаривая, что я хитрец, хотел жить за семерых. А мне жизнь единожды, в ней только семь смертей. Окьеркегорит в жаркий день.
В Лене сквозь тонкую ткань чувствую, как она улыбается мне все-ми округлостями тела и краснеет в сумерках белья.
А я? «Брожу ли я вдоль улиц шумных, / Вхожу ль во многолюдный храм, / Сижу ль меж юношей безумных, – / Я предаюсь моим мечтам» – да таким еще мечтам. Того и гляди в самом деле женюсь на 17-летней русалочке-уралочке.
***
В Челябинске на одну квадратную душу населения у меня было в10 раз меньше знакомых, чем в Ленинграде, на одну средневзвешенную, и на одну среднеквадратную в 10 раз меньше.
Женщина с такой тонкой талией, что похожа на то животное, кото-рое сеяло панику среди индейцев, – на разъемное животное – лошадь со всадником. Кентавр не менее пугáл древних греков. Она казалась двойным, двойственным существом, совокупившимся впостели под занавесом ее платья. (См. у Ст. Лема двутелы в романе «Эдем»).
***
Еще одним детским увлечением было «фланирование» – хождение по улицам с единственной целью рассматривать лица прохожих. Я ни у кого не наблюдал подобной страсти к таким перлюстрациям толпы. Следы вскрылись даже во внезапном моем вкусе к нынешней работе: она дает находить интересные лица в толпе… уносить домой впечатления – как работники всех прочих производств несут домой что случится стащить – кто гайку, кто болт или винт, – таскать им не перетаскать по камушку, по кирпичику пресловутый весь этот завод.
Но мое мальчишеское увлечение перлюстрацией лиц на улице в толпе не вызывало у меня тогда никаких моральных проблем: этично ли это в отношении живого человека…
***
Я слушаю критические голоса моих же абстрактов – они всегда окрест меня – они в том родстве друг друга, в каком всегда – насе-ление зеркал зала… Роевая жизнь по Толстому – и хоровая…
***
В чем хочу быть возвращаемым к себе, так только к мыслям, постигшим меня в моих прошлых существованиях, – молю Бога. Поэтому все записываю за собой, подобно Шекспиру в «Смуглой леди сонетов».
***
Слушая руководящих товарищей, населяешься духами покойного А.И.Герцена, а то и Свифта; одержим Салтыковым, видишь Иудушку. А то и пророк Иезекииль навещает меня.
***
Я ищу в психологии антиперипатетическую концепцию личности– плюралистическую, а монистическая идет от Сократа через Канта – к экзистенционалистской. Этот плюрализм разработан еще в Египте.
***
Я мельник, поставивший мельницу даже не на струях случайностей и времен, а поперек Леты и Коцита, Стикса…
***
Может быть, вы мне льстите, но у меня есть основания верить этой лести. Уже 20 и более лет тому от меня ожидали памфлетов – сокру-шительных, как верили иные… Затрещит Невский проспект, как случилось бы у Пушкина… но он пренебрег, у него не было еще таких мотивов. Если бы наша история развивалась прогрессивней и наш мужик воспользовался бы ситуацией 1812 года как класс для себя, не пренебрегая классовыми своими интересами… то кПушкину бы, допустим уцелевшему, на каждом шагу подходил бы каждый встречный представитель революционной демократии свопросом: что это барчук пишет, бумагу переводит! Наш простолюдин хотя и не так быстро, как французский citoyen додумался до идеи шпионажа в пользу врагов отечества, но грамотного человека всегда относил к кляузникам и всякую запись ассоциировал с кабальной, с документальным ограничением чьей-то свободы, с налаганием тягот, тягла, обязательств.
***
Если бы история у нас развивалась счастливей, Пугачев истребил бы в Оренбурге всю семью Крыловых и уж во всяком случае судьба Ивана Андреевича не сложилась бы так литературно и традиционно для ХVIII века. Но если бы я тогда, 25 лет тому, уступил влечению к памфлетам (моде на них) – то у моих друзей воспоминания обо мне остались много беднее, хотя и ярче!
И даже высоко оценив мои литературные способности, какой-ни-будь генерал из Комитета сказал бы в заключение: «Еще одно сви-детельство богатства земли нашей литературными талантами! Вот человека этого мы не учили с Чивилихиным и Селюниным! Напротив, где только не держали мы его! И в Союз Михаила Шолохова и Михаила Архангела, Фаддея Булгарина и Александра Фадеева не приглашали. Премий, как Симонову, последнему из Могикан, Оболенских-туземских не сыпали на голову».
Но для генералов талантливость народонаселения всегда только импульс к расточительству: дающего (народная) рука не оскудеет – берущего не отсохнет. Недалекому генералу в высоком Комитете даже невдомек, как давно Англии недостает таких поэтов, как Марло, Шекспир и Джон Донн, – при всем изобилии Стернов и Диккенсов, Киплингов и кого-то еще. А все за расточительность британской разведки, ухлопавшей Кристофера Марло, запугавшей Донна, надоевшей Донну и очень сузившей творчество Даниэля Дефо.
А я все же пребуду анонимом, чтобы не подвергаться соблазнам подкупа с их стороны, не давать им надежду, что меня можно запугать, – и откроюсь только, когда они и этому не поверят.
***
«Какой я мельник» – впрочем и мельник, пустивший на свою мельницу само время, его воду – на колесо истории! Решено ее (его) колесовать.
***
Горит огонь в уличных урнах, как в жертвенниках, на алтарях бо-гини мусорной цивилизации, – и перед этим зрелищем огней на площадях же греют руки бедняги – я здешний ворон, немало бед накаркавший.
***
Что надо мемуаристу, чтобы не стать некрологистом эпохи? Избе-жать пошлости потока сознания?
***
Великодушный читатель мемуаров должен понять, что не все пишется здесь для его удовольствия: многое выходит за пределы его частной любознательности или субъективных, эстетических запросов и вкусов. Даже в мемуарах есть элементы чисто технологического назначения, адресованные памяти повествователя провокации, – в мемуарах своя технология с конструктивными деталями, ориентирующими не только читательское воображение, но и авторскую память. Рекомендую проверить это по тексту «Былого и дум» Герцена. Само построение воспоминаний обеспечивает их динамику – то есть возможность поднимать на поверхность (в авторское сознание) то лежавшее в глубине памяти содержание, которое послужит реконструкции авторского Я в самом становлении нового для него текста.
***
Автор мемуаров не вправе снимать с себя обязанности литератора, если имеет к тому хоть малые способности. Для этого он должен, воздерживаясь от всяких вымыслов, постараться преодолеть ти-пичные для своего времени жанровые шаблоны, по которым мемуары разворачиваются обычно подробно в комментированную анкету, расцвеченную семейными автопортретами в лирических интерьерах и вставными новеллами из семейных преданий и юношеских лирических авантюр. Большинству наших мемуаристов не хватает чувства юмора, когда повествовать приходится о мрачной обыденности середины нашего века. И да будет опознан этот юмор читателями не в анекдотических мизансценах, а в самом лирическом пафосе припоминания.
***
О вертоград моей судьбы уединенный! Положил в премудрости глубокой благословить сей странный вертоград щедротою таинст-венных наград? Положить в нем в меру я бы был и рад, когда бы знал заранее, что выйду я в 26 лет молод и здоров.
Перебирание годов как четок оказывается попыткой самоопределе-ния личности в обстоятельствах необычайно разнообразных. Я все не тот, каким меня хотели сделать или увидеть или каким я хотел сам стать. Этим я схлопотал глубокие неприязни мне решительно неинтересных людей: слишком часто казался им оборотнем. ААрину Родионовну я вспомнил скорее ради С.С.Преферансова.
Моя переписка уже много лет подчинена иллюзии, что друзья со-храняются не только в моей памяти и привычках общения. Плыть вместе в потоке времени можно только оставаясь совсем рядом. Ая был слишком бездомен всю жизнь.
***
Писать мемуары кому же, как не жене, – чтобы изъяснить ей свое прошлое. Чтобы освободиться от него – для светлого будущего, когда моя юная жена начнет воплощать в себе мое посмертное сущест-вование. В попытке мумифицировать себя в юной изящной девочке. Ведь пытаются же другие воплотиться в своих детях? Но в этом прошлом много ненужного моей ангелической Лене-Милене.
***
Если я в чем исключителен, так только в упрямой последовательности, с которой 5 десятилетий меняя профессии, жен и оставаясь в ожидании смерти, я углублялся вслед за знаменитым кротом (пресловутым) в недра под Эльсинором, в исторические напластования той сцены, на которой разыгрывалась драма моей судьбы, в компоненты той почвы, в которой был укоренен, с омерзением рассматривая те растительные и фавнические трупики, которые вэтой почве перерабатывались в перегной.
***
Если Вы одолжите меня малостью терпения, я за полчаса ознакомлю Вас с обманом, единственным в моей жизни, – исходившим от меня в 1945 г. Хоть я давно уже (до 17 лет) восхищался издали великими мистификаторами ХVIII века, блеф, допущенный мной один раз в жизни, не был отнюдь там в любви к театру или интриге вообще, но был вынужден выбором в альтернативе (дилемме) – обманывать всю жизнь себя самого, что обычно выбирали наши сограждане в течение уже ста лет – с 40 гг. ХIХ в. – или обманывать тех, кто только обманом и занимается. Кто-то должен обманчивой надеждой уцелеть или бесспорной угрозой гибели –гнать на гибель конкретных своих людей – это дело средних и низших эшелонов власти соответственно, – высший эшелон власти занят введением в заблуждение врагов – и в мирное время эти люди упражняются в таком искусстве друг на друге, – так понял я события 30–40 гг.
Все там воспитаны в пафосе борьбы, в культе борьбы(«единстве противоположностей», как пояснялся термин «диалектика»), – что с этим поделаешь? Такова по природе «ментальность» политиков – природа «элиты», как теперь выражаются.
Нет войны – и врагами становятся соратники. В среднем эшелоне– генералитете и офицерстве культивируется иллюзия для себя и для масс – что борьба непогибельна для всех. А в сержантско-старшинском составе вырабатывается умение внушать страх, что всякое неповиновение смертельно, а плохое исполнение команды влечет медленную и мучительную гибель.
Мой блеф состоял в том, что к 17 годам (к 45-му) я понял, что как сын врага народа я не могу рассчитывать на то хорошее образование, на которое могут твердо ориентироваться дети неразоблаченных ин-теллигентов. И еще я уяснил себе, что в том всероссийском безвре-менье, которое всерьез и надолго, единственное разумное занятие – это не спасение утопающих на болоте или споткнувшихся на ровном месте, не поводырство у добровольных слепцов и не разыгрывание скопческих оргаистических празднеств для эмансипированных от сатаны добровольных скопцов, андрогинов – не хождение у них в мистагогах – а завершение образования в обстановке, воспетой Тютчевым, – ты «посетил сей мир в его минуты роковые» – так не ищи в сообществе всеблагих высших сил пиров вцыганском, грузинском или даже гусарском смысле. Здесь льет не ветреная Геба и подает не Ганимед. Здесь включенным наблюденьем, лишенный надежды попасть на факультеты ИФЛИ или МИМО, где будут готовить патриотическую смену ифлийцам –или на факультеты, где будут разрабатывать атомное оружие и ракетные автоматизированные средства доставки, я решил пробиваться на самое верхотурье созерцания своей эпохи – туда, где дается не унифицированное, а именно универсальное образование: на дно общества, к антиподам, в известном смысле на вершины пониманья.
Мой обман не состоял в провозглашении какой-то лжи от первого лица. Он состоял лишь в гигантской фигуре умолчания. Сентимен-тальные старики разных возрастов заранее имели мненье обо мне – что я одна из трогательнейших жертв. Менее всего способны были обыватели обоих полов видеть в моем поведении свободный выбор или расчет – а выбор был свободным в очень широких пределах, а расчет был тверд, хотя и не учитывал миллиардов деталей, вообще релевантных любым человеческим интересам.
***
Упругие, эластичные, как притяжения небесных тел, духовные связи между людьми и дискретные, но духовные же импульсы, ко-торые еще как-то иначе передаются изредка неисследимыми путями (как об этом говорит в «Идиоте» Достоевский). Не упомню всех непосредственных впечатлений, внушавших мне потребность держать сознательно в зубах и жевать ту красивую узду, уздечку, которую время превращало постепенно в духовные узы между мной и отцом, позволяя мне слегка критически корректировать свои детские воспоминания.
Огромную роль в этом сыграли бесчисленные импульсы, исходив-шие от уцелевшей беллетристической части отцовской библиотеки с характерным отбором в ней двух романов А. Франса и двух Т. Манна и английских, и потому поначалу чисто символических для меня, пленительно иллюстрированных томиков Шекспира – и нескольких брошюрок библиотеки «Огонька», в которых впечатлили меня И.Сельвинский и Бромлей и на всю жизнь потряс Верхарн. События современности повернули все мои чувства к Г. Ибсену сначала не ради «Брандта» и «Пера Гюнта», а ради чрезвычайно злободневных фразовых названий пьес «Когда мы, мертвые, пробуждаемся» и «Враг народа» – героизация таких персонажей была для меня истинным благовестом в зловещей мгле 40 г., мгле, образуемой газетными шрифтами петит и нонпарель. Они, образуя свинцовую мглу, висели в воздухе как металлические магнитные мушки Станислава Лема в романе «Непобедимый».
***
Какой был бы ужас – получить прижизненное признание! Сколько усилий пришлось бы тратить на самозащиту от нежелательных общений, почти принудительных. Я очень быстро бы состарился, к усталости, от общений получив впридачу усталость от удовольствий, – и сдох бы.
В 50–60-е гг. я был окружен только легким ореолом слухов, к нему (ореолу) присматривались и принюхивались, но трогать не пытались. Тех, кого он (ореол) затрагивал, тех же он заставлял несколько тянуться передо мной, стараться показать себя достойными молчаливого союза. Утрата этого пиетета Мареком (Нейшуллером) в 1962 г. была началом будущей эпохи «застоя»: она началась неладами с Китаем.
***
Различия поколений колоссальны: мое (поколение), может быть и веселее было, и готово было смеяться почти над чем угодно, кроме одного, пожалуй, кроме одного – своего собственного недопони-мания, недообразованности, недоинформированности. Когда мы по местонахождению или предмету внимания прикасались к культуре как таковой (а не к массовой культуре), мы чувствовали свою бедность и неразвитость, мы никогда не знали ни тени самодовольства перед тем, чего мы не понимаем. Мы себя чувствовали всамом евангельском смысле «нищими духом», а не счастливцами, которым посчастливилось оказаться на простом пути, где все те главные трудности –это соблазны чрева – желудка или похоти еще нижележащей. Мы могли смеяться вместе с Ильфом и Петровым.
Но еще у нас была внезапная радость в появлении романа Ду-динцева «Не хлебом единым». Да, социологический интерес она представляет, но я держусь вкусов своих воспитателей:
Мы были музыкой во льду.
Я говорю про всю среду,
С которой я имел в виду
Сойти со сцены, и сойду.
(Б.Пастернак)
***
«Я в долгу перед Бродвейской лампионией» и т.д. Поэт всегда должник Вселенной и т.п. Всю жизнь я присматривался к тому, о чем бы я мог снять с себя заботу – «написать об этом еще». И находя роман или статью на одну из своих тем уже готовыми, благодарил Бога: «Ныне отпущаеши, Владыко».
***
От самого детства повелось мне видеть социальные формулы на каждом шагу и социалистические отношения находить скорее в оперном быте «Онегина» или других иронических идиллий, чем в том, что вокруг провозглашало отмену эксплуатации, т.е. извлечения пользы. И доподлинно явная бесполезность насилий, издевательств и т.п. для их исполнителей делала невозможным говорить об эксплуатации. Пушкинские помещики выглядели какими-то вечными кредиторами крестьянства, как бы сознававшего себя в неоплатном долгу у них. Уже у Гоголя эти отношения теряют всякое моральное содержание: должник думает только о том, как бы меньше отдать, а кредитор смотрит на него с отвращением: что с него возьмешь? Пожалуй, нечего, – но с кого еще брать? Дальше будет уже общество по Толстому.
***
В метамемуары надо добавить рассказы о миграциях семьи в Че-лябу – о зимовках и романтических переживаниях морозов 40-го: и брат Роальд, и ремонт дома – бордо и фисташковый. Так сложилось отношение к жизни, несколько романтизированное по-немецки, – на представлении о каждодневности опасностей, – а после исчезновения из жизни отца стало воспитывать меня изнутри в духе прямой бесшабашности. А другая ведущая тема – это мать с ее комсомольским комплексом, переходящим в комплекс виновности за происхождение (немецкое: с 1941 г. позорное, не так ли?).
***
…и высокая музыка жизни. И я не боялся их только как проница-тельный читатель не слишком боится за героя любимого писателя: автор не дурак, и главными персонажами швыряться не станет (зря жертвовать не станет). Главный герой пригодится до конца книги, да и зачем ее и его кончать? С помощью автора (как с помощью Божьей) наш герой выйдет из любых положений (хотя я что-то и не придумаю, как – тем лучше!) и справится с любыми врагами, как я. Ибо какими же глупцами надо быть, чтобы на нас дерзать. Разве мы кого-то хотим обездолить или унизить?
***
А сейчас десятки моих просвещенных знакомцев упорно советуют мне писать именно мемуары – но когда я начинаю устно развивать какой-нибудь виртуальный сюжет потенциальных мемуаров, мои слушатели испытывают явную тревогу и стороннюю озабоченность, долго озадачивавшую меня. С чего это им нужны мои литературные триумфы – если сами они не чувствуют в себе вкуса к тому, что я могу предложить? Что это – дешевая доброжелательность как символический иллокутивный акт: прошу считать и меня интеллигентным? Способ отделаться от моих притязаний на внимание ко мне лично? Скорей всего это было прагматизмом вечно занятых людей, которым некогда было входить в детали моих рассказов. И то, что я напишу, они читать не будут, – но популярность моего имени позволит тогда им похвастать своим знакомством со мной и написать свои комментарии к нечитанным мемуарам.
***
Из растерянности перед рыночным равноправием ценностей мно-гих культур возникает экстатическое стремление во всем успеть и выйти в первые.
Так сложился пространный пролог к Все-По-Мина-Нию. Речь о первом моем самостоятельном чтении: это «Завоевание Земли» Ж.Верна. Я получил его после очередного бунта, в которых я эмансипировался от женских воспитательных забот бабушки и других нянек (домработниц). Получив «Гулливера», я старался изготовить себе камзолы и т.п. Чтение давалось, как все механические навыки, мне с большим трудом. Когда я добрался до второго тома – «Мореплаватели ХVIII столетия», я решил, что еще хороши– набедренные повязки.
***
На вопросы о моей жизни отвечаю аля-Маяковский: «Как вам нравится бездна?» – и уже мне отвечают любезно: «Прекрасная бездна, бездна – восторг!»
***
Чистосердечное признание автора в своей виновности. Что он Ге-кубе, что она – ему? Воспоминания о хамперии.
Фантазия – это работа внимания. К головоломкам из закодирован-ных рисунков, предстающих в виде хаотического переплетения линий. «Найти охотника, собаку и зайца и пр.».
***
Я не знаю более эффектного начала мемуаров, чем у Герцена: по улицам пылающей Москвы бродит обескураженное семейство дипломата в отставке, на руках у кормилицы ребенок, которому с этого момента будет суждено видеть себя в центре почти всех важных событий века. Он начинает жизнь среди самых эксцентричных проявлений человеческих возможностей, как если бы ему было самому выбрать время и место явления на свет в качестве наблюдателя того, как конкретно работает рок.
***
Мои письма стали мне нудны как сочинение од на заказ.
***
Может быть, мемуары следует начать так: «Шилом моря не нагре-ешь, Х-ем (хреном) душу не спасешь», как говаривал частенько Иван Денисович, сосед по нарам, вероятно встречавшийся и А.И.Сол-женицыну. Я не приношу извинений за непонятное слово или странный душеспасительный термин, который каждый ребенок сдвух лет слышит у нас на всех улицах и усваивает его смысл строго по Витгенштейну: значение слова определяется в контексте по правилам его употребления, которые меняются так, что очень поздно девочки узнают, что слово значило первоначально-остенсивно: так вот оно какое.
***
Теперь уже определенно слово интеллигент выглядит как термин, придуманный для специфически русского бахвальства (нацио-нального чванства). Не имея подлинной аристократии, не желая ее видеть в стремительно скудеющем дворянстве, взяли категорию людей, которые в Англии скромно приписывали бы ксвоей фамилии три буквы esq. (эсквайр), и стали называть это интеллигенцией. Тон в ней скорее стали задавать перебежчики из духовного сословия, отрекавшиеся от всего, что связано с их происхождением. Эти люди парадоксально гипертрофировали всебе как раз то, что презирали в отцах и дедах своих: их главным делом стало не столько работать над чем-нибудь (хотя бы над собой–своим образованием, воспитанием и т.п.), но служение чему-нибудь, носившему принципиально безличный характер. Нет, не чему-то конкретному служить – это слишком подобно труду, работе. То есть не науке служить или семье. Не конкретному человеку, а человечеству в целом. Эту фантазию подхватил как умственную простуду даже главный диагност интеллигенции Достоевский: Россия не помирится ни на чем меньшем – только на всечеловеческом счастье. Служить России? Да, но только не той, которая есть, но определяемой через сплошные отрицанья. Отечество славлю, которое будет. После Апокалипсиса.
Все это так естественно для безместного попа, сбежавшего в фе-тишистскую веру.
***
Карты моего пасьянса – это почтовые открытки, которые моя дочь могла бы тасовать с особым интересом.
***
«Не лепо ли ны бяшеть…» – по замышлению Боянью – что демол «В трех щелоках выварены, в трех кровях омыты – чище мы чистого» – это в «Хождении по мукам» – а «Кровь людская не водица». Идут шаркая, волоча ноги, топая – не то прусским парадным строевым, не то в ритмах твердого (хард) рока или хэвитяжкого металла (хотя тяжелейшие металлы – это золото и радиоактивные?)
***
Когда я вспоминаю толпы Ивана Денисовича, я вызываю у друзей недоумение: о трагедии все говорят взахлеб, обливаясь уже совсем бескровными слезами. А точнее, захлебываясь фраза за фразой всякой сентиментальщиной этикетной литературы, всякого рода холодной лимфой риторики, так похожей издали на горючие слезы. Истечение лимфы из пожилой упитанной нимфы вместо кровавых слез, вместо источения духа.
Поэтому я и сейчас без всякой злобы отказываюсь совокупляться с народом, – его соплями и слезами, – но я не против того, чтобы вместе с ним посмеяться тем смехом, который Шекспиру внушили современники, – как это разыграно в разговорах Гамлета с актерами. Он им преподает урок благородной сдержанности.
***
И все-таки детство свое я выношу на ваше обозрение осторожно, как древнюю вазу из археологического раскопа – может быть, это детство и не представляет собой того материала, который годился бы на переплавку и перековку в любые формы, как биографии изблагородных металлов в судьбах знаменитых и знаменитейших людей – я думаю, что вы…
***
Я, 53 года, с любопытством всматриваюсь в лица современников-соотечественников с мыслью: как у них комбинируются бдительная зоркость к конкретным опасностям с почти полной слепотой к социальным человеческим смыслам результатов их жизни.
То есть просматриваю странные комбинации звериной зоркости и человеческой слепоты своих соотечественников. Я не хотел сказать, что сознавал свой интерес так четко уже 53 года тому назад, – я десятки лет не умел разделять в своем интересе его сознательные и бессознательные компоненты (слагаемые), но теперь я мог бы выписать формулы, в которых они сочетались в разные периоды моей жизни. С тех пор я не могу серьезно относиться к эмоциональности соотечественников – просмотрев и прослушав их массовое молчание перед тем, от чего нормальный человек вопил бы в ужасе и блевал, потеряв всякий самоконтроль.
***
Всемогущий Творец ждал 6 тысяч лет (в его собственном, вероятно, исчислении), пока не нашелся человек (Кеплер), понявший законы, по которым он запустил в обращение свои светила. Я тем более могу подождать еще 6 тысяч лет. Но и я еще тем более могу подождать со своими догадками о «механизмах» (или органике, если угодно) культур и истории их …
***
Мне отказывали в свободе, в ответах на самые простые вопросы; не очень высоко признавалось мое право на жизнь. Но я не помню, чтобы мне отказывали в уважении. Разве что там, где об уважении не имеют ни малейшего понятия. Есть слои общества, в которых вполне достаточно оказалось страхов, – какие там еще уважения?
***
Нагло заявив, что гением родился и чувствовал себя на протяжении всей жизни, я чувствую теперь в себе подобие везомого на казнь (не то ведомого ночью по городу К. из «Процесса» уже на последнем десятке страниц, – не то одного из французов 93 г. (А.Шенье), что прикасались пальцами ко лбу со словами: «А кажется, у меня здесь что-то было»). Это ясная мысль «уже поздно», и можно еще присесть к столу, но записать успеешь только главное.
***
Жизнь моя необычайно четко делилась на периоды, между кото-рыми вся обстановка ее вдруг вызывала как бы глотательные спазмы, прогонявшие меня толчками в новое пространство-время. Это толчки января 1928, декабрей 1937 и 1945, июля 1954, лета 1963, марта 1971 и мая 1978.
***
Я не могу здесь культивировать память как некую сокровищницу истории нашей культуры, – то есть не могу уподобляться великим вдовам великих поэтов. Наталья Николаевна Пушкина умела неплохо излагать свои мысли, и если не оставила воспоминаний о муже, то, очевидно, сознавая немалую свою виновность перед ним, – она была честнее и великодушней всех, кто позволял себе адвоцировать и провоцировать толки, не исключая Цветаевой.
Итак, если мой рассказ о быте и конъюнктуре 30 годов здесь непо-лон, не посетуй, – я откладываю еще кое-что до четвертой книги, где появится надобность или мотивированность дорисовки кое-каких деталей.
***
У Чехова стала знаменита фраза о том, что если на сцене вывешено ружье, то до финала спектакля режиссер должен использовать его по назначению. Ионеско-парадоксалист использовал по назначению само это замечание: в его ранней пьесе «Носороги» главный персонаж перед смертью хватает то самое ружье со стены, чтобы расстреливать – перед собственной смертью – вчерашних друзей, превращающихся у него на глазах в носорогов. Так Ионеско через полвека обыграл чеховскую метафору. Чехов мог иметь простое требование, чтобы искусство не держало у нас перед глазами ничего лишнего; потому что со времен барокко оно сплошь украшало жизнь символическими да аллегорическими аксессуарами. Вроде ружей, обязательных в некоторых интерьерах. Но упоминание ружья и выстрела (слишком часто цитируемое) становилось у Чехова аллегорией в свою очередь. И вот Ионеско выстрелил из чеховского ружья, исторический контекст уплотнился – благодаря этому абсурдисту наследие рационалиста Чехова обогатилось.
На том завершилось мое политическое воспитание.
***
Радиальная композиция моих критических самосозерцаний (вко-торых субъект, водитель пера, должен становиться для себя все прозрачнее и прозрачнее, жертвуя своей плотностью делу оплотнения и воплощения всего виденного и слышанного (т.е. других людей).
Параллельность самонаблюдений, радиально ориентированных на горизонты будущего –позволит в каждом случае чисто технических деталей эпохи касаться лишь в меру надобности, не беря на себя прозы нравоописательства и сенсационного разоблачительства.
***
В мемуарах восприятие человеческого времени радикально отлич-но от абстрактного понятия времени как четвертого измерения физической реальности. Время мемуарной литературы – это при-чудливый, весьма конкретный пейзаж пространства событий и их эмоционального освещения. Оно, это время человеческого восприятия истории, разворачивается как многомерное пространство переживаний обстоятельств, упорядоченных относительно связи воспоминаний, в которых моменты настоящего суть только отдельные точки восхождения, расширяющие горизонты, из-за которых выступают все новые и новые очертания будущего.
***
Возможно, это связано с тем, как романтически-бурно я провел большую часть своей жизни, но мне на все остатки этой жизни гораздо интересней видеть свою последнюю жену, чем, скажем, всю Америку или даже Великобританию с попутными пейзажами Франции и Рейнландии тоже. Ибо блажен, кто смолоду был молод…
Нормальный совок (советский человек) под своей жизнью по-нимает короткий временной интервал, в котором часыи минуты «настоящего» времени различаются так, что можно говорить о какой-то метрике (измеримости) времени, а отдаленные дни и месяцы прошлого практически неразличимы (в них различимы только даты, маркирующие астрономические либо исторические события), но никак не различаются самочувствия субъекта, носителя юридического лица, именующего себя автором мемуаров сиспользованием местоимения Я.
***
Я попал в машину карательной системы таким молодым, что они не знали, какая в том польза; я же использовал ситуацию как «машину времени» – я был переброшен туда – «к погибшим поколеньям».
Я обещал, что мы придем туда,
Где ты увидишь, как томятся тени,
Свет разума утратив навсегда, –
вспомнил я стихи Данте, но тут же поправил себя: вокруг меня именно там люди были – живее всех живых.
***
Если бы я в мемуарах сказал, что сознательно пошел в тюрьму как в академию, единственную в своем роде, мне бы не поверили. Но если бы я сказал, что перед тем пытался покончить жизнь само-убийством, то никто бы не удивился, вспоминая, что в 17 лет такие попытки совершают многие юноши и, как правило, не вполне искренне, не слишком последовательно, так что в большинстве случаев самоубийства предотвращаются. Так думал и обо мне кое-кто десятки лет, не понимая, что я действительно любой ценой готов был выйти из регламентированной для страны жизни; но зачем же непременно самым эгоистичным, самым бесполезным способом, от которого отступается и Гамлет?
***
Я помню, как я в детстве проделал некий подвиг в этом роде, устроил перекличку числам натурального ряда и, добравшись до ста, махнул рукой на них, распустил числа не то что на все четыре стороны, на те три измерения пространства, в которые укладывается мир видимый, и на остальные, сопряженные ему протяжения (многообразия).
Терпимость как нескучливость вырабатывается у нас в нашей ве-ликой Вымиральне за полугодие зимы и принудительного сидения дома.
***
Таков был каприз автора – часть текста мемуаров писать (исполнить) в старинных ритмизированных формах, что ни к чему не обязывает читателя, равно как и автора не обязывает ни к чему, в том числе не обязывает претенциозно объяснять свои представления о ритмике русского языка, о «семантическом ореоле различных интонационных строев», образующих не только ритмику, а метрику.
***
Моя жизнь наиболее общей характеристикой имела постоянно-принудительное отлагательство: приходилось откладывать окон-чательное решение всех проблем, возникавших как призрак отца из-под земли. Не здесь ли объяснение отлагательств Гамлета: он не может решить все проблемы сразу и не знает, с какой начать.
***
Что может быть интересней сопоставления биографий Марко Поло и Данте? – для масштаба можно этим современникам сопоставить еще и Франциска Ассизского с Абеляром. И блаженного Августина,– сколь это все (после Христа!) далеко от жизнеописаний Плутарха.
***
Любая биография успешна в той мере, в какой удостоверяет нас в единстве жизни, вместившей множество событий, на чей-то взгляд несовместимых. Наша литература умудрилась вслед за Диккенсом создать роман из биографий нулевых, абсолютно бессобытийных: о невесте, прождавшей жениха, не выходя из дома 50 лет (забытье, утрата чувства юмора?), о простой душе какого-нибудь Флобера, воскрешающая биографии из классических житий? «Он в том покое поселился, / Где деревенский старожил…» (Пушкин, «Онегин»). Где через два-три поколения В.В.Розанов пишет свои замечания на все и на вся, на древнеегипетские чувства и догадки о будущем унтерганг дес абендландес (Закате Европы). Чем хуже похрапывания И.И. Обломова или кабинетной войны Л.Н.Толстого со всеми заблуждениями цивилизации, т.е. в основном со всей Европой? Все эти опусы в искусствах «времени бремя избыть»– современные заботам Блока («Жизнь без начала и конца…», «Рожденные в года глухие…», «Век девятнадцатый, железный…», Двадцатый век еще железней), М.Пруста в «Поисках за утраченным временем» и В.В.Набокова (читай «Другие берега» и т.п.) или мое «В честь смертных времен и в память о них».
Они (Блок, Пруст, Набоков) хорошо понимали своих антагонистов – Белого с его «Котиком Летаевым», Розанова и Ремизова, или собственно Лужина со всей его уверенностью, что все существование среди людей – один головоломный этюд, в котором он сам, Лужин, отождествляет себя с главной фигурой на доске, с королем черных. Какая антитеза персонажам, заявляющим о себе таким доверием Печорина накануне дуэли – «... и спрашиваю себя невольно: зачем я жил? Для какой цели я родился? А, верно, она существовала, и, верно, было мне назначение высокое, потому что я чувствую в душе силы необъятные».
***
Мемуары – только предлог для меня – кто станет слушать мои эклоги той эпохе? А вот историю моих приключений (по уверениям всех знакомых) читать будут запоем – я воспеть хочу эпоху (распахать и распахнуть).
***
Герцен создает мемуары на одну тему: «Я и другие великие люди, состоявшиеся (Наполеон, Гарибальди) и неудавшиеся (отец, пет-рашевцы, Кетчер, Грановский и т.п., НиколайI и АлександрII и т.д.)».
Как проигрывают все, кто не имел дела с Герценом, – все эти Пуш-кины и Лермонтовы: не то что Огарев! Сам по себе мумификатор.
***
Я имел все пороки, кроме зависти. За всю жизнь не припомню че-ловека, которому позавидовал бы (хотя и восхищался). Нельзя же считать завистью чувства, которые испытываешь к людям, жившим до меня. Или к человеку очень далекого мне строя чувств, такого, как Бродский. Что это во мне – юродство?
***
Цыганский эпиграф к «Метамемуарам» на мотив, припев к кото-рому: «Эх раз, еще раз: / В чистом поле огоньки, / Дальняя дорога».
Эх, мчатся сани, да едут сани,
Да по сугробам да по уступам.
Да мчатся сани да не – пустые,
А с красивым юным трупом.
***
На Беркли-сквере Томлинсон
Скончался в два часа,
Юрий Динабург
Явился Дьявол и схватил
Его за волоса…
(Киплинг)
Большинство моих друзей в СПб, Москве и Челябе прожили жизнь как на Беркли-сквере и еще того, лучше, аутентичней для Беркли-сквера и Блумсбери, аутентичней, чем это обычно свойственно лондонцам и природным англичанам. Все высшие их интересы сводились к собиранию слухов о том, что происходит в Большом мире и что говорят отмеченные славой люди друг о друге.
Напротив, Ваш покорный слуга с 10 лет жил как тот самый Том-линсон, которому явился дьявол в декабре, – и вот схватил его за волоса – чтоб в дальний путь нести – «И я услышал шум воды, шум млечного пути». Многим кажется, наверно, что волосы у них торчат дыбом в теченье всей жизни, – но это метафизическая иллюзия. У меня, напротив, волосы напряжены не от ужаса, но отусилий дьявола, десятки лет тащившего меня волоком по космической пустыне, редко засеянной крупными камнями звезд и планет.
***
«А я слышал, что Динабург – это человек, который любит людей», – сказал И.Кузьмин. Я очень удивился: вообще любя живое, я менее всего был склонен выдвигать на привилегированное место людей. Человека – еще куда ни шло, ибо человек – в русском языке слово, не однокоренное люду-людям, т.е. даже по имени своему сородичам своим не товарищ в том же смысле, что не товарищ и гусь – свинье. Человек – это ставилось всегда в пример людям, если не в укор им.
Люди, в отличие от отдельного человека, среди крупных живот-ных – опаснейшие и гнуснейшие. Вряд ли одинокий человек способен измыслить что-то экологически опасное и жестокое, – разве что это Робинзон еще слишком много сохранил социального в себе…
***
Большевики, замучившие моего отца, не были злейшими или жес-точайшими на земле садистами: достаточно вспомнить нацистов. И все же для России это были опаснейшие мародеры, а именно – выжиги, думавшие не о себе и не об одних своих наследниках: это были выжиги-футуристы, озабоченные, чтобы будущее их потомство было не просто гарантировано и застраховано, но даже детерминировано: чтобы никакой потомок не мог впасть не только в нищету, но хотя бы даже в свободомыслие, как государство до 1905г. заботилось об уголовном преследовании за впадение в иноверие (ересь и то легче?).
Итак, не требуйте от меня раболепия в отношении народа: не буду я лепить из себя раба, ни образа его лепить не буду.
***
На седьмом десятке лет я многих неприятно поразил своей жиз-неспособностью, – ибо чувство справедливости у людей вполне естественно на вере в свою привилегированность: ближние су-ществуют не сами по себе и уже тем более не для того, чтобы ко-зырять перед нами благоволением богов, которые дают, к нашей досаде, кому-то именно то, в чем нам отказывают. Вообще же большинство настроено замечать лишь микроскопические различия в индивидах, все значительное приписывая различиям в «положениях на местности».
***
Меня в ГУЛАГе называли fun-maker’ом.
***
Вторым святым местом России середины века был СПб с приго-родами, да пожалуй Таллинн, а кому-нибудь, но не мне – Одесса, Львов или что-нибудь еще вплоть до Тарусы и Тарту.
Обломовский натурализм начался у нас не с Гоголя, а с Тургенева: он первый научился у нас писать с натуры, вызвав бунт Достоевского. Герцен тоже натуралист, но с красноречивым глазом.
***
В середине ХХ в. в России еще были святые места, – и это, конечно, были не памятники церковного зодчества и всяческие подмостки юродства, вроде кремлей, театров кознодейства и казнетворчества, святыми местами России стали острова ГУЛАГа: там из разных раззвездяев делали мучеников; и уже не к героям, но к тем раззвездяям, которые хоть что-то могли рассказать о Прошлом небу-тафорской истории, – туда я и устремился в свои 17 лет, – совсем не потому, что испытывал женскую податливость року или мазо-хистский юмор. Просто всякую другую жизнь, доступную в нашей стране всяким Э. Лимоновым и прочим вундеркиндам, – я слишком презирал. Всем презрением мальчика, который слишком хорошо усвоил географический факт: нет больше архипелагов для Куков и Лаперузов, для переименований в землю Санникова или еще в кого-нибудь, в земли Ленина или Зюганова. ГУЛАГ был естественным заповедником миропознания, и жизнь в нем более значительна, чем у космонавтов, т.е. тех придатков приборных панелей, в которые они встраиваются, – путем тренировок, в качестве марксистских придатков к машине (кто, кстати, первым пустил в оборот эту звездную формулу, – звездную для времен, еще не имевших слов робот, зомби, киборг и манкурт?). И я имею в виду еще одно подобное словечко для своего современника, слово, созвучное загадочной птице козодой и древнерусскому слову кознодей (творящий козни интриган). Когда я слышу, как, подражая американской молодежи, визжат наши гундосые и гунявые малявки или рычат их упаренные пляской парни, я думаю: вот звездодуй!
***
Не от ислама ли унаследовано то почитание плоти, которое (у нас) наводит на веру, будто человеческие останки (в качестве документа? хромосомного паспорта) совершенно необходимы Творцу неба и Земли на случай, если Ему угодно будет восстановить личность, чей дух отделился уже от тела? И будто бы Всемогущему Богу никак не восстановить в таком духе (в такой душе) живую память о том теле, с которым он (она) хотел бы соединиться навеки, – как в браке, заключаемом на небесах. По ряду обстоятельств мне не пришлось проникнуться обычной верой (или заботой о своих или чужих останках) и фетишистскими чувствами и т.д. Вещи, отыграв свои роли в событиях, становятся всего лишь экскрементами событий; жизнь не в вещах, хотя бы и органических, а только в событиях. Но все это не основание для нечестивого отношения кэтим экскрементам. И тема почитания прошлых событий (жизней, прошлого в целом) – тема навязчивая у него (Пушкина?). Мне же остался до сих пор неисполненный долг – поставить памятники людям, похоронить которых мне не было дано, – начиная с моего отца, зарытого анонимно в братской могиле, и кончая людьми, память которых пытаются присвоить себе всевозможные пошлые фанаты (П.Н.Савицкого, Л.Н.Гумилева), или просто людьми безвозвратно утраченных времен.
***
Обо всех моих бывших женах и «невестах» можно было бы сказать много хорошего даже по воспоминаниям, тем более, если четко восстановить те образы, которые они умели успешно носить на себе в первые месяцы знакомства. Но по шутливому определению в метафизике, время – это то, что портит все, даже независимо оттого, управляет ли временем кто-либо, или даже само собой не владеет, т.е. не управляет. С течением времени изнашивает свой образ и женщина, а если из «чертовой кожи» или джинсовой ткани, все равно ей захочется походить в каком-нибудь новом виде, хотя бы обернувшись старухой, – ведь сделать наоборот и предстать Хоме Бруту омоложенной лет на 20 было бы еще труднее, судя по всему, что мы только знаем.
Last but not least среди них могла бы всех превзойти, ибо остальные были дамами просто приятными, то есть прекрасны лишь в некоторых отношениях. С легкого гоголевского пера вспорхнула внашу философскую терминологию диалектическая формула «в одном отношении» и «в другом отношении» – с той же легкостью, как и выражение «с одной стороны» или «с другой стороны», как если бы эта самая послекантовская диалектика уже построила что-либо вроде исчисления отношений (высшую алгебру) и построила топологию, позволяющую определить достоверно (эффективно, надежно, т.е. душеспасительно), какие из сторон или аспектов, воспринимаемых одновременно или последовательно, могут принадлежать одному и тому же целому, т.е. сопринадлежно друг другу. Тогда еще не знали даже теорем о неподвижной точке, которые хоть что-то говорят о таких сопринадлежностях, о связностях всякого рода метаморфов и метафоритмов. Зато уже в гоголевские времена любой портретист и фотограф знал, что если хотят пикового Германна или Чичикова усадить, как надо, и что-нибудь в нем отретушировать (убавить или прибавить), то с этих натурщиков можно смело писать портреты Наполеона (и близких его эпигонов).
***
Все мои разочарования в женщинах я мог свести к констатации того, что в большинстве случаев мне было бы лучше смотреть на них как на образцы скульптурной или балетной пластики, не вступая в отношения драматического искусства; в крайнем случае следует довольствоваться жанрами салонной комедии или карнавальной игры, но уж никак не входя в совместные сны или дрему вдвоем.
***
Только к 93 г. (к своим 65 годам) я освободился от образа угнетенного народа и перестал смотреть на мат как на диамат, большевистский жаргон. Мат – это семантический класс усилительных частиц типа частицы «же» или «ну» или английского «to», – она обозначает позицию отсутствующего (угадываемого – эллипсис!) глагола по схеме «мать твою за ногу!».
***
У мемуаров перед романами огромное преимущество в том, что автору нет нужды сочинять ту сторону сюжета, которая называется фабулой, – за масштаб и связь событий во времени автор не отвечает, да и ответственны ли за них центральные персонажи сюжета, т.е. автор-в-свете-памяти, «герой», каким он вспоминается себе. «Рож-денные в года глухие / Пути не помнят своего» (А.Блок). Пруст своему роману отвоевывает это достоинство, строя его в обратной перспективе: мы, читатели, с первых страниц многотомного по-вествованья успокоены: автор с нами, и смерть ему грозит только издали, как и нам, пожалуй.
Предзаданный, детерминистский порядок фабулы может воспри-ниматься уже только как общеизвестный, детерминированный, и для читательского сознания аспект мировой истории – аспект кос-мической топологии. Здесь топосы, которых мы не выбираем.
***
Большой ум теоретика (не изобретателя!) явно связан с простоду-шием, точнее наивностью, ибо простота, что хуже воровства, часто сочетает душевность с хитростью, а не умом. Наивности умозрителей удивляться приходится больше, чем успеху, возвращаемуся через тысячелетия и к Платону, и к Макиавелли или даже к Буддам и Лао-Цзы. Даже Горбачев хотел быть ловкачом, но оказался чемпионом наивности вместе со всем советским народом. Что может быть наивней нарциссизма, особенно в ситуации Фальстафовой?
Благороднейшим по наивности бюрократом родился и подрастал мой школьный друг-консорт Г.И.Бондарев. Без большого ума к 17 годам никак не сохранишь наивности Нарцисса. Наши разногласия самый острый характер обрели после известия о Нагасаки и Хиро-симе. Добро вызывается к жизни злом (к бытию, к реализации – изоморфных пространств Возможногослучайного), – но это так устраивают боги: это их игра. Люди же должны стремиться только к добру (не через любые средства, а только через добро же). Это слова Ганди. Но со времен Платона и до Гегеля и Маркса в моду входила игра в бога, – на ней особенно настаивал Гегель и вообще немецкий профессионализм до Хоркхаймера и Адорно и далее.
Я уверен, что главной погибелью коммунизма и СССР была гонка атомных вооружений на протяжении 40 лет. Без нашей атомной державы мир в целом был бы гораздо мягче; даже исламский экстремизм не воспитал бы в себе такой экзальтации-пассионарности. И политическая целостность СССР могла бы пережить даже его футурологическое перерождение в буржуазную страну, в либеральную, в интернационал соседей, содержателей мелких обоюдных интересов – блок жирных колбас и тощих сосисок, купат и т.п. по Рабле.
***
За свое дерзковатое легкомыслие нескольких месяцев 1945 г. я был чрезвычайно щедро взыскан. В отличие от однодельцев, я до ареста воспринимал окружающее скорее глазами экологиста, чем политического или социального мистика. В пространстве СССР мне виделась экологическая ниша, что называлось парком в Англии когда-то, – и тем скотным двором, на который кухарка, государством правящая, в любое утро может выйти с топором или ножом, чтобы выбрать себе на убой скотинку или птичку. Не желая хотя бы себе показаться скотиной, я попытался преобразить хотя бы себя и друзей в некие мифические существа, во птицезверя, крылатого зверя, способного сразиться с государственной кухаркой при самых неблагоприятных обстоятельствах, в полной обреченности. Разумеется, не было у нас тогда в обиходе слова для обозначения понятия «экология», не было и понятия о том, чем бывают парки (наряду с нашими парками имени Культуры и Отдыха). У нас была культура имени Горького.
Щедрой наградой за дерзкое легкомыслие стало для меня путешествие по тому нашему Зазеркалью социализма, которое прославлено под именем ГУЛАГа. Только в некоторых фильмах Феллини случилось мне впоследствии видеть живописные образы чего-то сравнимого с реальностью этого осязательно освоенного мной За-зеркалья. Каково же было мое изумление перед откровенной не-заинтересованностью этим трансцендентальным миром во всей посюсторонней России! Тем хуже для нее, – пришлось мне заключить по впечатлениям об этом трусливом безразличии всех ко всему. Тем хуже для них, – чем бездушней ходят они по этой почве, тем немилосердней они будут наказаны (все сразу) Историей. Видимо, в Историю они просто не верят, выдавая себе за историю всего лишь хронологическую последовательность происшествий; сохраненных Летописанием и архивами для их чванливой и трусливой памяти, кичливой и трусливой выше всякой фантазии раблезиад и швейкиад.
***
Метамемуары с общим заголовком: «Двадцать эссе из собственной жизни». Если эссе из собственной жизни… на темы культурологии – жанр эссеистики.
***
Заголовки к мемуарам и эпиграфы:
Рыбовладельческое государство, – но и в нем человек по природе бобр. Бобры, будьте добры!
Если кто-то звал кого-то
Сквозь густую ложь –
Что с него возьмешь?
И какая нам забота,
Если у межи
Повстречался с кем-то кто-то…
Посети мой бедный прах;
А Эдмонда не покинет
Дженни даже в небесах!
(«Дженни вымокла до нитки»)
Матильды чистый дух тебя зовет!
***
Мемуары не должны быть автопортретом, что с ними все-таки часто случается.
А культ безличности? Диалектики хватит на все – и на этот, и на культ личности.
Гегель – это философия оптимизма, который тоже хочет жить, как тот цыпленок.
***
В моих мемуарах две главы должны начинаться так: «По утрам газеты и радио спешат напомнить о возможности приобрести билеты на спектакли, задуманные как раз для тех, кто совершенно не воспитан в смотрении города как спектакля». Может быть, где-то во Франции природная среда так приторно сладка, что нужен именно театр, в котором предложенный фон нарочито искусствен – до абсурда. Но нам, русским, это чуждо, природа вокруг так игрива, что Петербург у нас всегда спектакль с участием луны и солнца, погоды (часто не по сезону, но по масштабам совершенно безыскусственной) и меня самого, поскольку действия города, погоды и т.п. зависят в высшей мере от моих перемещений по пространству.
Другая глава (может быть, Первая) должна начинаться игрой отца с моим пистолетом. Потом Катриона…
***
(Разговор с Л.Н. Гумилевым)
– Что делать, если все мои следователи были евреи…
– Благодарить Бога! Вероятно, Вас оберегали даже в ГПУ: на Вас спускали лучших полемистов. Скорее всего, они сами напрашивались из любопытства, что-нибудь да слышав о папе и маме…
Психология Павлика Морозова была им не интересна: впрочем, Ваши учения о пассионариях должны были их разочаровать; пре-данность близким должна казаться Вам теперь проявлением всего лишь умственной ограниченности: Ваш Гамлет должен был бы проявить больше макиавеллизма, победив зараз всех, не исключая Фортинбраса и не поддаваясь эдиповским переживаниям. Да не так ли и ведут себя Ваши бесчисленные мини-гамлеты от монгольских царевичей до стамбульских янычар? О них не сыграешь высоких трагедий, прославляющих вещие интуиции мудрости; но хитрость в роли мудрости и проницательность во всем, что составляет слабости и мелочи человеческой психологии, – этого в мини-гамлетах, то есть в Ваших историях о них, – достаточно на десятки книг из жанра тюремного романа…
(Я опускаю его ответы: их можно вычитать в его книгах, они не содержали бы ничего нового по сравнению с тем, что он уже опуб-ликовал). Мне оставалось прокомментировать еще его собственную минигамлетическую судьбу.
Если бы не евреев послала бы Вам партия в следователи Ваши, Вы бы не дожили до столь почтенного возраста: любой природный ев-разиец вышел бы из терпения очень быстро и пустил бы в ход ти-пично евразийскую кулачную аргументацию, а Вы бы этого тоже не смогли бы стерпеть. И Вас бы забили они на конвейере своем. Если бы я попал к следователям-евреям, наши препирательства сними очень быстро привели бы следствие к результатам, которые обеспечили бы мне расстрел или эквивалентную ему каторгу.
Но среди моих следователей был всего один еврей, хотя кого только не было, даже Черненко… Мои следователи пасовали и трусили отпрямоты моих ответов, а мне ничего страшнее жизни того времени – ничего не виделось. Я в той самой жизни вел свою иную жизнь. Они трусили и уклонялись от любого углубления, затронутых нами тем, не исключая зам.ген.прокурора Белкина.
***
Человек, причислявший себя к советской интеллигенции, ожидал извинений от всякого, толкнувшего его на тротуаре или в общест-венном транспорте. Но он посмотрел бы на себя как на идиота, если бы я придал значение каким-нибудь извинениям от имени народа, от лица партии или лично от главы государства. Но бахтинствующий интеллигент охотно пошел бы на мистификацию вдухе такой церемонии сатисфакции (компенсации за моральный ущерб); да и чем были наши реабилитации в 39, в 57 или 62 гг., как не доведенными до фарса сатисфакциями такого рода? Помните шекспировские церемониалы с такого рода сатисфакциями? Человек, вступающий в тяжбу с государством, – с таким Левиафаном-Бегемотом-Носорогом, как наше Отечество, сам уподобляется некоему Фальстафу.
***
Добрый мой покровитель и приятель, разжалованный в зэки, пол-ковник (кавалерии) Волошин говаривал: «Наше дело – сделать тело, а Бог душу вложит». Самый сильный довод теизма – невозможность родителям или самому человеку приписать проект, реализованный в его плоти, воле, судьбе и всем прочем, что он захочет считать своим. Но даже доказав свою невиновность (в том, каков он: Яго так Яго, Макбет так Макбет), он еще ничего не прибавит себе такого, что сделало бы его истцом, а историю – судилищем для разбирательств по делам Сатаны, Каина и т.д. Только у человека заюридированного общества может возникнуть великая метафора Бытия как тяжбы, в которой каждый тем только интересен, что о чем-то может свидетельствовать, как перед хором античной трагедии. Особенно наглядно это у Эсхила в исходе «Орестеи». Заюридированный человек в ХХ веке записал себе даже множество таких прав, которые никто не ставил под сомненье, по крайней мере до занесения их на скрижали, до придания им письменных форм: право на жизнь, на выражение своих мнений и т.д., – в известном смысле прав на безнаказанность и безответственность (имея еще в виду и особые права заключенных и т.д. – перемещенных и т.п.).
***
Как бы долго люди ни жили, им перед смертью их жизнь кажется ничтожно короткой, – она как бы сжимается в точку в собственной памяти. Как сделать свою память несжимаемой (и нерастворимой в мелочах)? Несжимаемость или распыляемость воспоминаний (своей или чужой памяти) обеспечима только жесткостью пережитого. Значительностью своих действий в ретроспективе.
Мы погибаем не то что от болезней или даже врагов, – мы по-стоянно гибнем в самих себе, от забывчивости по отношению ко всему переживаемому. Мы мрем непрерывно самозабываньем, са-моотчуждением от только что прожитого. Последним нашим русским поколениям нечего вспоминать, кроме отдельных роковых мгновений. Все остальные мгновенья вёсен или зим и т.д. «вспоминаются» по коллективно заученным формулам, как бы по анекдотам.
Очевидные итоги Великой войны к весне 1945 сделали очевидным то, что не нуждается ни в каких дополнительных комментариях со ссылкой на засекреченные тогда факты (и до сих пор неясные кому-то). Люди, победившие в 1945, могли до декабря 41 добиваться каких-то успехов только ценой своей гибели. Длившаяся около 20 лет упорная подготовка к этой войне не обеспечила того главного, что было достигнуто в поражениях 41 и 42 годов: доверия к себе и друг к другу. Такого доверия по большому счету не стало совершенно естественно в обществе, раздираемом подозрительностью, нараставшей в течение многих лет острой политической борьбы, особенно наглядно утратившей «классовый характер» к 36–37 годам, когда жертвами этой борьбы стали люди политической элиты государства, состав которой никогда не был компромиссно-коа-лиционным. Страх и подозрительность (мнительность) овладели массовым сознанием уже хотя бы потому, что почти все репрессии проходили негласно; суд по политическим обвинениям (за исклю-чением внешнего оформления двух-трех процессов) откровенно превратился в тайное судилище, в бездушный аппарат расправы над кем угодно неизвестно за что. Все рассуждения о «классовой борьбе» в духе марксизма обессмыслились. «Если враг не сдается»?.. Если он тайный враг, то его обличают в глазах всех, кто заинтересован в лицах обвиняемых. Иначе нет суда, а есть безрассудство, овладевающее сознанием всего общества; как бы народ ни безмолвствовал, чума безрассудного страха влечет грешное сознание всех в то состояние растерянности, которым только и можно было объяснить нашу слабость в 41 и 42. Эта растерянность сказалась и в молчании Сталина (первых десяти дней), о котором сейчас вспоминают так часто.
Как бы ни была упорна подготовка материальных ресурсов войны, она по ходу войны возрасти не могла (мы потеряли территории Украины и Белоруссии) во всяком случае, если отвлечься от помощи союзников. Поражения сработали как шоковая терапия; к счастью, не убили, а вывели из состояния глубокого торможения, которое, вероятно, даже не осознавалось почти никем. Ибо, чтобы осознать свою заторможенность, растерянность и вообще ущербность, необходима минимальная культура самонаблюдения и самоотчета, а нас от этой культуры отчуждали всей «антибуржуазной» и анти-религиозной пропагандой, – внушая страх перед заразой «инди-видуализма» (классовое сознание неиндивидуалистично по сути втой мере, в какой безлично), и стыд за всякое обнаружение в себе хотя бы подсознательной веры в бессмертную свою душу.
***
Рукописи не то чтобы не горят – рукописи из пламени говорят, кричат как бы из крематория, что души, отлетающие от тела…
***
…Я не оговорился: «моими судьбами» – потому что в плане моей биографии я насчитываю уже четыре судьбы. Первая, продолжав-шаяся до моего ареста. Вторая – следующие восемь с половиной лет, контуры которой я успел очертить в мемуарах вторых. Ктретьей я перехожу сейчас. И она продолжалась до конца 60-х годов, когда произошел разрыв мой с почти всеми близкими мне людьми и я оказался почти на нелегитимном положении бомжа. Не бомжом, но на грани бомжества, юродства и нового бесправия, близкого к бесправию зэка и кое в чем более бесправным, чем зэк. За меня никто уже не отвечал, ну, за исключением нескольких человек, которые оказались подлинными друзьями, и отношения скоторыми надо было еще только восстанавливать.
Четвертая моя судьба наметилась примерно к семьдесят седьмому году, и началась четвертая часть моей биографии, восстановление подлинных дружеских связей с последней моей, наконец, успешной женитьбой, о которой я здесь рассказывать не настроен, а настроен думать только в ключе пушкинской песни: «Пью за здравие Мери, / Милой Мери моей. / Тихо запер я двери –/ И один без гостей / Пью за здравие Мери», милой Мери моей.
***
Ну, хорошо, биография… А что такое биография без своих итогов? Вот я сейчас, разговаривая, быть может, несколько кокетничаю сВами; на самом деле, конечно, мне не до кокетства, а мне было бы очень скучно … у меня есть трудовая книжка, в которой перечислены мои профессии и места, где я работал, – и вот моя биография. Но это в старом, в советском понимании и есть биография, трудовой путь. Я же менял свои профессии, свои работы, свои места жительства не по своей, по сути, воле. Если бы от меня зависело впятьдесят четвертом году, когда я освободился, не досидев свои 10 лет, полтора года я не досидел, если бы от меня зависело, я бы приехал тотчас же в Питер, где у меня были родственники, кстати сказать, и близкие друзья моих родителей, и поселился бы здесь уже в пятьдесят четвертом году. А удалось мне приехать только потому, что в шестьдесят втором году, то есть восемь лет спустя удалось добиться нашей реабилитации. Причем не я добился, а тот же Женя Бондарев через своего отца, который работал в самом аппарате правительства и который подавал там ходатайства и устные вел какие-то переговоры. И в конце концов, чтобы снять всю эту тяжесть с Жени Бондарева, пришлось отменить приговор и те обвинения, которые выдвигались против нас. Потому что даже вот если мы сами на допросах говорили, что мы хотим свергнуть существующий строй, изменить государство, то все это выглядело, конечно, смешно. Как если бы ребенок сказал, – десятилетняя девочка из Словении по интернету вышла недавно на Ельцина, и Ельцин демонстративно сделал заявление на весь мир в форме ответа этой девочке. Это все игра, это все пропаганда.
Я сейчас только удивляюсь, что все это пережил и выжил, выдер-жал, – вот, наверно, скрытый такой подсознательный пафос моего рассказа. Выдержал я потому, что в лагере сначала выглядел очень молодым, мне было восемнадцать, когда я попал туда, а голодные военные годы сказались на том, что я выглядел как бы еще моложе, намного моложе, и потому ко мне относились очень гуманно.
Я уже говорил о том, что следователи… чувствовали, по крайней мере старшие начальники отдела, чувствовали какую-то неловкость, что вот им приходится заниматься таким вот… и становилось очевидным, что никакого взрослого за моей спиной не было, потому что они мне ставили неожиданные вопросы и получали не-подготовленные ответы, которые удивляли…
***
Еще два эпиграфа для главок: «Однажды счастье было от меня так близко, что я едва не попал в его мягкие теплые лапы», М.Горький (это к истории с Люсей-Галей – с дальнейшими не было мысли о счастье).
Я рисковал перестать быть собой.
Эпитекст: со мной это случалось не однажды. Даже неожиданная теоретическая-методологическая идея создавала иллюзию счастья, счастливой находки. Блок: «И вновь – порывы юных лет, / И взрывы сил, и крайность мнений… / Но счастья не было – и нет. / Хоть в этом больше нет сомнений!»
Если что-то написано черным по белому, то смысл его не в белом фоне и не в контурах черного (или их силуэтах, заслоняющих сплошность белизны), а в игре того и другого. Счастье – женская идея адаптации своей к обстоятельствам в силу vice versa.
Второй эпиграф Высоцкого: «Нет, ребята, все не так, все не так, ребята»: коммунист, ничего не получая, выходит теперь на деле изтоварно-денежных отношений в область натурального обмена милостями и поучениями.
***
Сорок лет прогрессирующего маразма и тревоги за человечество, из которого массы соотечественников с атомным оружием на руках, готовы вычесть себя добровольно в знак своей особливости по примеру иракцев и прочих ирокезов – из рабской приверженности к старшим товарищам, – на память приходят все риторические фигуры, которым учило меня наиподлейшее народное представительство – тюремное окружение. То, что шутит так, что весь психоанализ мира смутится: «Умер Максим – ну и хвост с ним. / Положили в гроб – / Мать его… (видел)… / Лежит милая в гробу –/ Я пристроился… целую / Нравится не нравится – / Спи, моя красавица».
Но когда там, в тюрьмах, я начинал пародировать народное крас-норечие, самые крутые ворюги орали мне: «Ты! Кончай! Тебе не личит!» (т.е. не «к лицу»). И я научился гордиться тем, как они выделяют меня из своей среды по эстетическим мотивам. На воле же меня не выделяли ни в каком смысле. В рядовой массе народа нет ни стыда, ни догадки…хотя бы о том, личит ли мне, и дальше жить впроголодь и почти бомжом.
***
Русскому люду всегда вольготно было разбегаться от толпы и ско-пища, от тесноты и духоты сборищ и толковищ – всегда свободно было бежать в меру бодрости, в две категориимеры. Одни шли в«гулящие люди», составившие массу казачества. Другие же всю жизнь продолжали свой бег прочь от всяких скопищ, тяготеющих к новому тяглу, если не на Москву и вообще на московитов, на царей,–то на свои локальные порубежные конвиксии и консорции, на своих атаманов и свой «круг». Сначала участие в тяготах жизни, а после – участие в самоуправствах и самосудах. Такие эксцентрики бежали так далеко, что им приходилось открывать Камчатки, Чукотки, Аляски и прочие выпуклости и околичности, прелести земного шара (говоря языком Джона Фальстафа, говорившего так в«Виндзорских проказницах»).
Замечательно, что человеческий люд, привычный к «расхристан-ному» виду юродивых, – не допустил бы ни в коем случае нагого юродствования женщин на какой-нибудь мавританский или лати-ноамериканский манер…
***
Для дальнейшей разработки: темы (1) я в Москве 59 г. – Окуджава в «Театральном кафе» – «в затылки наши круглые» и нить к «Свиданию с Бонапартом» и тема Л. Толстого – свобода всем безумствам: графы Растопчин (затейник Павла) и Безухов – выпус-кают на волю психов – торжество бесклассового общества – красный кремлевский кирпич в подсветке пожара всей Москвы.
(2) Кулигин все в той же «Грозе» Островского среди (в недрах) странных нравов трудится над загадкой Вечного Двигателя, чтобы продать англичанам за миллион, – Perpetuum mobile окажется марксизм – идеей перманентной революции.
Симпатичнейший из героев античной литературы (пленивший Пушкина, не зря он «читал охотно Апулея» вместо Цицерона) – апулеевский Луций, на собственной участи узнавший, каково быть этим самым почтенным существом – народом (можно даже запо-дозрить Апулея в том, что его знаменитый роман – сплошная исто-рическая аллегория).
(3) Сжатый очерк до 1963 г.
***
Теперь мне приходится дописывать мемуары из-за невозможности продолжать переписку с людьми, разбросанными по всем концам как Этого, так и Того Света.
***
(Я – Л. Бондаревскому)
Дорогой Лев!
Спасибо, что ты обязался внести в конец моих мемуаров абзацы о коте-Буремглое, хотя задача эта трудная. Красоту его бледно-зеленых глаз и симметричность всего его мехового костюма передать невозможно. В частности, белую полоску как грима на носу, удлиняющего всю его физиономию, понять нельзя. Сегодня Лена размораживала холодильник и плакала, что кот не может порадо-ваться ее хозяйственным заботам, которые составляли любимый театр кота-Буремглоя. Когда Лена мыла пол, кот ползал по всей квартире на брюхе за ней, чтобы лучше разглядеть всю механику Лениных действий. Он очень гордился тем, что, в частности, Лена так ликвидирует всякие следы его собственной жизнедеятельности и приводит его жизненный мир в стерильное состояние. Меня он слегка презирал за бездействие, хотя и любил вместе слушать музыку.
Достарыңызбен бөлісу: |